* * *
Какая это сладкая тоска:
Вернув себе прадедовское имя,
Гореть в костре родного языка,
Потрескивать глаголами сухими!
Оставив там, за тридевять земель,
Полжизни и разбитое корыто,
Какое счастье слово “Исраэль”
Произносить свободно и открыто!
Я выучу иврит как дважды два.
Но никогда мне не забыть такие
Совсем простые русские слова:
— Дочурка.
— Мама.
— Бедная Россия.
1976
ЯША КОГАН
Российским кулаком частенько троган,
Под жесткою опекою властей,
Живет у синагоги Яша Коган —
Мой друг старинный, тихий иудей.
В любой пивной ему найдется столик
И в каждом вытрезвителе — ночлег.
Он самый беспробудный алкоголик
И самый превосходный человек.
В шестидесятых изгнанный с истфака,
Прошедший не один уже дурдом,
Живет он как бродячая собака,
Своей хмельной судьбиною влеком.
Он грузчиком работает на складе,
Где мало получают — много пьют.
И работяги, ласковые дяди,
Его по дружбе Ваською зовут.
Июльским полднем в телогрейке прея,
Нетвердою походкою бредет.
Не принимает Яшу за еврея
Прохожий невнимательный народ.
В субботу мы стоим у синагоги,
Потом отходим выпить на часок,
И он уходит, добрый и убогий,
Колеблющийся, словно волосок.
По улице Архипова, к Солянке,
Бредет по самой кромке бытия
К своей последней неизбежной пьянке.
А к новой жизни улетаю я.
И все же нам дано одно наследство.
У трезвых сионистов на виду
Я выхожу из собственного сердца
И пьяным шагом от себя бреду.
Я сам себя навеки провожаю.
Прощай, Россия, — горькая любовь!
Я остаюсь — и я же уезжаю.
Я погибаю — и рождаюсь вновь…
Симпозиум московский по культуре,
Наверно, увеличит алию.
А Яша приложился к политуре
И пьет ее, как я уже не пью…
1976
ИЕРУСАЛИМ
Ах, эти горы!
Лежбище женщин нагих,
Пышных матрон,
Чьи округлости к небу воздеты, —
Волны горячих грудей
И провалы прохладных пупков,
Темные впадины
Тайных пещерных влагалищ.
Страстный Владыка
Нисходит ночною порой
В чудный гарем
И ласкает прекрасных наложниц.
И по утрам золотым
Не росою блистает трава —
Это семя Господне,
Животворящее семя.
В колыбели ладоней
К престолу Отца вознесен,
Многократно умыт
Родовою тяжелою кровью,
Этот утренний город,
Бессмертный Иерусалим,
Этот вечный ребенок,
Рожденный великой любовью.
1977
* * *
Впервые в жизни в этом мире
Я буду жить в своей квартире!
Ура, мисрад клита, ура!
Запрусь на ключ, накину цепку,
Просплю неделю крепко-крепко,
А там уже — и жить пора!
Смешно подумать, что в галуте
Чиновные, тупые люди
Не потрудились допереть,
Чтоб предоставить мне квартиру
С передней, кухней и сортиром, —
Я мог бы там и умереть!
Беситесь вы теперь в ОВИРе!
Я буду жить в своей квартире,
Пить и работать допьяна.
Есть дом теперь на белом свете,
А в нем стихи — родные дети —
И муза — верная жена.
1977
* * *
В сорокаградусной жаре
Мы, словно мухи в янтаре,
Оцепенели.
Валяюсь, члены разбросав,
Весь волосатый, как Эйсав,
В постели.
За фруктом руку протянуть
Нет сил. Газету развернуть —
Работа.
Стекают, щекоча живот,
В соленый жар простынных вод
Медузы пота.
Дышать — и то тяжелый труд.
Как ртутные ручьи, текут
Лениво мысли.
Не позвонить ли дорогой:
Приди, сольемся, мол, с тобой
В буквальном смысле…
Но между диском и рукой
Сгустился иудейский зной
Стеною.
Вези-ка в прошлое, кровать, —
Осталось только вспоминать
Былое.
В краю снегурочек и яг
Когда-то прозябал и я,
Подкидыш.
В отцовской солнечной стране
Сегодня только в страшном сне
Ее увидишь.
Москва сугробов и ангин,
Москва ссутулившихся спин
И пьянства —
Ты птиц морозом лупишь влет,
Ты души заключила в лед
Тиранства.
Мороз не совладал со мной:
Я спасся, вырвался домой —
И точка.
Но на задворках бытия
Друзья остались, и семья,
И дочка.
Там каждый снегопад — как смерть.
И не спасти, не отогреть
Любовью.
Там платят, память оскопя,
За отреченье от себя —
Кровью.
…По капле, источая жар,
Мне в душу раскаленный шар
Стекает.
Под солнцем жарюсь столько дней,
Но льдинка памяти моей
Не тает…
1977
В РОССИЮ
Толе Щаранскому
Прощайте, родные,
Прощайте, семья…
Отважные братья, что мне помогли
Добраться до нашей желанной земли, —
За то, что я вышел живым из огня, —
Простите, простите, простите меня!
Простите, друзья и любимая дочь,
За то, что и песней не в силах помочь,
И кровью, и жизнью спасти не могу
Вас, милых, живущих на том берегу!
Помилуй их, Боже! Беду отведи!
Врагов покарай, палачей осуди!
Народ свой из плена безумной Руси
Ты вызволи, Господи, и спаси!
Я вырвался рано на землю свою,
Оставил врагу и друзей, и семью.
Не вывел с собою я их из огня…
За то, что свободен, — простите меня!
1977
* * *
Две бабочки, два ангела, два “кфира”,
Два соловья в заоблачных лесах,
В одну минуту облетев полмира,
Играют в догонялки в небесах.
А тут, внизу, ветрами овеваем,
К великому Престолу вознесен,
Многострадальный мой Йерушалаим
Предутренний досматривает сон.
Резвятся “кфиры”, с легкостью балетной
Небесную расчерчивая твердь.
Идет солдат по улице рассветной.
Его плечо оттягивает смерть.
Восходит солнце над моей землею,
Уже витает в воздухе весна,
И утро дышит негой и покоем,
И в эту ночь не началась война.
1977
* * *
К величайшей вершине мира,
Над которой — лишь только Бог,
С иноземной своею лирой
Дотащился я, одинок.
Наседало на пятки время,
Злобным зверем в ночи сопя.
По дороге я, словно бремя,
По частям оставлял себя.
Дочь покинул и мать оставил,
Тридцать лет отшвырнул к шутам.
Землю-мачеху я ославил
Черным дегтем — по воротам.
Только память свою да лиру
Я спасти по дороге смог.
И стою на вершине мира,
Над которой — лишь только Бог.
Жадным взором весь мир объемлю,
Вновь рожденный, я нищ и бос.
В обретенную эту землю
Я по самое сердце врос.
Все оставил я за порогом.
Все отдал я чужой стране.
И остался я только с Богом.
Только с Богом
Наедине.
1977
ТРИДЦАТЬ ЛИР
Пришли нагие и босые,
Оставив свой привычный мир.
Чего-то стоил я в России —
Теперь я стою тридцать лир…
Мои читатели, как прежде, —
В тиши останкинских квартир.
Я был их болью и надеждой —
Теперь я стою тридцать лир…
Многострадальному народу
Я песни горькие дарил.
И вот я вышел на свободу —
Теперь я стою тридцать лир…
Так покупай меня, прохожий,
Живым прошедший сквозь ОВИР.
Я наши судьбы подытожил
И продаю за тридцать лир.
Купи мою живую душу,
Как любопытный сувенир.
Но говоришь ты, что не нужен
Тебе поэт за тридцать лир.
А я кручу свою шарманку
В отцовской горней стороне,
И, как больная обезьянка,
Душа скукожилась во мне…
1978
МИЛУИМ
На юг Синая утекла жара.
Холодный вечер. Ливень — из ведра.
А завтра утром — первая сидра,
Ученью подводящая итоги.
Спят англосаксы. Тихо у румын.
Угомонились русские. Один
Не спит шомер: “Уж лучше бы — хамсин.
По крайней мере, не промочишь ноги”.
Сто двадцать дней мы тут — плечом к плечу.
Что за зверинец, Боже! Не хочу
О них и думать. Лучше промолчу…
Увы, не едет к нам элита духа.
Плебс местечковый выплюнула Русь.
Живописать его я не берусь.
Воспоминанья навевают грусть.
Вы с ними в дружбе? Ни пера, ни пуха.
Побудка в пять. На улице темно.
Еще б минутку покемарить… но
Сосед истошно завопил: “Говно-о-о!” —
Безадресно, для самоутвержденья.
Разинул он свой толстогубый рот,
Бессмысленно и весело орет.
Больного духа дерзостный полет —
Кричащая примета вырожденья.
Еще один — допустим, Шнеерзон —
В гражданской жизни — плут и фармазон,
Напяливает свой комбинезон
И грязно, по-советски, матерится.
Другой — как только расстегнул мешок,
Вонючий пар попер от потных ног
По всей палатке. Видно, дал зарок
До самой смерти никогда не мыться.
Вот, наконец, олимовский народ
Перед начальством строится в шлошот —
Румыны, саксы, русские и франки.
И каждый вьючным выглядит ослом:
Рюкзак и каска, пояс с барахлом
И автомат на шее под углом.
А впереди уже готовы танки.
Взревел мотор. Его живая мощь
Железный корпус повергает в дрожь.
Сидим мы по бортам. А нудный дождь
Бормочет в полумраке, пустомеля.
Кто мы такие? Различимы в нас
Все признаки блудосмешенья рас,
И только глубина печальных глаз
В нас выдает потомков Исраэля.
1978
ГРУСТНОЕ
Мою пол, обед варю,
Суечусь по дому.
Я цветы себе дарю,
Милому такому.
Заставляю соблюдать
Я себя диету.
Поутру несу в кровать
Свежую газету.
Перед сном себе одну
Я позволю стопку,
А потом я ущипну
Сам себя за попку.
Я постельку постелю
И себя укрою,
Приласкаю, полюблю
Ласковой рукою.
И забудусь в тихом сне,
Весь в любовном мыле…
А во сне приснится мне,
Будто я — в могиле.
…Я на холмике сижу
И слезинки трачу.
В землю желтую гляжу,
Над собою плачу.
Ведь не мог прожить и дня
Без себя, о Боже!
На кого же ты меня?..
Милый, на кого же?
…Отведу себя домой,
Приготовлю ужин.
В этом мире я, живой,
Для чего-то нужен…
1978
* * *
Я — чужих детей ласкатель,
Я — чужих поклонник жен.
О самом себе писатель.
Вечный перщик на рожон.
Я — искатель приключений
На свою, простите, жэ.
Я — ловитель озарений
На внезапном вираже.
Толстый странствующий рыцарь,
Одинокий бренный жид.
Если в памяти порыться —
Там такое закружит!
Например, возникнет дочка
В жарком холоде снегов,
Как светящаяся точка
На погасшем небе снов.
От любвей моих немногих
Лишь прибавилось седин.
Все равно всегда в итоге
Оставался я один.
В частой смене одиночеств —
Иудейская тоска,
Исполнение пророчеств,
Бога жесткая рука.
Им забыт иль отвергаем,
Не изведавший тепла,
Я врасту в Йерушалаим,
Как валун или скала.
Превратится в камень мякоть,
Обовьет его змея…
Может, прилетит поплакать
Дочка — ласточка моя…
1978
* * *
Тридцать лет любви и ласки,
Пониманья и добра.
Из какой волшебной сказки
Ты пришло, мое вчера?
Был любим, купался в счастье
И не видел берегов.
Окромя советской власти
Больше не было врагов.
Мама старая жалела,
Льнули дети и зверье.
Женщины любили тело
Неленивое мое.
Сто друзей прекрасных было,
Было выпить с кем винца.
Дочка малая любила
Приходящего отца.
И когда бывало плохо —
На судьбу грешно пенять, —
Было и кому поохать,
И утешить, и понять.
Относясь к себе нестрого,
Не ценил тогда того.
Но позвал меня в дорогу
Голос Бога моего.
И, закормленный любовью,
Я сбежал, как из тюрьмы,
Орошать своею кровью
Иудейские холмы.
…Средь любимого народа,
На земле моих отцов,
Два прекрасных долгих года
Счастлив я, в конце концов.
Слава Богу — есть свой угол,
Бросил пить, обут, одет.
Слава Богу — красных пугал
Тут у нас покуда нет.
Все — Абрамы да Эсфири,
Все — Шапиры да Леви…
И, однако, в этом мире
Не хватает мне любви.
Где вы, милые славянки?
Сионизму на беду,
На какой московской пьянке
Льнете к новому жиду?
Быстро вы меня забыли!
Вам с жидами не везет…
В облаках горячей пыли
Танк по Негеву ползет.
И кому осталась пьянка
Посреди пустого дня,
А кому досталась танка
Воспаленная броня,
Ощущение отчизны,
Воплотившейся мечты,
И осмысленности жизни,
И особой правоты.
Счастье — вырваться из бездны
К свету вечного огня!
Только бы Отец небесный
Продолжал хранить меня.
Так отжить, и отписаться,
И — пируйте, воронье!
А любовь — куда ж деваться —
Доживу и без нее.
Потому что древней страсти
Зов, проснувшийся в крови, —
Выше жизни, выше счастья,
Даже, может быть, — любви.
1978
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
В односпальную берлогу
Зарываюсь с головой…
“Позабудь свою тревогу!
Спи, проклятый, Бог с тобой!
Муки смертные терпевший
У распада на краю,
Сам себе осточертевший, —
Баю-баюшки-баю!
Нелюбимый, одинокий,
За замками за семью,
Неудачник хромоногий —
Баю-баюшки-баю!
Спи, алкаш, наливший зенки,
Дочь пропивший и семью,
Сам себя приперший к стенке, —
Баю-баюшки-баю!
Плач уйми, подобный лаю,
Ну а я тебе спою…
Баю-баю, баю-баю,
Разъебаюшки баю!
Спи, проклятый. А покуда
Я петлю тебе совью.
Спи, страдалец. Спи, иуда.
Баю-баюшки-баю…
Баю-баюшки-баю…
Баю-баюшки-баю…”
1979
* * *
По утрам выходил я в кошмары,
В неотвязный и тягостный бред.
Там лемуры, вампиры и шмары
Танцевали свой жуткий балет.
Угрожающе скалились бесы,
Звонко щелкая в кадыки,
И монахи средь дьявольской мессы
В прихожан запускали клыки.
Весь в налете из сажи и праха,
Возвращался в берлогу свою.
Содрогаясь от горя и страха,
В сон бросался я, как в полынью.
Что мне снилось! Что, Господи, снилось!
Погружался я в солнечный дым…
Там я, выстрадав Божию милость,
Был спокоен, здоров и любим.
Чье-то тихое нежное пенье
Заполняло заоблачный край…
И однажды пришло озаренье:
— Уходи, убегай, улетай! —
И как только бесовские рожи
Поутру обступили гурьбой —
Я рванулся из собственной кожи,
След кровавый влача за собой.
Не пора ли окончиться драме,
Коли бред удалось превозмочь?
Только вот поменялись местами
В новой жизни моей день и ночь.
И ночами мне снятся кошмары:
Будто снова в том мире живу,
Будто снова среди этой свары
Я кого-то родного зову.
Будто некто рогатый, замотан
Фертом этаким в собственный хвост,
Узнает меня радостно:
— Вот он!
Ну-ка, кодло, айда на погост!
Мы разбудим там каждого жмура,
Самогоном нальемся до глаз.
Вот тебе превосходная дура,
Надоест — на другую залазь! —
…Боже, Боже, за что эти муки!
Подари, наконец-то, покой!
Возложи свои теплые руки
Мне на голову — и успокой!
…Просыпаюсь я в ужасе: где я?!
Слава Богу — в преддверии дня.
Я свободен.
В окне — Иудея.
Мой Господь охраняет меня.
1979
РИМ
Александру Окуню
Вечерний Рим, конечно, недурен.
На площадях — веселие. Неон
Над жаркими провалами трактиров.
Звон ксилофонный уличных кафе,
Смешные итальянцы подшофе,
Фонтанный душ над мрамором кумиров.
А днем ходить по Риму — тошнота.
Тут каждый камень каждого моста
Языческими знаками усеян:
Вот — свастика. Вот — красная звезда.
А вот — обыкновенная пизда.
Ни дать ни взять — заборная Расея.
Дух Возрожденья (очень гордый дух!)
Повылепил по Риму потаскух
И голых повываивал героев.
С фронтонов зданий, с центров площадей
Свисают гроздья членов и грудей,
И льется колокольный звон мудей
Над мраморными тушами ковбоев.
До уксусной оскомины во рту
Базарную ты хлещешь красоту,
Что исчисляют тоннами на метры.
Слой копоти, забвенья жирный слой
Гордыню извести на перегной
В ближайшее столетие намерен.
Но вот и вечер. Членоносцы спят,
Ночною тьмой укутавшись до пят.
На тротуарах — лица, а не лики.
А утром снова, не отмывши грим,
Под Божье небо выйдет гордый Рим,
Столица Гениталии великой.
1979
СТАРЫЙ ИЕРУСАЛИМ
Войдешь в зловоние Востока —
И задохнешься от восторга!
Курилен тайных дурь и чад,
Бессмыслица людского хора,
Вой одичалых арабчат
И человечий крик хамора.
В тупой покорности судьбе
Плетется, замшевый, замшелый,
И взор печально по тебе
Скользнет, больной и ошалелый.
Тут — иностранцев толчея
У лавок древностей фальшивых,
И у помойного ручья —
Баталия котов паршивых.
До этой страшной высоты
Как доползла такая проза?
Язычники свои кресты
Несут по виа Долороза.
Степенно шествуют попы,
Снуют проворные монашки…
Дымятся красные супы,
Кровоточат бараньи ляжки.
Туристы всяческих пород
Столпотворят язык базарный,
И кто-то в медный тазик бьет,
Как будто в колокол пожарный.
За поворотом поворот,
Уж гомон за спиной, и вот
Перед тобою — панорама:
В горячей солнечной пыли,
За светлой площадью, вдали —
Стена разрушенного Храма.
Вот ты и дома. Не спеши.
Следи, как в глубине души
Растет прорезавшийся трепет.
Польются слезы, как стихи:
Господь простил тебе грехи
И вновь тебя из праха лепит.
К стене ты приложись щекой
И слушай, как журчит покой,
К сухой душе пробив дорогу.
Ты вновь — у вечного ручья,
Ты вновь — в начале бытия.
Ты снова дома, слава Богу.
1979
* * *
Я не помышляю
о спевке, о случке, о смычке
И не вспоминаю
о течке по имени Волга.
Я счастлив, как камень,
Как камень, живу по привычке,
Которая, может, —
простое сознание долга.
Тем сборщикам податей
выплатил все до полушки.
Чаевничай, мытарь,
до смерти меня поминая!
Угробил абрашка
полжизни своей на игрушки.
Пустые чекушки
устлали дорогу до рая.
Уютно в раю.
Отдыхаю под Божьею властью.
Душа успокоилась.
Сытно питается пузо.
Чего не хватает
бродяге до полного счастья?
Обычного счастья,
которое многим — обуза.
На бочке взрывчатки
сижу в ожидании спички.
Я тверд и спокоен.
Я так просижу еще долго.
Я счастлив, как камень.
Как камень, живу по привычке,
Которая, может, —
простое сознание долга.
1981
ЛЕВА МЕЛАМИД
Полупьяный, диковатый,
Грустный, словно Вечный Жид, —
Мой любимый, мой кудлатый,
Друг мой — Лева Меламид.
Вечерком мы примем дозу,
И, мазок кладя к мазку,
Прочитает Лева прозу
Про запойную Москву.
Льются горестные строки
Прошлых радостей и бед…
Мы с тобой мотали сроки
На чужбине — тридцать лет.
Где там, Лева, наши мамы?
Как живут они без нас?
Ты приметы этой драмы
Вставь, пожалуйста, в рассказ.
Вспомни Сашу, вспомни Яшу —
Тех, которых нет уже.
Напиши про душу нашу,
Что хранилась в их душе,
О прощании с друзьями,
О пути в последний шмон.
О большой воздушной яме,
За которой — взлет в Сион.
Тут, с вершины, оглянись ты:
Там — несчастье, здесь — покой…
Мы с тобой не сионисты —
Просто мы пришли домой.
Патриоты записные
С Герцлем-Энгельсом в руке
Упрекнут нас в ностальгии
На советском языке.
Жаря стейк свиной на завтрак,
Эти рыцари пера
Не поймут никак, что “завтра”
Не бывает без “вчера”…
Лей-ка водочку-сестричку.
Выпьем за лихой почин —
За ефрейторскую лычку,
Что на днях ты получил.
Выпьем за ночную службу
В неве-яковской шмире,
Выпьем мы за нашу дружбу,
За пророчества в Торе.
За родных в Москве далекой,
За галутный наш народ.
Да за праведного Бога:
Нас вернул
И их вернет.
1981
КАЧЕЛИ
Игорю Городецкому
Жизнь — что качели.
В каких я провалах бывал!
Ползал по дну я
хмельного московского скотства.
Плакал с ворами
и руки блядям целовал.
Душу сгибало
жидовское бремя сиротства.
Миг — и взлетел я
к святым иудейским горам.
Что за высоты
открылись с Сиона еврею!
Вычистил душу,
как будто загаженный Храм.
Но о былом
все равно, все равно не жалею.
Там — моя молодость.
Там — моя краткая жизнь.
Тут — моя зрелость.
Моя обретенная Вечность.
…Свищут качели.
Но, как изнутри ни держись, —
Позади — безначальность,
а впереди — бесконечность.
1981
* * *
Григорию Люксембургу
Я одинок, как плач кочевника,
Затерянный в песках Синая.
Тоска пустынная, вечерняя.
Душа усталая, больная.
Я разеваю жаркий рот,
И кровь моя во мне орет:
— Я, слабый, жалкий муравей,
Прижат песчинкою Твоей! —
Корявой ножкой шевелю:
— О Боже, я Тебя люблю! —
Душа моя — Синай тоски.
Одни пески, пески, пески…
В пустыне наступает ночь.
Змея в испуге льется прочь.
Я одинок, как Имя Божие,
Произнесенное безумцем.
Из моря солнце краснорожее
Грозит языческим трезубцем.
— Господь! Я жалкий скарабей.
Не мучай — плюнь да и убей!
В тоске своей и во хмелю
Я все равно Тебя люблю! —
Он взял меня, больную мошку,
И сделал поворот на ножку,
Луною высветил тропинку,
Песчинку положил на спинку
И дал пинка:
— Со Мной не споря,
Тащись от горя и до горя.
Ты — Вечный Жид. Пищать — пищи,
Но легкой смерти не ищи! —
…Тысячелетняя тоска
Поводит дулом у виска.
Еврейский Бог, еврейский рок
Ей не дает спустить курок.
1983
* * *
Льву Сыркину
Мне страшно оттого, что я — скала,
На чью вершину прилетают птички,
Оставшиеся ночью без угла;
Пожрут — и тут же гадят по привычке.
Мне жутко оттого, что я — утес.
На мне взросла какая-то колючка,
Чье семя ветер северный занес;
Живя на мне, меня же колет, сучка.
Ни облачка. Пускай бы Бог вздохнул —
Авось, какая б тучка приласкала.
Прочь от меня, щекотный саксаул
С косматой бородою аксакала!
Прочь от меня, холодная змея,
Меняющая кожу у подножья!
Стоять вот так всю жизнь — судьба моя —
Меж горней правдой и низинной ложью.
Всевышний в милосердии Своем —
Неужто дал судьбу Он на века мне?
Я так хотел бы раствориться в Нем!
Да вот беда — не умирают камни…
1989
СУББОТА
Александре и Виктору Шамисам
Ты жизнь отнял, оставив лишь субботу.
В ее канун я горе и заботу
Топлю в бокале белого вина.
В компании друзей, в шашлычной потной,
Я — молодой, веселый, беззаботный.
Ем не досыта, пью не допьяна.
Идем под вечер с сыном в синагогу —
Встречать Невесту и молиться Богу.
А после возвращаемся туда,
Где приютили нас на эти сутки,
Туда, где ждут нас песни, смех и шутки.
Где любят нас. Где горе — не беда.
Наутро снова мы идем молиться.
Потом домой — поесть, и захмелиться,
И всем кагалом завалиться спать,
Покуда дети носятся по травке
В компании дурной соседской шавки,
А к вечеру проснуться, где-то в пять.
Еще молитва. На дворе темнеет.
Сынок опять с детьми игру затеет,
Но я его зову на “Ѓавдалу”.
Иссякли сутки. Три звезды на небе.
По телеку поет веселый ребе.
Хмельной приятель задремал в углу.
Я сына отвожу его мамаше
И уезжаю в общежитье наше,
Где ждут меня паук да муравей.
Вхожу я в будни медленно, как в воду…
Благодарю Тебя, что хоть субботу
Оставил Ты мне в доброте Своей.
1990
* * *
Живу, как свечка на ветру.
Я раньше времени умру:
Так сильно ветер дует,
Что нету шансов уцелеть.
И преждевременная смерть
Уж надо мной колдует.
С горячей кромки бытия
Семья, рыдая в три ручья,
К подножию стекает.
А ветер дует все сильней,
И черный прах души моей
Уж надо мной витает.
— Утихни, ветер, — я прошу. —
Ведь ты же видишь: я дрожу
У смертного порога!
Не задувай меня, Отец! —
Но Он ответил:
— Под конец
Потрепещи немного.
1990
* * *
Простор вокруг опять огромен.
И на скрещении дорог
Я снова несколько бездомен,
Я снова малость одинок.
Но в сорок пять довольно сложно
Мне по друзьям себя влачить.
Без брака трахать невозможно,
И запрещается дрочить.
Мое стареющее тело
Имеет право на покой.
Оно перины бы хотело,
А не скамейки городской.
А орган, что с небесным раем
Соединяет мужиков, —
Бесповоротно отмирает,
Как партия большевиков.
Лежу, как ржавая монета,
Какую ленятся поднять,
И думаю про все про это:
“Ебена мать!”
1991
ДОЛГ
— Ты где работаешь?
— Нигде.
— А где живешь?
— Нигде.
— Так ты, наверное, в беде?
— Я не в беде. Нигде.
— Кому ты должен?
— Никому. Лишь Богу одному.
— Кому ты нужен?
— Никому. Ни людям, ни Ему.
— За что ты Богу задолжал?
— За то, что тут, на дне,
Создал меня и даровал
Судьбу Он волчью мне.
— Так уходи из жизни, волк,
Коль тяжела она!
— Я не уйду, пока мой долг
Не выплачен сполна.
1992
* * *
Ни любви, ни семьи, ни дочери.
Тихо гаснет моя звезда…
Это душу мне обесточили,
И похоже, что навсегда.
Был когда-то исполнен дерзости,
Хлопал Господа по плечу…
За свои и чужие мерзости
Я сегодня сполна плачу.
Все как должное принимающий,
Умоляю: великий Бог!
Пусть промедлит Твой меч карающий —
Рядом молится мой сынок.
1992
* * *
Седьмые классы. Кипы всех расцветок.
Галдеж на перемене, беготня…
И среди этих сумасшедших деток —
Ушастый шкет, похожий на меня.
Они — призыв двухтысячного года —
Своею кровью оплатить должны
Безумие избранников народа,
В рулетку промотавших полстраны.
Любимые! Простите нас, отцов, –
Лихих бойцов, глухонемых слепцов,
Своих детей отдавших под начало
Преступников, маньяков, подлецов.
“Ѓатикву” мы давно уже допели.
Остались боль, растерянность и стыд.
Мы наших сыновей не пожалели.
Молись, Израиль, — может, Бог простит…
1994
* * *
Никто мне не нужен.
Один я свой век доживу.
Пусть нищ и недужен —
Я все же держусь на плаву.
Никто мне не нужен.
Лишь сын мой, наследник долгов,
И дочь, о которой —
Ни слез у меня и ни слов.
Никто мне не нужен.
Лишь милые сердцу друзья.
Друзья, без которых,
Конечно, не выплыву я.
Никто мне не нужен.
Одна лишь, любимая, ты.
Иззябла душа
Без последней твоей теплоты.
Я ждал тебя долго,
И ты меня долго ждала.
И все же волна
Нас с тобою пока не свела.
Лишь не было б хуже.
Держусь на плаву, не тону.
Никто мне не нужен.
Не нужен.
Не нужен.
Не ну…
1994
* * *
Жена моя постылая — свобода.
Страшна — ну что ж, в семье не без урода…
Когда с работы прихожу домой,
Глядит в глаза мне сумрачно и долго,
Потом бутылку выставляет “Голда”
И скалится:
— Прими, любимый мой.
Живу с постылой вот уже три года.
Все понимая, не дает развода:
— Сдурел? — и крутит пальцем у виска.
И не найти другой на белом свете.
И вечно просят хлеба наши дети,
Пацан и девка — Ужас и Тоска.
1996
* * *
Прости, если можешь, за горькую эту любовь,
Годами бродившую в сердца закрытом сосуде
И ставшую ядом.
Бальзам из него изготовь
В кислотоупорной
Лабораторной посуде.
Спасибо, любимая: душу свою предложив,
Как тигель фарфоровый хрупкий, для этого дела, —
Ты веришь, волшебница, знаешь: останется жив
Твой раненый муж, чья душа уж почти отлетела.
Внезапно прорвалась она, как созревший гнойник,
Избавившись вмиг от ее разъедавшего яда.
Пустой оболочкой я к сердцу родному приник,
И вновь наполняют ее
И тепло, и покой, и отрада…
1996
* * *
На вершине последней,
невероятной любви
Задыхаюсь, астматик,
в разреженном воздухе горном.
Грозный ангел парит,
огнедышащий мой визави.
Наблюдая за ним,
холодею я в страхе покорном.
Я боюсь сам себя,
истеричности собственных чувств:
Страшно ставить на кон
сразу все драгоценные фишки…
Я теперь понимаю,
что чувствовал бабочка-Руст,
Приземлившись на лбу
захмелевшего русского мишки.
В ликованье предсмертном
решаюсь я на суицид.
Увенчаю судьбу свою
подвигом безрассудным.
И в удавку сплетутся
крученые нити цицит,
И уйду я к Творцу –
преступившим и все ж неподсудным.
Он поймет и простит,
ибо Сам же избрал мне в удел
Одиночество злое,
глухую тоску о покое.
И теперь, на закате,
в сплетении яростном тел
Я готов ко всему –
в благодарность за счастье такое.
1996
ОСЕНЬ
Валентину Никулину
Осень жизни. Осыпаются зубы.
Вчера вот выпал еще один…
Бес торкнулся в ребро — и убыл.
Постеснялся, видно, моих седин.
Зарядка, диета — все зря, блин.
Не вправить, как грыжу, живот.
Груди мои невелики, но дряблы.
Волосы лезут из кожи вон.
На дворе — холод. Белые мухи.
Не забыть таблетку микстурой запить.
Вставною челюстью моей старухи
Можно тьму палестинцев забить.
Эта бабушка, эта душка,
Когда усну, над ней покорпев,
Бросит мне на лицо подушку
И сядет сверху, чтоб не храпел.
На мои поминки слетятся черти,
Которых я наклепал с Лилит…
И все же рано думать о смерти,
Покуда сердце еще болит.
1997
* * *
Просто корабли ушли на дно,
потому что море утонуло.
Зинаида Палванова
Обмелел я под занавес, словно Арал.
Тратил воду живую души опрометчиво.
Столько счастья я в жизни порастерял,
Что сегодня терять уже нечего.
Высыхает последняя влага на дне —
След пролившейся ливнем любви ли, болезни ли, —
И ни облачка больше в пустой вышине,
Где висят только звезды, как пестели.
А на дне пересохшего моря судьбы
Обнажились, повитые чахлою флорою,
Иудейского камня верблюжьи горбы —
То руины Содома с Гоморрою.
1997
ТАМАГУЧИ
До чего же, Господь, Ты могучий —
Создаешь Ты живое шутя!
…Сотворило дитя Тамагучи.
Полюбило игрушку дитя.
Динозаврика мальчик тетешкал,
Умывал он его и кормил,
На кино выдавал ему трешку
И за двойки лентяя корил.
Так ребенок растил Тамагучи.
Забавлялся он с ним как хотел:
То его приласкал, то помучил —
А потом ему тот надоел.
Забывал он давать ему завтрак,
От простуды его не берег.
На глазах захирел динозаврик,
Занедужил и умер зверек.
Устремляются в стоки истоки —
Мир по-прежнему мудр и хорош.
Хорошо тебе, мальчик жестокий:
Ты-то сам никогда не умрешь.
1999
“МАРШ ГОРДОСТИ” В ИЕРУСАЛИМЕ
Сегодня — день независимости. Независимости от Бога.
С разных концов Израиля взошел в столицу народ.
По улице Яфо — шествие. Перед толпой дорога
Серою скатертью стелется до самых Яфских ворот.
Впереди — жеманные пидоры, гордо зады отклячив.
Надувных голубых шариков над ними веселый рой.
За ними — коблы с ковырялками, сплетясь в объятьях горячих,
Тащат на нитках розовые шарики за собой.
Идут к Сиону паломники. Мы им даровали ныне
Право глумиться над истинами, записанными в Торе.
Право блудить прилюдно и осквернять святыни.
Право совокупляться на храмовом алтаре.
Среди резвящихся — члены, прошу прощения, кнесета,
Писатели, музыканты, актрисы, балеруны,
Беженки из России с дипломом училища Гнесиных,
Местные трансвеститы — элита нашей страны.
Еврейская демократия, ты можешь собой гордиться:
Во всемирную педерацию входим теперь и мы!
То, чего ты добилась, враги не могли добиться:
Государство Израиль ныне — бардак во время чумы.
…Вечер. Парк Независимости. Бесы вокруг мангалов
Хлещут любовное зелье до одури, допьяна.
А в получасе езды от торжествующих гадов
Идет — похоже, последняя в нашей судьбе — война.
июнь 2002
ОТДЫХ НА МЕРТВОМ МОРЕ
Пробудись, пробудись, восстань, Иерусалим, — ты,
который испил из руки Господа чашу гнева Его…
Астма, хмельная от брома и йода,
В тень примостилась, соснуть.
Это нечастое счастье: свобода
Полною грудью вздохнуть.
В топкой песочнице моря химичат,
Лепят на нем куличи.
Там, за окном, в ожиданьи добычи
Пламя гуляет в печи.
Здесь же, в гостинице, воздух прохладен,
Есть ледяная вода.
Гаду Бин-Ладену, будь он неладен,
Не дотянуться сюда.
Градусов сорок сегодня у моря,
Столько же — в стопке моей.
Рядом — Акунинский новый Фандорин,
Брат, хоть и гойских кровей.
Сытные трапезы, легкие книжки —
Счастье-то, Боже Ты мой!..
Четверо суток такой передышки —
И возвращаться домой.
В город, где смерть ненасытная рыщет,
Злоба бушует в сердцах.
В город, где всеми — от крезов до нищих —
Ненависть правит и страх.
В город, где астмою душит нас горе —
Кара пророческих книг, —
Рядом с которым и Мертвое море —
Жизни сегодня родник.
2002
МЕРТВОЕ МОРЕ
Илье Войтовецкому
На Святой земле светает.
За Моавом пышет жар:
Это топку разжигает
В преисподней кочегар.
Под землей огонь пирует,
Воет рыжая пурга,
И все яростней шурует
Кочегара кочерга.
Полыхает зло людское,
И из переплавки той
Выплывает над грядою
Край монеты золотой.
И все выше, выше, выше
Воспаряет красный круг.
Море, полное кровищи,
Он высвечивает вдруг.
Постепенно различимы
Моря Мертвого окрест
Лики, лица и личины
Старожилов этих мест:
Гор Моава и Амона,
Над Эйн-Геди серых скал,
Там, где Лот во время оно
Дочерей своих ласкал.
…Полдень. Солнышко в зените —
Абсолютное добро.
Рассыпает нам — ловите! —
Свое злато-серебро.
А в котельной подземельной
Копится людское зло.
Дрыхнет кочегар похмельный:
Работягу развезло.
Сонный вечер в вечность канет,
День займется молодой…
Никогда живым не станет
Море с мертвою водой.
2002
ПОСЛЕДНЯЯ РОЛЬ
Гул затих. Я вышел на подмостки…
Третий акт. Одно из последних явлений моих
В этой жизни. Стою на сцене у рампы и вглядываюсь в лица
Тех, кто досидел до конца. Зал притих.
Закрываю глаза и начинаю молиться:
— Спасибо, Господь, за то, что роли доверил мне
В спектакле “Еврейские судьбы в двадцатом веке”.
За то, что сделал изгоем в родной стране
И выволок в рай, где прокисли давно молочные реки.
За то, что одарил способностью сочинять
И читать со сцены стихи и сказки,
За то, что заставил меня осознать
Высшую правду Твоей режиссерской указки.
В зале аплодисменты — однако слышен и свист:
Не оправдал, мол, билетов высокие цены.
Поиграть бы еще немного, Боже мой! Твой артист
Так боится уйти со сцены!
Но закроется занавес, мрак занавесит глаза,
И пред тем, как душе воспарить на нездешние муки, —
Дай услышать со сцены любимые голоса:
Там играют роли свои дети мои и внуки.
2002
* * *
Умер сын соседа моего,
Не прожив на свете и недели.
Эскулапы не спасли его,
Ангелы за ним недоглядели.
Полный боли крохотный комок,
В этом мире изначально лишний…
Не пойму никак, какой урок
Нам, скорбящим, преподал Всевышний!
Что ж дарить, чтоб сразу отобрать?
От вопросов никуда не деться.
Хорошо еще, отец и мать
Толком и не видели младенца.
Все равно останется, кровав,
В душах след, который он оставил.
Бог всегда, играя с нами, прав,
Но своих не открывает правил.
И пускай меня попутал бес,
Я в слезах к тебе взываю, Боже:
Если в этом — доброта Небес,
Мне земная, Ты прости, дороже.
2003
ПАМЯТИ УРИ-ЦВИ ГРИНБЕРГА
А король-то голый!
В сказке был мальчуган, а совсем не пророк,
Просто видел все сущее в истинном свете.
Преподать столь простой и наглядный урок
Могут только провидцы да малые дети.
Нам полвека внушают, что зыбкий мираж —
Та реальность, которая ждет нас в дороге.
Охладить наш еврейский молитвенный раж
Не способны ни дети уже, ни пророки.
Если бесы безумья вселились в вождей,
Зрячим в стаде своем не дадут они спуску:
Сечь до крови прикажут правдивых детей,
А посланцев Всевышнего — бросить в кутузку.
Но я верю: поэт не напрасно творил,
Слышу голос его, что во гневе так звонок.
Неспроста он всю жизнь нам надежду дарил —
Самый младший пророк, самый мудрый ребенок.
2004