Посвящается Н. Л.
Трудно прилепиться к еврейскому племени, ох трудно. А отлепиться – невозможно.
Поселение «Зерно граната» лежало в каменном ущелье, на берегу сухого русла строптивого ручья, набухавшего водой раз в год, весной, в пору ливней. А в другие дни года поселенцы брали воду из природного ключа – рваной каменной дырки в скале в прибрежном отроге, обожжённом солнцем до коричневой окалины. Вода была тепловатая, но чистая и годная для всяческих человеческих нужд; сам Бог в такой неприятной местности откупорил эту скалу и устроил источник.
Намётанный глаз бедуина находил в полумёртвом пейзаже покой души и величественную красоту разрушенных бездонным временем холмов и взлобков – в этих руинах пустыни, в допотопные, говорят, времена шумевших лесами, полными зверья. Так ли это было, проверить трудно, а поверить можно: всяко случается в нашем мире, составленном из чудес.
Как бы то ни было, посели пустынного бедуина в тропических джунглях, он там долго не протянет – отбросит ноги с гранитными натруженными пятками.
В джунглях – нет, не протянет, а в раскалённой, как духовка, пустыне жив и прекрасно себя чувствует. Идти ему от его шатра особенно некуда, беспокоиться не о чем – вот он и живёт, беды не знает. Туристы ему не помеха, они дальше колодца праотца нашего Яакова не идут: жарко, пыльно. Самые настырные достигают, обливаясь по́том, Шифты – развалин древнего набатейского городишки, занесённого пылью и песком. Когда-то здесь проходили верблюжьи караваны торговцев пряностями, а нынче даже птица не летит от жары и скуки.
До поселения «Зерно граната» ни туристы, ни бедуины не добирались, не говоря уже о торговцах: далеко, уныло.
Кремнистый ландшафт долины, водоносной раз в год, где ничто глаз не радовало, подходил, казалось, для марсохода или же отпетого схимника, пожелавшего отгородиться от соблазнительных радостей жизни и ограничить прелестное наше бытие глухим стуком сердца да натужным током крови в жилах. Но не только лишь для марсохода подходил тот пейзаж: поселенцы «Зерна», числом восемнадцать душ, включая Рут, находили эту окраину Ойкумены приемлемой для существования и удовлетворения эстетических запросов.
На изгибе сухого русла, на узком каменистом языке стоял обшарпанный барак; там жили, в тесноте да не в обиде, все восемнадцать поселенцев. Строение, сложенное из жёлтых камней, скреплённых между собою глиной, приветливо светлело на зелёном фоне куцей рощицы зонтичных акаций, колкого чертополоха и чахлого кустарника, льнущего к земле. Никто не сумел бы сказать доподлинно, кто построил здесь, у источника, этот барак и зачем – набатеи ли, а может, проезжие купцы – поставили караван-сарай. Во всяком случае, не бедуины его соорудили – они в строительном деле дальше разбивания шатров не пошли, и не сами поселенцы, только очистившие заброшенный дом от вековой грязи и приспособившие его для новой жизни. А название «Зерно граната» – да, это они придумали.
Сидя на земле перед не приведённым ещё в божеский вид бараком, они долго судили да рядили, прежде чем остановились на красивом имени «Зерно граната», не имевшим ничего общего с окружающей средой. Предлагались и другие названия: Незабудка, Ландыш, Орхидея, Тюльпан и Эдельвейс – все как на подбор из мира цветов. Потому что эти восемнадцать были поседевшие дети-цветы – хиппи, почти исчезнувшие с лица земли и позабытые в наше беспамятное время.
Они сбились в стаю ещё в Москве – в сплочённую коммуну, в которой без сожаленья делились друг с другом всем, чем только возможно было поделиться. Безоглядная молодость и надежда на доброе человеческое начало вела их по кругу, как путеводная звезда, но был у них и вожак, которого они называли Рав – Учитель, хотя по годам он их опережал совсем ненамного. И вот этот Рав привёл их сюда, в израильскую пустыню к югу от набатейской Шифты.
Когда-то раньше, в самом начале пути, примерный еврейский мальчик Яша Каценельсон, которому до Рава было ещё шагать и шагать, учился играть на скрипке в Центральной музыкальной школе при московской Консерватории. Старательный мальчик, воодушевлённо постигавший в классах ЦМШ высокие тайны классической музыки, отличался мечтательным складом характера и необъяснимой способностью отгораживаться от реалий внешнего мира – уходя с головой то ли в золотые волны мелодичных звуков, то ли погружаясь в свой собственный потаённый мир.
Замкнувшись в глубине души, он видел себя героем чудесных историй, вычитанных в книжках или услышанных на стороне. Доктором Айболитом он видел себя, Кощеем Бессмертным и Робин Гудом. Это было так просто: нырнуть в себя и вообразить, что ты отважный пират Генри Морган с палашом на боку. Или путешественник Давид Ливингстон, пробирающийся сквозь африканские змеиные заросли. Или немногословный Авраам, сидящий на камне и, наставив ухо, ловящий Голос из глубины небес.
Праотец наш Авраам не случайно оказался в ряду героев Яши Каценельсона: дед мальчика, хранивший партбилет и ермолку в одном ящике стола, при всяком удобном случае рассказывал внуку интересные истории из жизни еврейского народа. Цари и пророки, прекрасный Иосиф и силач Самсон наравне с пиратами и волшебниками занимали место в мечтательном воображении музыкального Яши и даже – спасибо деду – понемногу вытесняли их оттуда. Пройдёт ещё несколько времени, и цвета́ триколора в глазах скрипача поблёкнут под напором бело-голубого сионистского окраса, а иерусалимский лев начнёт теснить московского двуглавого орла. Слава Богу, такие метаморфозы имели невинные очертания и не влекли за собою уголовных последствий: пусть будет хоть трёхглавый дракон – главное, чтоб не смущал доверчивую публику политическими призывами и лозунгами. А Яша Каценельсон если кого и призывал – так это своих близких приятелей и приятельниц, и без того подумывавших о переезде из промежуточной родины на постоянную историческую.
Неудивительно, что круг Яшиных знакомых формировался в основном из соучеников – в ЦМШ евреев было хоть отбавляй; но встречались там и аборигены. В окружении взрослеющего, сохранявшего мечтательную задумчивость Яши Каценельсона они тоже нашли себе место – правда, в решительном меньшинстве: раз-два и обчёлся. Поначалу такой перекос никому не мешал и ничему не препятствовал: кружок проявлял интерес не столько к национальным корням, сколько к райским идеям расцветающих повсеместно детей-цветов с их призывом «Make love, not war!». Яша полностью разделял жизнелюбивую склонность своих музыкальных друзей, совмещая её с неостывающим интересом к похождениям дальних библейских предков, гонявших баранов и козлов по холмам нашей исторической родины.
Дни шли за днями, время то еле плелось, то пускалось вскачь, а Яша обрастал корой лидерства в кругу своих хипповых поклонников. Они виделись на неделе вразнобой, но по воскресеньям, а то и чаще собирались все вместе и обсуждали жизнь в коммуне – после окончания школы, в каком-нибудь заброшенном сарае, в какой-нибудь лесной подмосковной деревеньке. Живой разговор вился не только вокруг будущей коммуны, но и ворошил насущные жизненные темы.
– Зачем мы родились на свет? – ставил вопрос ребром Яша Каценельсон. Слушатели глядели на него, открыв рты. – Для игры, – сам же и отвечал Яша. – Играть чужую роль.
– А свою? – кто-то настырно спрашивал. – Роль – свою?
– Оглянитесь! – предлагал Яша. – Таких почти нет, все играют по чужим нотам и фальшивят.
– А мы? – продолжал спрашивать настырный.
– Мы – нет! – сурово осведомлял Яша Каценельсон. – Мы – не «все». Мы хиппи. Дети-цветы.
Кружок молчал удовлетворённо. Дети-цветы. Это классно!
К окончанию музыкальной школы они окончательно определились с выбором пути: ехать в подмосковную деревню Ефремовку, и там в заброшенном овине начинать коллективную жизнь в коммуне. Деревенские, продрав глаза от хронического пьянства, против такого соседства не возражали: им было всё равно. В оплату за постой новосёлы обещали устраивать представления – играть на музыкальных инструментах. Селяне могли, если им в голову взбредёт такая идея, петь и плясать под музыку и тем укреплять культурный досуг. Как же тут не согласиться!
Коммунальная жизнь оказалась ничуть не хуже персональной – правда, не для всех: двое молодых людей скоренько вернулись в Москву, к родителям; Бог с ними! Быть цветами дано не всем подряд, это же понятно. Одни уходили, другие приходили. Яша планировал остановиться на восемнадцати участниках – счастливое число с древнееврейских времён.
Там, в Ефремовке, закрепилось за Яшей новое имя – Рав; он сам его для себя и придумал. И то, что́ лучше: просто Яша Каценельсон или Рав – учитель и вожак? Конечно же, Рав, рабби. И никто в коммуне не возражал: Рав так Рав. А Веру Кац, волоокую флейтистку, к которой Рав испытывал кипящие чувства, он переименовал в Рахиль. Это было игрой, но – по своим нотам; исполнители сохраняли завидную свободу замысла и движений. Можно не сомневаться: как только сценический сюжет даст изгиб, место флейтистки займёт арфистка или хоть барабанщица; и это тоже вольно и непринуждённо.
Не будем останавливаться здесь на том, что предвзятые наблюдатели определяют как «свободная любовь» или же «половая распущенность». Эти скучные казуисты затвержено повторяют вслед за философом, что и сама наша свобода не более чем осознанная необходимость, в то время как она – проявление бессознательной воли.
Но не о Барухе Спинозе и теоретических построениях хиппи-сообщества эта история; вернёмся к Рут.
Рут появилась в поле зрения Рава годы спустя после беспечной коммунальной жизни в деревне в овине. К тому времени дети-цветы, доросшие до зрелого состояния, успели сменить немало мест обитания. Коренные деревенские жители, потомки смердов, ходивших когда-то за плугом и с лукошком у пояса, окончательно спились и рассеялись, как лузга на ветру; Ефремовка запустела, стала похожа на погост, да и соседние деревеньки от неё почти что не отличались. Зарабатывать на хлеб музыкальной игрой коммунарам становилось всё трудней: разруха крепла, крестьянам было не до плясок. Ефремовский лес сначала пустили под вырубку, а потом решили тянуть там дорогу на Орёл; никто не возражал, возражать было некому. В коммунальный овин наведались полицейские из райцентра и велели к завтрему очистить помещение, не то хуже будет: музыкальные труды детей-цветов приравнивались к незаконному предпринимательству и уклонению от налогов. За это безобразие полагалась высылка на 101-й километр от столицы; но могли и посадить.
Мрачная эта перспектива нагоняла тоску на коммунаров, живших в ладу с собой и глядевших на дичающий мир со стороны, со своей колокольни: «Make love, not war!». Угроза очутиться за решёткой звучала вполне реально. Трое обитателей овина простились и уехали от греха подальше, а оставшиеся, во главе с Равом, решили искать новое пристанище.
Задача оказалась осуществима: пустеющих деревень становилось всё больше, в каждой можно было найти пригодную избу или сарай и там поселиться. Но и полиция не дремала – на то и щуки на Руси. По-человечески было бы просто откупиться от ментов, дать на лапу, но платить было нечем; приходилось уходить, не тая злобы в сердце. Окажись на месте детей-цветов цыгане или бомжи, с ними обошлись бы точно так же, да ещё и с мордобитием. Смирных коммунаров не трогали, но и поблажек им не давали: проваливайте отсюда и не возвращайтесь! Они были другие, не похожие ни на озабоченных мутным будущим сельских мужиков и баб, ни на обтекаемых городских хипстеров. Затесавшиеся в чужеродную среду, кому они мешали? Этот вопрос повисал в воздухе.
Они и вправду существовали обособленно и о завтрашнем дне не беспокоились ничуть: Бог даст день, Бог даст пищу. Или не даст, но ведь это будет завтра – не сегодня… Бог для всех был един, но для каждого из них – свой собственный; отношения с Богом складывались персонально, даже интимно. Группка коммунаров слежалась и утрамбовалась, её тёплые границы нарушались изредка, хотя и не были заперты на замок; кто-то исчезал, кто-то появлялся. Стайку сплачивало не только совместное выживание, поддерживаемое изготовлением чёток из жёваного хлеба и плетением браслетов на продажу, но и – дело необъяснимое – национальная принадлежность: под ветхой крышей этой еврейской необъяснимости они стойко ощущали себя как свои среди чужих и держались по мере сил замкнуто.
Рут, совсем ещё молодую, двадцатилетнюю, привёл Саша Вайнштейн, по прозвищу Гиора. Сам Саша провёл в коммуне без малого три года, за это время он успел здесь прижиться и стал частью клумбы, сохранив при этом характер независимый и немного вздорный. Он приятельствовал со всеми, не дружа ни с кем. Дети-цветы не верили, что он продержится долго в их кругу. Приведя Рут, Гиора как бы продемонстрировал своё намерение остаться.
Разрешить водворение Рут, по правилам общежития, должен был Рав. Девушка, стройная, как луч, стояла перед Наставником. За окном ничейной времянки, приспособленной под жильё, шелестел молодой лес, за ним на речном берегу коробились домики Тарусы.
– Откуда у тебя такое имя? – спросил Рав, с приязнью глядя.
– Я, вообще-то, Рута, – ответила девушка. – Это наше литовское имя. Но Рут мне больше подходит.
– Почему? – удивился Рав.
– Я Библию читала, Рут просто обожаю, – сказала девушка и посмотрела в лицо Раву, в глаза ему. – Поэтому.
– Я тоже её люблю, – сказал Рав. – Хочешь остаться с нами?
Красивая Рут отвечать не стала, а только решительно тряхнула головой, так что её подбородок нежного обвода упёрся в ворот мешковатого платья, украшенного красными и золотистыми лентами.
Месяца через три, осенью, Гиора исчез из коммуны: утром все поднялись, сели завтракать чем Бог послал – хлеб, кислое молоко, – а Саши недосчитались: ушёл ночью, «по-английски», не простившись. Может, надоело ему.
Он ушёл, а Рут осталась.
Спустя время после очередного выселения из-под недолгой крыши, решили бесповоротно: всей коммуной перебираться в Израиль. Там гонять не будут с места на место, до хиппи никому дела нет; пусть себе живут, как хотят, главное, чтоб числились евреями по маме. И коммуной там тоже никого не удивишь: у них, говорят, кибуцы – это и есть коммуны, только своего профиля.
Всё было бы хорошо и гладко, если б не Рут, кругом литовка – и по маме, и по папе. Отщепиться от коммуны, от Рава – эту мысль она и близко не подпускала: лучше сразу в воду или головой в петлю. Выход из тяжкого положения нашёл Рав: он распишется с Рут в загсе, формально узаконит их отношения, и бумажка с печатью откроет перед литовкой парадный вход в землю обетованную.
Так и сделали. Много времени на сборы в дорогу на историческую родину детям-цветам не потребовалось: нечего было собирать. Сели и поехали.
Покойный дедушка, хранивший ермолку по соседству с партийным билетом, остался бы доволен.
Жара, изливаясь с неба, вылинявшего от зноя, ложилась на людей и землю. И медленно, как мёд, текло время.
После ночной работы поседевшие хиппи из коммуны «Зерно граната» досматривали последний сон в своём бараке в долине высохшего ручья. Что им снилось? Бог весть! Может быть, молодость, пропавшая за горизонтом…
Поле их труда лежало в часе ходьбы от коммунального барака, выше по иссохшему руслу, в местности дикой; казалось, никого нельзя было там встретить кроме змей и скорпионов. Но не встречались и они.
Там, на обширном склоне холма, пробивалась меж колотыми камнями чахлая травка защитного какого-то цвета, и костлявые кусты щерились иглами колючек. Как эти обитатели пустыни выживали здесь без воды и тени, на солнцепёке, составляло совершенную тайну, разгадать которую было не по зубам старикам-хиппи, да они и не пытались: к чему ломать голову над необъяснимым?
Они приходили к холму на позднем закате, ближе к потёмкам, каждый вечер, круглый год – двенадцать обветренных долгой жизнью стариков-детей; ещё четверо, немощных и больных, оставались в бараке «Зерно граната». А эти двенадцать, с Равом во главе, разбредались с наступлением темноты по склону и, посвечивая себе под ноги масляными фонариками, принимались за поиски Синего Фаро – распускающегося по ночам цветка, нигде во всём белом свете, от края его и до края, более не замеченного.
Как, зачем и по какой причине произрос ночной Фаро южней Шифты, близ набатейских караванных дорог, – этого не знал никто, кроме Главного садовода, хранящего святое молчание.
Синий Фаро – благородный кормилец восемнадцати душ, затерявшихся посреди пустыни. Так оно сложилось и сплелось, так это происходит в нашем великолепном мире. И одни недоверчиво пожимают плечами, а другие находят в этом подтверждение своим туманным предположениям и догадкам.
Потому что редчайший Синий Фаро в библейские времена служил основой при изготовлении благовонного миро – помазывать царей и первосвященников. С тех пор немало воды утекло в реке Иордан, перевелись наши первосвященники и цари, а ценность миро только возросла, и многократно. Товарная ценность.
Ночные поиски коммунаров давали свои плоды: охота на Синего Фаро приносила два-три цветка в неделю. Фаро нельзя было срывать подобно ромашке в поле. Его следовало изымать из материнской почвы аккуратнейшим образом вместе с корнем – но не выдёргивать, как морковку на огороде, а хирургически надрезать, непременно оставляя бородку корня в земле для дальнейшего развития. Так надо было поступать, так и делали без рассуждений. Нарушение заведённого порядка грозило катастрофой: корневая сеть Синего Фаро пронизывала и оплетала весь склон холма, и порча одной её части привела бы к умиранию всей системы. Бывалый человек, по имени Мирон из Черновцов, растолковал Раву все эти премудрости, и обитатели барака «Зерно граната» приняли строгие правила без возражений: значит, так надо. А бывалый Мирон на своём вездеходе Hummer, в счастливый час пришедшем на смену раздолбанной малолитражке, приезжал раз в месяц и привозил коммунарам всё необходимое для продолжения жизни: муку, рис, масло для ночных фонариков. И ещё кое-что, по мелочам: нитки для штопки, бисер для украшения браслетов, таблетки от головной боли. Как говорится, дёшево и сердито.
Ну, понятно, что взамен этот Мирон забирал накопившиеся за тридцать дней Синие Фаро – восемь, а то и десять цветков. Он бережно укладывал их в кейс с охладителем и защёлкивал замки на крышке, повторяя нараспев: «Цветики-цветочки, дочки и сыночки!» А седым коммунарам, молча наблюдавшим за его действиями, адресовал не совсем тут уместное: «Рука руку моет, нога ногу греет. Чтоб вы все были мне здоровы!»
Закончив товарообмен, Мирон садился в свой Hummer и по пустынному бездорожью ехал в Беэр-Шеву. Там он на скорую руку обедал в румынской закусочной и, всецело довольный жизнью, направлял свой путь в золотой Иерусалим, лежащий на холмах.
В столице, в Старом городе, в армянском ресторане «Ноев ковчег», поглядывая то и дело на часики Rolex на запястье, монахиня в миру Евстигнея – ещё молодая и привлекательная в недавнем прошлом женщина – поджидала черновицкого Мирона. Можно утверждать со значительной долей уверенности, что Евстигнею с Мироном связывали сугубо деловые отношения.
Так было и на этот раз. Усевшись за ресторанный столик против монахини, бывалый черновчанин придвинул к ней по старинным плиткам пола кейс с девятью Синими Фаро. В ответ Евстигнея взяла с колен, обтянутых тяжёлым чёрным шёлком рясы, крокодиловой кожи сумку Prada, поставила её на стол, открыла, достала оттуда пухлый конверт и протянула его Мирону.
– Можете не пересчитывать, – сказала монахиня. – Всё как в аптеке.
– Контроль идёт рука об руку с доверием, – сказал Мирон, заглядывая в конверт. – Но вам я верю.
– А зря, – сказала Евстигнея и улыбнулась лучезарно. – Я и сама себе доверяю не всегда.
– Коньячок они тут ещё не весь выпили? – спросил Мирон, убирая конверт в глубокий карман. – «Арарат», настоящий? Осталось на нашу долю?
– Я заказала, – сказала Евстигнея. – Коньяк, лимон с сахарной пудрой. Кофе. Вон несут.
– Ай-яй-яй! – обрадованно потирая руки, вполголоса воскликнул Мирон. – Жизнь удалась! За успех нашего дела!
И оно того стоило.
Выйдя с кейсом в руке из ресторана «Ноев ковчег», Евстигнея спустилась к Яффским воротам, села в свой серебристый мерседес-500 и поехала в Тель-Авив, в экспериментальную лабораторию биохимических исследований. Появление монахини в чёрном одеянии не вызвало удивления среди сотрудников в белых халатах: Евстигнея наезжала сюда регулярно, раз в месяц после встречи с черновицким Мироном, и из рук в руки передавала научному руководителю заведения содержимое кейса.
В лаборатории Синий Фаро проходил исчерпывающую обработку, в результате которой из ночных цветов извлекался густой золотистый экстракт, умещавшийся в махоньком хрустальном пузырьке с притёртой пробкой. За работу монахиня платила щедро и квитанций не спрашивала.
Из лаборатории пузырёк с драгоценным экстрактом возвращался к Евстигнее, и в тот же день она вылетала из тель-авивского международного аэропорта рейсом в Париж. В аэропорту Шарль де Голль монахиню встречал немногословный здоровяк, похожий больше на разбойника с большой дороги, чем на смиренного клирика. В просторном представительском Ситроене здоровяк мчал её на бульвар Распай, в ухоженный трёхэтажный особнячок за высокими зелёными воротами, которые без знания секретного кода можно было вышибить разве что тараном.
В особнячке, в просторной комнате, со вкусом обставленной старинной антикварной мебелью, Евстигнею радушно поджидал месье Рошар – владелец небольшой, но чрезвычайно изысканной фирмы по производству духов. Изделия фирмы Рошара нельзя было купить в парфюмерных магазинах – предприятие выполняло индивидуальные заказы знатных персон: королей и королев, звёзд шоу-бизнеса и просто непомерных богачей, преимущественно торгового профиля. Духи «Сон ангелов», настоянные на экстракте Синего Фаро, обходились покупателю в заоблачную сумму, и это, как многое на нашем свете, вполне объяснимо: всякий торговец мылом, или украшенный птичьими перьями кумир миллионов с микрофоном в руке, или самодеятельный император с людоедскими наклонностями и в золотой шляпе – каждый из них хоть на миг хочет почувствовать себя царём Давидом, помазанником. Потому что духи «Сон ангелов», судя хотя бы по цене и по составу, и были тем самым миро, которым окропляли во времена оны знаменитого царя-псалмопевца. Окропиться – и стать как царь, хотя бы на четверть часика! Что делают люди, вылупившись из яйца небытия? Верно: играют.
С бульвара Распай синие плоды ночной охоты коммунальных стариков, выменянные бывалым Мироном на муку и бисер и обращённые в золотистый экстракт, с должными предосторожностями переправлялись в святая святых предприятия месье Рошара – в производственный центр, доступ к секретам которого имели немногие. Там проверенные специалисты-химики и отборные дегустаторы запахов брались за дело, и через неделю напряжённой работы изделие «Сон ангелов», расфасованное в оправленные розовым золотом флаконы венецианского стекла, было готово к употреблению. Уведомление об этой роскошной новости рассылалось немногочисленным избранным заказчикам – от Нью-Йорка до Токио.
Само собою разумеется, ни Рав, ни его прокалённые солнцем пустыни коммунальные подопечные, включая сюда и верную, как тень, литовку Рут, понятия не имели о международных похождениях Синего Фаро. Рав здраво предполагал, что не для того черновицкий Мирон каждый месяц приезжает за цветами, чтобы ставить их в вазе на подоконник в своей спальне. Для чего-то они ему нужны, эти ночные цветы, но для чего – этого Рав не мог угадать, да особо и не старался: Фаро худо-бедно кормил коммуну, купец Мирон на своём американском вездеходе, как в давние времена торговый набатей на верблюде, способствовал если и не процветанию, то выживанию обитателей коммуны «Зерно граната». Спасибо ему.
Да и сам Мирон не прослеживал движения своей драгоценной добычи дальше армянского ресторана «Ноев ковчег». Ему это было совершенно ни к чему – там, в «Ковчеге», он налаженно получал от щедрой Евстигнеи свою пачку долларов в конверте и молил Бога, чтобы синие цветочки в пустыне не перевелись, а престарелые коммунары не вымерли от какого-нибудь мора посреди песков, где, откровенно говоря, даже исключительный здоровяк и силач долго бы не протянул.
Кто знал прихотливые извивы алмазной тропы, по которой Синий Фаро, набирая скорость, следовал от родового холма на берегу пересохшего ручья, что к югу от Шифты, до мировых столиц – так это монахиня Евстигнея, предприимчивая уроженка сибирского города Тобольск. Отличаясь отточенным прагматизмом и деловой хваткой медвежьего капкана, иерусалимская поставщица видела в синих цветах драгоценное сырьё, и стоило ей лишь намекнуть месье Рошару, что регулярность поставок зависит целиком от её воли и желания, как сообразительный француз, не мешкая, предложил ей войти в дело со всеми вытекающими отсюда приятными последствиями – прежде всего, участием в прибылях. И это было как раз то, что более всего устраивало Евстигнею; лучшего нельзя было и придумать. Разумеется, нарушение ежемесячных поставок не входило в её планы, а налаженный ритм производства и реализации товара напрямую был связан с надёжным Мироном и его поисковой бригадой каких-то старых придурков, о которых монахиня имела самое смутное представление. Но дай они сбой – и очередная партия духов «Сон ангелов» не поступит в оборот. Искать другой источник сырья не имело никакого смысла: Синий Фаро рос только там, откуда Мирон его привозил Евстигнее. Только там, и больше нигде. И с этой досадной несправедливостью приходилось мириться. Как и с тем, что о замене придурковатых стариков дюжими наёмниками, работающими по вахтовой системе, нечего было и думать: в погоне за добычей работяги взялись бы там шуровать, распотрошили всю округу и нарушили хрупкий баланс, о котором толковал Раву черновицкий Мирон и от чего зависело рождение и созревание ночных цветов. И это уже не говоря о том, что слухи о поисках в сухом русле чего-то таинственного, наподобие рукописей Мёртвого моря, поползли бы, как змеи по песку, и набег туристов, любопытных зевак, чёрных археологов и кладоискателей был бы обеспечен. Только этого не хватало.
Мирон своему цветочному бизнесу был предан ничуть не менее Евстигнеи. В Черновцах он не имел к флоре никакого отношения, газоны и клумбы его жизнь не украшали: он зарабатывал на жизнь торговлей букинистическими книгами, в которых разбирался неплохо. На исторической родине это занятие не пошло – в Израиле дело русской букинистики оказалось почти таким же экзотическим, как вечная мерзлота. Но Мирон не пал духом – счастливая черта его характера заключалась в том, что к само́й торговле он был привязан несопоставимо сильней, чем к предмету купли-продажи, будь то букинистические книги, синие цветы или японские нэцкэ. Первое время на Святой земле Мирон промышлял коробейничеством – ездил по отдалённым поселениям, ходил по дворам, торговал с лотка всякой всячиной: напёрстками, пуговицами, дешёвыми конфетками, а заодно и книжками, за ненадобностью выброшенными на улицу родственниками умерших книгочеев. Дни бесперебойно катились за днями, пока ветер торговой активности не занёс Мирона с его лотком к пустынным коммунарам, перебивавшимся в своём бараке «Зерно граната» плетением браслетов, чёток и бус на продажу. Приметив красивые поделки на беэр-шевском бедуинском базаре, Мирон навёл справки, выяснил происхождение занятных вещиц и решил монополизировать скупку и сбыт этого оригинального товара. Торговля – двигатель прогресса! Лотошник Мирон был в этом уверен, и не он один.
Там, в бараке в русле высохшего ручья, Мирон увидел впервые в жизни Синий Фаро. Не успел он переступить порог убогого жилища хиппи, как ноздри его уловили ангельский аромат, совершенно в этой берлоге нежданный. Купец повёл носом, пытаясь определить источник райского запаха. Опущенный стройным стеблем в пластмассовую бутылку с водой, цветок сиял в дальнем углу барака, в изголовье топчана – дощатой основы семейной жизни Рава и Рут. Властный аромат Фаро без помех царил во всём жилище – от стены до стены и от пола до кровли.
– Это Рав нашёл и принёс, – сказала Рут. – Бедуины говорят, кто такой цветок хоть раз в жизни найдёт, тому счастье обязательно выпадет.
– Это ж надо! – изумился Мирон. – А как он называется-то?
– Бедуины его зовут Фаро, – сказала Рут. – Он у них считается вроде как священный. Никто его в глаза не видел, а только говорят.
– Откуда вы знаете, что никто не видел? – спросил Мирон.
– Он редкий очень, – объяснила Рут. – Тот, что нам про него рассказал, прямо обомлел, когда его увидел. Он водички зашёл попросить, бедуин этот, слышит – пахнет, и цветок стоит…
– Значит, он теперь счастливый, раз увидал? – продолжал расспрашивать Мирон.
– Нет, – строго ответила Рут. – Мало ли кто тут его видит! Все наши, и вы, например… А счастье полагается только тому, кто его найдёт. Значит, Раву.
– Теперь бедуин найдёт, – почему-то с досадою прикинул Мирон. – Пойдёт и найдёт.
– Куда он пойдёт-то? – отвела Рут предположенье Мирона. – Бедуин к Раву пристал, как муха: где, мол, ты его нашёл, цветок этот? А Рав не сказал.
Что-то такое неуловимое и неопределённое, шестое чувство, что ли, подсказывало Мирону, что мимо душистого синего цветка нельзя мимо проходить, как мимо какого-то придорожного репейника или крапивы. Шестое чувство, поспевающее за пятью известными, не только торговым людям присуще, но и солдатам, и писателям, и учёным гениям. В случае с коробейником Мироном это чувство приоткрывало радужную коммерческую перспективу, несколько размытую по краям, но переливающуюся успехом и устойчивыми доходами.
Неделю спустя после той ароматной встречи в бараке Мирон, воодушевлённый добрым предчувствием, знал о Синем Фаро всё, что можно было вызнать в поисковиках интернета и в иллюстрированных ботанических справочниках Национальной библиотеки. С этим знанием он отправился к Евстигнее, с которой его связывали общие торговые интересы: бывший черновчанин успешно сбывал христианским паломникам крестильные рубашки, которые монахиня скупала по дешёвке у производителей – деревенских арабов, и разлитую по бутылочкам воду, выдаваемую партнёрами за прозрачную струю Иордана.
– На Фаро настаивали царское миро, – сказал Мирон монахине, – ему цены нет. Вы приво́зите сюда богатых москвичей из шоубиза, чтоб они тут со всеми удобствами грехи отмаливали в святых местах. Как бы им загнать эти цветочки по хорошей цене? А?
– Надо подумать… – призадумалась оборотистая Евстигнея. – Хорошая идея. Только не цветы в палатке, а что-нибудь покруче.
Так вчерне родился план перегона Синего Фаро в эксклюзивные духи «Сон ангелов».
В коммунальном бараке «Зерно граната» Рав был непререкаемым хозяином, а литовка Рут, его жена, – сестрой-хозяйкой. Так повелось, и наверно, к лучшему: в коммуне, как во всяком другом собрании, кто-нибудь должен направлять и управлять, а иначе случится хаос и беспредел. Рачительно хозяйствуя, Рут разбиралась не только с уборкой и стиркой, но управлялась и с живностью – двумя козами и ослом по кличке Нёма. И если синие цветы были кормильцами обитателей барака, то козы – поильцами: их молоко поддерживало мерцающие силы коммунаров. Что же до серого Нёмы, то практической пользы он не приносил никакой, зато все его любили, гладили и задушевно с ним разговаривали; в коммуне он исполнял роль преданной домашней собаки и считался скорее членом коммунальной семьи, чем старым ишаком.
Об извилистой судьбе синих цветов, добытых тяжким ночным трудом, коммунары не знали ничего. Увидь они Фаро расфасованным в золотистые флаконы венецианского стекла, они бы глазам своим не поверили. Царские духи! Это ж надо! Хотя одна из жиличек барака «Зерно граната», по имени Рахиль, уверяла тех, кто желал её слушать, что их цветы идут на приготовление таблеток от женского бесплодия. С ней не спорили: может, и идут.
Рут знала не больше других. Она была уверена, что Рав если и не посвящён в самую суть цветочного дела, то хотя бы верно догадывается. Её Рав! Он привёз её сюда, в пустыню, он сделал её израильтянкой, настоящей Рут. Ну, почти настоящей… Дети скрепили бы этот благословенный союз, но дети у них не родились. Рут помнила о чудесном опыте престарелых Авраама и Сарры, о котором оставалось только мечтать; но то случилось в другие времена. Ради осуществления этой своей мечты Рут готова была проглотить Синий Фаро целиком, разжевать и проглотить – но всё же не решалась на такой шаг, хотя и не отказывалась от него бесповоротно. Прилепившись к еврейскому корню, она напрочь позабыла о грибах и ягодах своей зелёной литовской отчизны, оставшейся за бортом нынешней песчаной жизни. Была ли она счастлива с Равом в набатейском сарае на берегу пересохшего ручья? Да, была – постольку, поскольку это быстротечное состояние сердца растягивается на всю жизнь. Глядя на Рут и Рава, можно было удостовериться в том, что затяжная любовь существует в природе, как это ни странно. Деформируется, изменяется, но существует.
В отрыве от беспокойного человеческого сообщества коммунары, все восемнадцать, жили-были в своём углу, в своём бараке жизнью безоблачной, как безоблачное небо над их головами. За годы коммунального существования сначала в России, а потом здесь, в пустыне, они сжились и слежались в единое целое, и едва ли что-либо, кроме смерти, могло их разобщить. Они не ссорились и не ругались, эта врождённая наша манера, логике вопреки, отсутствовала в их замкнутой среде.
Рав и Рут были здесь вершиной угла, но в то же время и основанием. Никому они пример не подавали, это было ни к чему: старики давным-давно перестали совершать поступки, они занимались лишь одним привычным делом – существованием, вошедшим в привычку и утратившим контуры времени. Никто из них не знал, что случится завтра, да это их и не занимало: бытие закончится неотвратимым небытием; и это всё, и этого достаточно. Более чем.
Оставалось прошлое, в голубом и розовом облаке памяти, и они играли в податливые события опавших дней и ночей, как дети играют в куклы или кубики. Каждый играл в одиночку, в строго оберегаемом от проникновения чужаков пространстве. То было крохотное местечко на общей простреливаемой безжалостными прожекторами сцене, обнесённое не кирпичным забором, а прозрачным запретом. Закуток, в котором бесформенное «мы» уступало место очерченному «я». Был такой закуток и у Рут, и она делила его с Равом, потому что их воспоминание, к которому они раз за разом с любовью возвращались, было общим. Тайное воспоминание, о нём никто, кроме них двоих, ничего не знал.
К этому лоскутку прошлого вёл притемнённый коридор времени, такой же условный, как и само время. В конце коридора маячил вход в кафе-стекляшку «Ветерок» на Тверском бульваре, за Пушкинской площадью. Туда, в этот «Ветерок», после оформления документов в районном загсе явилась расписавшаяся пара – Рав и Рут. Решение отметить торжественное событие пришло как бы само собой: действительно, поженились люди, и теперь надо, как заведено, выпить по рюмке за здоровье молодых – самим налить, самим и выпить. Потому что гостей им и в голову не пришло звать: что ещё за мещанская идея, да и денег на это не хватит! Вдвоём посидим, а завтра всей коммуной улетим по всем правилам в Тель-Авив: семнадцать хипповых музыкальных евреев и примкнувшая к ним литовка Рут.
Народа в зале было негусто. Из динамика в углу ручейком лилась музыка. К их столику никто не подсаживался, они сидели вдвоём, молча поглядывая друг на друга, – мужчина и женщина после свадьбы, перед праздничной трапезой. Официант, то ли валящийся с ног от усталости к вечеру, то ли не вполне трезвый, принёс им холодец с хреном и графинчик коньяка телесного цвета.
– За нас с тобой! – налив и поднимая рюмку, сказал Рав. – Всё к лучшему, как говорил мой дедушка, ссылаясь на древних евреев.
– Это который был партийный? – спросила Рут. – Про которого ты рассказывал?
– Ну да, – подтвердил Рав. – Он всю библию знал наизусть.
– Теперь у нас всё как у людей, – сказала Рут. – Справка, свадьба, медовый месяц. И музыка играет… Сказать по правде, я совершенно счастлива.
– Дай нам Бог! – сказал Рав.
– Я с тобой, – продолжала Рут. – На всю жизнь. Даже эта усатая тётка в загсе так сказала. Поглядела на нас – и угадала. Потому что я тебя люблю, это же сразу видно. И теперь я со всеми вами! Навсегда.
– И поэтому ты счастлива? – помолчав, спросил Рав. – Почему? Я тебя никогда об этом не спрашивал.
– Сама не знаю почему, – слова её летели вольно, как разноцветные воздушные шарики. – Ты еврей, для тебя это не вопрос: ты таким пришёл на свет. А мне среди вас с первой же минуты оказалось легко, как никогда и нигде раньше. Я чувствовала, что вы мне не чужие, вы свои! Это недоразумение, что я родилась литовкой, и надо было его исправить. Понимаешь?
Рав молчал, пережёвывая услышанное. От своей принадлежности к еврейскому корню он не испытывал счастья, а только спокойную уверенность в том, что так должно быть. Этого Рут не понять, да и ему не понять литовки. И не нужно. Много есть вещей на свете, которые мы понять не в состоянии. Зачем литовке чувствовать себя еврейкой – одна из них.
– За новую жизнь, которая начнётся завтра, – сказал Рав. – Лехаим!
Они потянулись друг к другу рюмками. Подошёл официант с подносом, поставил перед ними тарелки с рассольником. Пир горой! Впереди их ждал шашлык бараний и кисель клюквенный.
Вот этот вечер накануне отъезда в новую жизнь они вспоминали в своём бараке «Зерно граната». Остались у них и другие вечера и ночи, но они вспоминали почему-то этот, в стекляшке «Ветерок». Они глядели в прошлое, как сквозь окуляры перевёрнутого бинокля, и различали вдалеке не усатую тётку в загсе, а официанта на шатких ногах и самих себя за столиком и слышали неповторимый запах холодца, дрожащего на овальном блюде из нержавейки. Все подробности, все мелочи того вечера на Тверском они помнили и обсуждали с нежностью, когда оставались вдвоём. Почему всегда тот вечер, почему не другой? У меня нет ответа.
Каждый приезд Мирона становился для коммунаров событием. Вот и на этот раз, как только Hummer появился вдалеке, обитатели барака «Зерно граната» собрались на площадке перед своим жильём и ждали, когда торговый гость подъедет поближе.
– Вы тут поберегитесь, – вылезая из машины, предостерёг купец. – Зараза гуляет по всей стране, люди мрут как мухи. К вам, может, не дойдёт, но вы бедуинов к себе не пускайте, они вирус могут занести очень даже просто.
– Чума? – спросили у Мирона. – Холера?
– Называется «корона», – сказал Мирон. – Кто это только такое дурацкое название придумал!
Сам визитёр выглядел неважно: кашлял, потел.
– Кондиционером продуло, – объяснил он своё недомогание коммунарам. – Вам это не угрожает.
Задерживаться он не стал: сгрузил товар на месяц, забрал цветы и уехал.
А через неделю трое в бараке слегли с удушьем, а на десятый день ещё пятеро. О ночных походах на холм за синими цветами и думать забыли. Умерли двое коммунаров, Рав выбрал трёх стариков покрепче зарыть тела в сухую землю за рощицей. Крушение надвинулось на коммуну детей-цветов, навалилось плечом, и не было от него спасенья. Смерть пришла, и люди со страхом глядели ей в лицо. И у кого хватило сил, те поднялись и ночью, по холодку, поплелись в пустыню, в разные стороны пути. Таких оказалось немного, шесть душ, а другие остались умирать в бараке от нехватки божьего воздуха.
На раннем рассвете Рав обнаружил разруху. Рут шла за ним следом по мёртвому бараку «Зерно граната».
– Уходим, – обернувшись к женщине, сказал Рав. – Сейчас.
Они вышли на волю как были и в чём были и, обогнув рощицу со свежими могилами за ней, оказались на Старой набатейской дороге, а достоверней, на том, что от неё осталось. Рав шагал впереди, за ним, чуть отступя, шла Рут. Спешить им было некуда. По левую и правую руку от останков дороги, присыпанных летучим песком, простиралась голая степь, не проявлявшая признаков жизни. Птицы не летели над ней, и звери не крались, зато густые рои мошек и пёсьих мух клубились вокруг путников, напоминая о сытых событиями моисеевых днях. Куда-нибудь она должна была привести, древняя дорога, – в город или оазис у воды; вот старый Рав с литовкой Рут по ней и шли.
Барак «Зерно граната» ещё не исчез из вида, когда они услышали за спиной стук копыт. Серый Нёма догонял их старческой рысцой, и они, все трое, обрадовались встрече на дороге.
– Пускай идёт с нами, – решил Рав. – Нельзя же его тут бросить одного.
И они пошли дальше по пустой степи – Рав, Рут и старый осёл.
сентябрь 2020