Никольский

в одной и той же связке

*   *   *‎

На улице чума, весна, корона,
Голландия, запасшись макаронно,
глядит и похоронно, и покорно.
Настали времена Декамерона,
я сяду в кресло, я возьму попкорна,
я буду жить, не выходя из дома,
не выезжая… не спеша домой, –
как жизнь бездонна!

Весь этот март, апрель и даже май
не говори «Кошмар!» и «Боже мой!»,
живи один и рук не пожимай,
авось и доживёшь до урожая.
Живи один, живи, не заражая…

не раздражай уехавших детей,
забудь о жизни, старая скотина!
Закон готовит тысячу статей
за мысль о нарушенье карантина.

Таи-молчи, не говори с женой,
гляди в окно. Не ной. Весна. Весною
пусть небо поражает вышиной…
Голубизною…

*   *   *

Из-за страха отшельником стал ловелас,
никому не нужны его деньги и фаллос,
позабылось, как выглядела и звалась
та, кто с ним целовалась.

Жизнь, которая из разноцветных полос,
стала серой – такое у нас завелось…
Протрезвели, кто в прошлом году напились,
а у тех, кто боялся, все страхи сбылись –
налетела Земля на небесную ось,
поломалась.

Не заснули, кому безмятежно спалось,
и не спят, и не смогут уже без колёс,
незаразные дети не ходят в детсад,
в парикмахерских больше не красят волос…
Где их красила та молодая кобыла?
Я не помню, что было полгода назад.
И она позабыла.

*   *   *

Два месяца всё в том же интерьере
бубнил какой-то смертный дуралей
(все дикторы теперь поднаторели),
что мы живём, как будто в лотерее,
что даже королев и королей…
Что, если бы Пастер не околел,
мы справились бы лучше, чем в Корее.
Допустим, немцы наших не дурее,
так, может, загорать au naturel?
Чтоб наливаться витамином дэ?
Или вообще сбежать в Улан-Удэ,
всю жизнь прожить в провинции, в дыре,
вставая с петухами на заре
и умываясь утренней росою,
боясь лишь язвы или диареи?
Он был укушен страхом, как осой,
чтоб не болеть, он перешёл на сою,
навеки распростился с колбасой
и, словно Лев Толстой, ходил босой.
Он полон был испуга и опаски,
но для того, чтоб излучать покой,
он почему-то говорил по-барски.
Косая шла с косою и клюкой…
И, не имея медицинской маски,
он носоглотку закрывал рукой,
а вирусы текли к нему рекой…
Он был с людьми в одной и той же связке.

УНЕСЁННЫЕ ВЕТРОМ

Без усилий и боли живут только те,
у кого декольте, чернокожие слуги…
Говорят… что на Юге живут без натуги,
утюги не таскают… в любой темноте
видят проблески света, а осенью – лето.
Только тем повезёт и продолжит везти,
кто хмельны и к шести хоть немного раздеты,
кто сумеет ловчее глаза подвести.
Подведут.
Их мужчины идут на работу
и потом до, не помню, какого-то поту,
ради хлеба и dough, бабла и лавэ,
как им стих девятнадцатый в третьей главе
предрекал. Уточню, что я не клерикал,
но они наизусть эту самую Книгу…
в тех стихах, где я только зевал да икал,
находили и «смыслы», и даже интригу.

Унеси меня прочь, с сапогов отряси…
увези на такси в те места волонтёром,
где мужчины прилизанней, чем Теннесси
Эрни Форд… Был такой человек, о котором
я не знаю, не помню и знать не хочу.
А потом я включу, чтоб у самого уха
глухо пел мне какой-нибудь бас-баритон,
что у всех – тяжелее шестнадцати тонн,
а у них – легче пуха.

*   *   *

Два-три счастливца, нашедших афикоман,
расходятся по домам, там их ждёт маман,
а карман у них оттопырен таким подарком!
Всем другим придётся пыхтеть, пахать,
но на них начхать
клеркам, семье, а в старости – санитаркам.

Океаны, Север и космос покорены,
никому вокруг не нужны синицы.
Надо рождаться с правильной стороны
границы.

Дом. Фотоаппарат. Плюс сыновья и дочери.
Каждый день арабику сыплют в турку.
Словом, есть что терять. Потому и очередь
к онкологу и хирургу.

*   *   *

Ищущие правду неукротимо
хотят, чтобы подлинная картина,
не имитации, не модели,
а чтобы на самом деле.
Им придётся вечно кричать и драться,
чтоб избежать эрзаца,
и метаться по шару или по дому,
а не радоваться фантому,
и не скажет даме такой молодчик,
что вообще он лётчик.
Не удивлять им соседей своею крутью,
не любить блондинок с фальшивой грудью,
не гордиться детьми (ибо чем гордиться?),
не нужна жар-птица.
Им в обычный день суждено родиться,
получать на завтрак бекон и яйца,
упиваться сутью, потом лечиться
и конца бояться.

ПАСТОРАЛЬНЫЙ ПЕЙЗАЖ В ИСПОЛНЕНИИ ГОЛЛАНДЦА

Спать. И жить-поживать. И судить обо всём.
Запасём, что всегда запасают на зи́му.
Чернозём. Урожай наполняет корзину,
кладовую и кухню.
Я сам невесом,
ничего не болит, я почти бестелесен,
если надо нагнуться – небольно, нетрудно.
Мы на крышу залезем. Увидим за лесом,
как синеют холмы и далёкие поймы,
как бросает швартовы торговое судно,
слева высится крепость, и в ней гарнизон.
Там ни горе, ни голод, ни холод, ни войны…
там дома и уютны, и огнеупорны.
И живут там до ста (или до полтораста),
и красавицы, и ни одна не скуласта,
белоснежные, лёгкие, как пенопласт.
В Долгопрудном же пасмурно и долгопрудно,
все стареют, болеют и пьют беспробудно…
а леса за окраиной тёмны и хвойны…
(Чтобы вышло красиво, положен контраст.)

ОПТИМИЗМ ПОСЛЕ ЧАШЕЧКИ КОФЕ

…сразу любое занятие по плечу,
думаю: всё вылечу… улечу.
…что к любой подойду с восторгом,
а то обычно полную не хочу,
а худых не обнимешь толком.
…что я молодость до старости сберегу,
что на дальнем набоковском берегу
не скривятся, хоть лысина и еврей,
что герой – хоть облей меня, хоть обрей.
Чтоб меня заметить, не надо зума…
Что мои семь евро (пятьсот рублей) –
это сумма.

*   *   *

В августе чувствуешь более-менее,
что обманули, и недоумение.
Признаки осени, еле заметные,
портят короткие летние месяцы.
Чуть раздобревшие девушки бледные
ахают, если по глупости взвесятся.
Скоро земля и дороги расквасятся,
после и вовсе застынут от холода,
щёголи скоро не смогут похвастаться
надписью, что у ключицы наколота.
Бродят по городу женские особи,
разные… те, кто ещё ничего себе,
юные, старые. Ездят по городу –
с кольцами, или уже незамужние,
или ещё… Ходят вовсе ненужные,
скучные, честь берегущие смолоду.
Вон кавалеры, с причёской прилизанной
или с бородкой, усами и лысиной,
чешут проборы, проплешины, бороду,
с ними ведут разговоры натужные.
Скоро застынет, замрёт, заморозится,
будет пустыня и пустоколосица
или сугробы с высокими гребнями.
Скоро у них ничего не получится –
будет молчать всю дорогу попутчица,
только коситься глазами враждебными.

ФРЕЙДИСТСКОЕ

Либидó моё, либи́до мне известно от и до.
Там усталость и обида, но не смялось, не отбито,
не исчезло, как додо…
Покрываюсь ночью потом и нащупываю – вот он…
Мир с любовью по субботам, под ночным небесным сводом…
Фиолетово, лилово, наплевать давным-давно.
Царь Земли и раб Господень заточен и не свободен
по УДО.
Говорят, соседка слева, старая, как время, дева…
за еврея, за хазара, за абрека – всё равно.
Не одна она готова, за одно простое слово…
Он сказал, она сказала, шансов мало, как в лото.
Ева, пава, одалиска, жизнь, фрейдистская описка,
неподвижное бревно.
Далеко – в далёких странах – любят слабых,
любят странных,
никого не любят близко – ни за это, ни за то.

*   *   *

Кто поверит, что, как портной,
оценивал ширину бёдер идущей перед
ним, пёр вперёд, как пехота русская через Одер,
что насос работал, вертелся ротор,
каждый зуб был не вставленный, а родной,
не спешил, поскольку везде успеет,
и везде успел, и ни разу SOS не выстукивал, и сбылось,
и не спился, хотя спилось большинство знакомых,
не служил, не носил звёздочек и полос,
и жилось, покуда какая-то из желёз из-за возраста…
на законных…

ЛЕТНИЙ ОТПУСК

Летние дни, длинные, словно Чили,
мы не заметили, проскочили.
Мы заехали в Роттердам…

Пол в столовой был чем-то зáлит…
Рядом в номере жили месье, мадам,
как их звали, никто не знает,
потому что память как чемодан,
и многое не влезает.

Всё это кончилось, перестало,
было свергнуто с пьедестала,
стало неинтересно, стáро.
И теперь нет времени, денег, мочи,
а кругом приметы зимы и порчи:
мои мысли – разбросаннее фольксдойче,
на столе застряла пустая тара,
улетает во Францию птичья стая,
дни короче, и больше ночи.

*   *   *

Отличаясь цветом, тоном, болью, выплаченным домом,
успокоившимся лоном, тем, что пьём или едим,

тёплым чаем, белой манкой, что Цейлон зовём Цейлоном,
а не глупою Шри Ланкой, телом, полным и худым.

Между спальней и салоном, жить мешая закалённым,
пахнущим одеколоном и смутьянам, и зелёным,
юным, пьяным, молодым.

*   *   *

Время ослабляет пояс
и расстёгивает ворот.
Что ей делать с телом спелым?
Жизнь, размеченная мелом.
У неё за стенкой город,
у неё меж бёдер полость.
Ночью, рóдов дожидаясь,
смотрит, кто там ходит в белом –
может, врач, а может, аист.
Очертанья, пропись, прорись…
Жизнь, богатая, как Сорос,
обещает юность, старость.
Грудь её дрожит и дышит,
у неё на платье вышит…
У неё меж бёдер прорезь…
У неё меж бёдер впалость,
раньше это называлось…
Измочаленная повесть,
будет после, а в начале
каждая спала ночами,
поздно-поздно просыпаясь,
и жила, со всеми ссорясь,
без обиды и печали.

ПРИХОЖАНИН

Бог был большим и в церковь не влезал,
в ней, словно в новых туфлях, слишком жало,
каким бы ни был колоссальным зал…
Не «зал», конечно… Что там вместо «зала»?
Был ясен план. Его никто не знал.
Мир состоял из выпивки, из нала,
из женщины, которую он снял.
Как будто бы вчерашней было мало.
Он думал, он давным-давно решил,
что надо будет перейти на дизель.
Он закурил и смерть свою приблизил.
И двадцать лет потом ещё прожил.

*   *   *

Я знал того, кто прошлое любил,
не грыз себя, что выпил и сглупил,
кто каждый день запомнил и берёг,
и жил опять, и новый день голубил,
старел, седел, а не пошло на убыль.

Вчерашний мир был ясен и полог,
тянулся и не обрывался круто –
не тёмная, бесформенная груда,
а праздники и яблочный пирог,
горячий вечер, сладостный порок,
толстенные носки, когда продрог,
и в первый раз про Цезаря и Брута –
в старинных книгах так красиво врут!

Безделие и труд, любовь и блуд…
Садясь в машину, он кричал: «Поедем!»
А рядом жил затравленный зверёк
и с фактами доказывал соседям,
что не верблюд.

*   *   *

Она на фоне пляжа и залива.
Сейчас стара, хотя была смазлива…
Красива (если добрым языком).
Я ни о ком.

На фоне моря, соли, гнили, йода…
Хотелось денег, а сейчас свобода.
Сто лет назад и сталь была стальней.
Я не о ней.

Я о себе и нас. Мы спать не ляжем
голодными. Над бесконечным пляжем
висит луна. И весь пейзаж налажен,
здесь не бывает пасмурных погод,
а если даже ветер, то не тот.

Но кажется щенячьим и салажьим
желание на море каждый год.
Кто думал, что и это пропадёт?

*   *   *

Счастливцы свою бессюжетную прожили
нетрезвыми, чистыми, неосторожными,
с весёлыми песнями, красными рожами,
с пирожными.

А у невезучих наметилась фабула,
на них с потолка протекало и капало,
озлобило этих, а прочих ослабило,
забрызгало жизнью стремившихся набело
прожить её: вмятины или царапины,
и жиром заляпаны.

Связались с арабами, ели кошерное,
с зашитою шеей носили нашейное…
Мир делался хаосом, Джексоном Поллоком,
дробился на атомы… Новости ворохом.
Менялся творóг, становящийся твóрогом.

Раз десять на дню принимали решения.
Ещё заводили романы с женатыми,
подолгу вертели романы с замужними,
патологи ехали к ним и анатомы
(они и счастливцам окажутся нужными).