Игорь Бяльский

Переводы из Джона АПДАЙКА

ЛЮБИТЕЛЬСКАЯ КИНОХРОНИКА

Как изменились мы!.. Глядел бы и глядел
в мерцающий экран — в утраченный Эдем,
где пацанов, догнав, накроет на холсте
сегодняшний их смех в нетрезвой темноте.

А в канувшем саду — блаженная весна.
(Вне времени, увы, лишь года времена.)
Ни лысин, ни долгов… О времени поток!
Он всё летит во мрак, невидим и жесток,

как взрослый человек, поймавший наш балдёж
в свой кинообъектив… Попался! Не вернёшь
тех лет волшебный свет. Стена… И не дано
вскарабкаться назад. Кончается кино.

ФЕЙЕРВЕРК

Спазмы и хризантемы. Пунктир мелодрам.
Будто крутят киношку
в поднебесье ночном,
перекошенном, точно кромешной души небосвод.

Видишь — страсти огня,
ночи круговращение в тщетной досаде
на перпендикулярную праведность нищего дня.

Ну, смотри же наверх,
как хвостатыми искрами брызжет
в бирюзовом тщеславьи
случайной удачи цветок.

И сейчас же — секунду спустя —
громыхает хлопушка,
и галактик распавшихся
гаснет во мраке янтарь.

Словно всё, что таилось,
в эту ночь расплескалось вполнеба —
суетится, спешит
в разноцветном, истошном “Ура”.

Свет искусственных звёзд
запрокидывает
в сладком ужасе лица ребячьи,
и росой неурочной
сверкают глаза их у самой земли.

Дети… Им не понять,
что за радуги и водопады
наполняют тоской
постаревшего мира башку.

Да искрятся, святятся туманности млечных путей!
Как чисты и прозрачны мальчишечьи взоры —
те, в которых ещё не застыли узоры
неизменных и скучных
созвездий из завтрашних книг.

БЛАГОСЛОВЕНИЕ

Темнело. Комната сгущала тьму,
покуда наша нагота не стала слепком мрака.
Тогда ударил дождь.
И мы
благословенны были и защищены,
и мир бушующий нам даровал прощенье.
Я никогда до этого дождя
не ощущал по-настоящему,
что значит для меня
твоя любовь.
Темнеющая комната. Туман.
И как прозренье —
незащищенность лона твоего.
Благословенная незащищенность.

ДРОЖЬ

Вокруг вибрируют миры.
В бессоннице и мне открылось:
всё — т р я с ё т с я.
Кондиционер
гудел.
Я вырубил его.
Водопровод
в соседнем номере запел.
Я вышел прочь и обнаружил город,
где скрежетали фабрики в ночи
и телеграфный провод
в экстазе выл,
вытягиваясь тонко
от одного к другому горизонту.
Я убежал в далекий край,
где нету проводов.
Лежал, и слушал травы.
Но из темноты
приполз
дракон вселенской дрожи
и прохрипел:
я – это ты.

ТЕЛЕГРАФНЫЕ СТОЛБЫ

Как долго им томиться среди нас…
Они переживут и эти вязы.
Деревья видим, а столбы минует
дикарский взгляд наш в поисках забавы.
Как исполины бабушкиных сказок,
ассимилировавшись в новых мифах,
они бредут цепочкой неприметной
по улочкам неглавных городов.
Отмытые от веры наши очи
скептически пройдутся по коронам
из траверс, изоляторов и крючьев,
болтов и прочего электрохлама,
припоминая некую Горгону,
когда-то обращавшую нас в камень.

И всё же это наши великаны.
Мы сами сотворили их, содрав
три шкуры с них и в голые стволы
штыри вонзив для электромонтёров,
и в лесенках достойно отразив
строенье наших славных организмов.
Ногам удобней, и куда сподручней
перемещаться. На каком ещё
услышишь дереве ты птичий щебет,
отмодулированный человечьей речью?
Конечно, несущественна их тень.
Но никаких трагедий и смущений
в сезон разоблачения от листьев.
А в добродетельнейшем постоянстве
предложат фору и вечнозелёным.
…Ведь никогда им не зазеленеть.

БРОМПОРТРЕТ

Коричневый преобладает в баре,
где старятся, уставившись на рюмку.
Коричнев негр за стойкой, и сигары
коричневы, и выкрики техасских,
и в нескончаемых бутылках виски,
и полированная стойка — тоже.

Коричнев мир, и это заключенье
выводится довольно-таки просто
из истинного цвета человека,
души его, до срока задубевшей
до самых-самых сокровенных жилок,
из жизни — долгой и неизлечимой.

КЛАУСТРОФОБИЯ

Кто в облаках — герой.
Нам — подавай крыла.
Но глянь, и под землёй
н е б е с н ы е тела.

Вот земляной червяк
не рвётся в синь высот.
Трудяга из трудяг,
ползёт он и ползёт.

Несёт сырой земле
дыхание небес.
Рыхлит её во мгле,
и никаких словес.

Ему ты поклонись
за этот тяжкий крест.

А нам — и вширь, и ввысь —
всё не хватает мест.

АВИАШОУ В БЕДФОРДЕ

Природа что… Вот наши ВВС
Разнообразят фауну небес!
То бишь войны. Зверья ни Бог, ни Босх
такого не придумают. Но спрос…
И новым монстрам уступив места,
повымерли, в борьбе за мир устав,
бомбардировщик-хряк былых времён
и стройный истребитель. Вышли вон.

Вот он — отполированный дракон!
Осклабится, обласкан ветерком,
натужит огнедышащий свой зад,
сглотнёт пилота и рванётся в ад,
со всем усердьем отторгая звук.
Весь в ненависти ко всему вокруг.
Весь — совершенство. Пламенный привет
залогу наших будущих побед!

Заклёпок блестки словно жемчуга
на кардинальской мантии. Рога
антенн. Сплетенья нервов-проводков.
А лозунги на серебре боков!
С такою важностью впились в металл,
как если бы Господь их начертал.

Три тысячи чертей! Как те рабы,
на царские одёжки морща лбы,
на гордый цвет червонных позолот
таращились — на каторжный свой пот,
уставимся на собственную блажь.
…Да сам бы Чингисхан, увидя наш
Воздушный флот, утёрся: “Во даёт
Оплот демократических свобод!”

ЭКСКУРСИЯ НА СВАЛКУ

Тот день перед разводом. Я с детьми
иду гулять. Вот перед нами свалка.
Волшебный мир вещей, что отслужили,
их завораживает.
Каждая из этих, столь сложносочинённых судеб
здесь обнажает жалкое желанье
побыть — ну хоть мгновение — игрушкой.

Мне тоже кажется волшебным этот мусор.
И россыпи радиоламп сгоревших,
и никелем блестящий автохлам,
гирлянды стружек и холмы жестянок,
нахально радужных, как хвост павлиний —
всё будоражит врождённое стремленье сохранить.

Не получается. Всё это — переговорено
и приговорено к освобожденью.
… А сыновья прочёсывают свалку,
подобно дистрофикам на дармовом пиру,
где угощенья слишком уж обильны
и слишком праздничны, чтоб оказаться
вдобавок и съедобными.
Кричу:
“Там битое стекло! Поосторожней!”

На неприступном некогда металле
цветение рыжих кружев проступает.
Ветер полощет целлофановые флаги и лопухи.
И чайки плачут.
Мои мальчишки волокут не заводной ли вездеход?
и ключик,
в надежде оживить
то, что однажды
уже заиграно детьми другими насмерть.

Нет. Невозможно.
Я пришёл сложить
свои обломки — к всеобщему вместилищу утрат.
И пусть жестоко, в продолженьи — с ними —
я не участвую.

Дочурка тащит нагого и безрукого куклёнка.
И всё ещё смущается надежда
в истёршихся его глазах.
И я
сказать могу ей лишь одно:
“Жалей его сейчас. Люби сейчас.
Забрать его с собою мы не сможем.”

КОСМИЧЕСКАЯ НАГЛОСТЬ
…эти нейтрино пронзают нас ежесекундно, сотни миллиардов на каждый квадратный дюйм; днём — сверху, а ночью, когда Солнце освещает противоположную сторону Земли — снизу.

Рудерман и Розенфельд “Основы физики элементарных частиц”
Нейтрино! Прямизна их трасс —
прямее нету. Высший класс.
Пускай размер ничтожно мал
у каждой из частиц, а масс
и вовсе нет — но этот шквал!..
Для них – прошить бронеметалл,
что расписной иконостас.
Барьеры классовые — пас.
И террорист, и либерал,
английский лорд, и папуас,
генераллисимус, капрал —
всех, независимо от рас,
конфессий и первоначал —
насквозь!.. И я бы промолчал,
но, ясным днём пронзивши нас,
и простыню, и наш матрас,
проносятся в ночной Непал
и там сквозь пару одеял
пронзают вмиг без лишних фраз
непалочку с дружком на раз.
С непальцем. Снизу. О скандал!

А ты — не сводишь томных глаз…

ТРАНСАТЛАНТИЧЕСКАЯ ФИЛОЛОГИЯ

О лондонское “мяу-мя”!..
А наш американский кот —
казалось бы, одна семья,
но что он по ночам орёт…
И, взять вот, в Миннесоте скот.
Воспитан скверно и ревёт.
В Британии ж — наоборот:
Коров девонских чинный род
мычит.

Мой друг!
Чтоб не попасть впросак,
запомни точно, что и как.

ВО СЛАВУ [-CH2-CH2-OCO-C6H4-OCO-]n
…а теперь, в течение вот уже полутора лет, я постоянно
ношу один и тот же галстук — из териленовой ткани.
Кеннет Хаттон “Химия”, изд-во “Пингвин”
О неизменный терилен!
О чудо постоянства!
Ни ветреность матёрых зим,
ни вёсен окаянство
вовЃ
Блистательный! Ни стужа
взбесившегося января,
ни мартовская лужа
мой галстук не уговорят.
Жара июля — тоже.
…Отправлюсь к праотцам я сам,
смиренно век итожа,
то бишь отдам концы — и там,
в откопанной по росту
и углеводы и белки
оставят скорбный остров
лишь кальцию. Но вопреки
смертям и точно поперёк
рассыпавшихся ребёр
вам обозначит мой перёд
мой галстук высшей пробы.
Проверенный во цвете лет,
замрёт неколебимый.
Нетленный полиэтилен –
терефтолат любимый.

БЕСПРЕДЕЛ

Скосил глаза на пальцы ног.
Их целый век не видел я.
Как скрючились за этот срок
вернейшие мои друзья!

А помню, в детстве золотом,
в любви безгрешной и слепой,
их пересчитывая ртом,
я сходу различал любой.

Года… Иные счёты. Рос,
не глядя вниз, меняя вкус.
Чем дальше в лес — тем больше врозь.
…И каждый бросил мне: “J’accuse!”*

Бледны. Распухли. Как я мог?
О Боже!.. Где второй носок?!


*J’accuse! — Обвиняю! (фр.) Открытое письмо Эмиля Золя президенту Франции, в котором писатель гневно осудил разгул антисемитизма в стране в связи с делом Дрейфуса.

ЭТЮД С МОРСКИМИ ЧАЙКАМИ

Если рассматривать чайку вблизи,
поразишься —
как же её распирает!
Словно пушистую грудку её начинял
чучельник из начинающих или нетрезвый.
Лапки не гнутся,
как если б их изобразил
мелом дошкольник,
и слишком просты, чтоб сгодиться.
И оперенье,
которым вся прочая птица
гордится,
владея сугубо отдельным узором,
слишком уж аляповато у чаек.
Будто Господь, когда дело дошло и до них,
совсем утомился.

Соображают ли они?
Конечно.
Уж больно безобразны потому что.
И профиль сардонический,
и взгляд пренебрежительный и раздражённый,
и взбитый хохолок,
и мускулистый зад (пардон, крестец) —
всё-всё
предполагает сидячий интеллектуальный труд:
днём — акции, тарифы пароходств,
а ночью — Шопенгауэр и Ницше,
и кофе, кофе без конца и счёта.

В тот час, когда на пляж
кусачая несётся мошкара
и возвращается прохлада,
вода
отсвечивает розовым ещё,
но покрывается гусиной кожей,
садятся чайки на рябой песок
и собираются в свой круг,
точь-в-точь как на булыжных площадях
меланхолические толпы европейцев,
томящихся по новым сообщеньям
о террористах, о переворотах,
а головы повёрнуты внимать
наипоследним выпускам известий.

И в этот самый час
юные парочки в обнимку спускаются к воде
и входят в море по колени, даже глубже,
стоят, почти что совпадая со своим
мерно покачивающимся отраженьем.
Потом идут назад, к своим авто, но останавливаясь, замирая,
как будто между каждыми двумя — особенная тайна,
но какая, никто из них не знает до конца.

Бредут, распугивая чаек.
…Прогуливаться так вполне могли бы
прекрасные какие-нибудь боги,
которых вовсе не обременяют
предчувствия и ожиданья смертных.

ПЕРЕМЕЩЕНЬЯ ПТИЦ

Окинешь взором кружева орбит —
есть что-то примиряющее с миром.

Неконцентрические их круги,
точнее, эллипсы совместных геометрий,
случайные, как и сама природа,
но поддающиеся, в основном, расчётам,
нас возвращают к небу Птолемея,
вмещавшему и духа, и отца, и сына,
и вечные прообразы Платона,
и веру в справедливость власти,
и веру в счастье,
и всячески предзнаменованья —
всё это, в сокровенном сочетаньи,
поддерживало равновесье.

Та крайняя,
та крохотная птаха,
нагруженная низлежащей стаей,
такой огромный,
что кажется, лишь миг — и грохнется,
она — летает!

А свет, врываясь в дверь, роняя тени,
размазывает по стене
дрожащие изменчивые нити,
и спутанные голоса небес
декоративны, как узоры эти,
невнятны, как далёкий диалект.

…Сливаются, и распадаются,
и вновь сплетаются в изысканные сети
отображения и двойники,
а сами птицы не вступают в сговор
и на насесте телеграфных проводов.

Их кружит ветер
в неведениях одиноких.

ПО КАКОЙ ПРИЧИНЕ ПРОВОДА В КРУЧИНЕ,
А СТОЛБЫ НАКРЕНЕНЫ, КРИВЫ И СКРИПУЧИ,
АЖ ДО САМЫХ ДО ОКРАИН ТЯНУТСЯ НА КРУЧИ?

Выспрашивал старик у молодого в сером,
который эту сеть напряг над каждым долом,
со вдолем поперёк связав таким манером
в стране лесов, полей и рек тому назад.

А наш-то — вздором сыт, наш разум просвещённый,
и след распознаёт орлинейшей вороны,
накаркавшей задор на склоны и равнины,
связующий столбы в единый невпопад.

О СОСТОЯНИИ ЗДОРОВЬЯ

1

Я в эту ночь один.
Конечно, я не прав.
Заведомое зло моих тебе даров
вздымается в огне, как язва озверев,
пылает, как нарыв,
на левой на моей сердечной стороне.
Я нездоров. Вполне.

Нутро, отбывши срок в тисках любви,
болтается со всеми потрохами.

На месте, где была душа,
какой-то хитрый лабиринт,
где наши страсти когти рвут,
как беженцы в неразберихе.
Как эмигрируют в закат
узоры солнечного дня,
твоих блистательных колен
здесь неостановим исход.

2

Другая ночь.
Сегодня мне твой новый друг
сказал, любимая, что ты
прекрасно выглядишь.
…И нож
больнее ранить бы не смог.

Как смеешь ты счастливой быть,
ты – зеркало и слепок мой,
ты чаша, что дана испить
мне Господом и Сатаной,
ты – и спокойно поводить
волос небрежною копной,
и улыбаясь позабыть,
всё то, что у тебя со мной?

Нет. В это я не верю. Ты
прекрасно выглядела, потому что
прекрасно знала. что приятель твой
пойдёт ко мне,
и каждый завиток
случайным не был ни на волосок,
и роль играл,
и словом был и жестом
актрисы,
что, не щурясь на прожектор,
вслепую заговаривает зал.

Что до меня, то небо до сих пор
твоими смотрит на меня глазами.
Присутствуешь, куда ни брошу взгляд.
И даже мой отсутствующий вид
тебе спешит попасться на глаза.

3

Пора заканчивать письмо.
Последние слова — на кой?
Прощай любимая. Не дай
мне исцелиться. Всё о’кей.
Не беспокойся. Свой удел
я выбрал сам. Я угодил
в тот ад, которого хотел:
где двери каждый скрип
меня на части рвет,
безжалостно свиреп,
он — о твоих шагах;
где искуситель-змей
в сиреневых кустах —
о локонах твоих.

И о твоих устах.
Перевод с английского © Игорь Бяльский