Феликс Чечик

Ехали на юг

*   *   *

Воспоминаний сухая солома
вспыхивает, моментально сгорая:
бабушка Фаня и дедушка Шлёма
вечны, как Шимон с ключами от рая.
Не предадут и встают с петухами
или не спят никогда, как на страже…
Воспоминаний холодное пламя.
Клин аистиный в осеннем пейзаже.
Эвакуации чёрное солнце
и пирожки из ишачьего мяса.
Бабушка плачет, а внуку неймётся –
он убегает смотреть «Фантомаса».
Дед кашеварил на фронте, и к деду
внук равнодушен, героям внимая.
И одиноко медаль «За Победу»
грудь украшает 9 Мая.
Бабушка Фаня и дедушка Шлёма
сопровождают – от края до края.
Воспоминаний сухая солома
вспыхивает и горит, не сгорая.
Встречи, прощания и расставанья
и обретенье покоя и дома…
Дедушка Шлёма и бабушка Фаня.
Бабушка Фаня и дедушка Шлёма.

*   *   *

Уснувший человек
с полночного вокзала,
нас прошлое навек
морским узлом связало.
И ты, покуда спишь,
и я, когда проснулся,
озвучиваем тишь
своим биеньем пульса.
И громче звука нет,
и быть уже не может.
Нас будущего свет
пугает и тревожит.
А время немоты
бесформенно и утло,
когда проснёшься ты,
а я усну под утро.
Из-под закрытых век
глядим, как из начала…
Нас прошлое навек
морским узлом связало.
И мы опять с тобой –
и утром, и ночами –
молчим наперебой
и говорим молчанием.

МУНДИАЛЬ

о чём ещё конечно о футболе
о боли и о незабитом голе
о нападающем и вратаре
о тёте оле и о дяде коле
что пиво пьют и нету слаще соли
из трёхлитровой банки во дворе?

о чём ещё о недопетой песне
о пиве допитом замри умри воскресни
и воскресают мёртвые в живых
и затихают города и веси
земля как мячик и роналду с месси
вдвоём соображают на троих

*   *   *

Возмущается, дуется, пенится
средиземная лужа твоя.
Берегов левантийская пленница
о скалистые бьётся края.
Ни турецкого, ни иудейского
ей не надо, но выхода нет:
неба ясного, времени детского,
дельфинария кордебалет?
Лужа лужей, но хочется тоже ей
сквозь безвременья небытиё,
чтоб герои гомеровы ожили
и молились цари на неё.
Надоели бездельники пляжные:
смех и виски, хутини и грех,
разговоры бессмысленно-бражные
и рассветы-закаты для всех.
Говоришь – перемелется? Мельница
обезветрилась, слёзы лия…
Негодует, безумствует, сердится
средиземная лужа моя.

*   *   *

В. Г.

как если бы иртыш в европу через буг
и не вперёд а вспять не замедляя бега
я был я человек эпохи гутенберга
смотрите как смешон в моих руках ebook

и будущего мрак предчувствуя тревожно
аз есмь и по ночам осваиваю комп
а с настоящим я почти что не знаком
из прошлого гляжу светло и безнадёжно

*   *   *

Мы с тобой такие крохи:
ты – синица, я – снегирь, –
чисто ходики эпохи,
но без стрелок и без гирь.

Мы идём тире летаем:
я к тебе, а ты ко мне.
И, как время, таем, таем,
таем, таем в тишине.

*   *   *

«Не сутулься», – говорила мама,
и: «Не горбись», – говорил отец.
Долгой жизни кинопанорама
стала чёрно-белой под конец.
А была сначала разноцветной:
жёлтой, ярко-красной, голубой.
И рассвет-закат горел монетой,
и стрижи летали над тобой.

Ты идти пытался только прямо,
ты старался из последних сил.
«Не сутулься», – говорила мама,
и отец: «Не горбись», – говорил.

Не сутулясь, шёл, хоть было тяжко,
и, не горбясь, шёл под стук сердец.
Слева – мать. А может быть, ромашка.
Справа – мак. А может быть, отец.

Землю обойдя – не раз, а трижды –
и вернувшись в неземную тишь:
«Не сутулься», – дочке говоришь ты
и: «Не горбись», – сыну говоришь.

*   *   *

Отпусти меня, Лена Сорокина, –
я устал, я уже не могу:
столько зим под любимыми окнами
утопаю в слезах и в снегу.

Отпусти постаревшего, нервного,
как бесснежный конец декабря…
– Отпускаю тебя тридцать первого
и с утра возвращаю тебя!

*   *   *

Вспоминая Окуджаву,
вспоминая Галича,
нам обидно за державу,
что, как айсберг, горяча.
Ах, держава-раздержава, –
мать родная без греха,
почему же ты держала
на цепи, как мачеха.
И за это, и не только,
ненавидели тебя:
августейший чех и полька –
белоснежней декабря.
И за это, и навеки,
возвращаясь вновь и вновь,
мы впадаем, словно реки,
в пересохшую любовь.
Пьём отраду, как отраву,
захмелев от первача,
поминая Окуджаву,
поминая Галича.

*   *   *

Из орешника, а лучше из лозы
сделать лук, чтоб ирокезов извести.
Только их, конечно, больше, и в разы,
а война всегда с восьми до десяти.

Вот и мама прокричала из окна,
и убитые враги домой ушли.
И восходит бледнолицая луна,
примиряя краснокожих всей земли.

*   *   *

М.-А. М.

Покуда жил, пока
жизнь представлялась длинной,
смотрел на рыбака,
стоящего над Пиной.

И принимал за клёв
обманчивые ряби,
и ставил на любовь,
и наступал на грабли.

На тополях вот-вот
воспламенится вата
и не погаснет от
рассвета до заката.

И опадёт листва,
и занеможет вьюга,
и мы, как дважды два,
найдём с тобой друг друга…

С тех пор прошли века,
невидимые глазу,
и больше рыбака
я не встречал ни разу.

Мой незнакомый друг –
надежда и отрада,
ты удочку из рук
не выпускай, не надо.

Пусть удочки полёт
вовек не прекратится
и ветер в ней поёт,
как на рассвете птица.

*   *   *

Ехали мы на юг.

М. Чевега

Ехали на юг, ехали на юг, ехали на юг,
ехали не зря, ехали не зря, ехали не зря,
я смотрел в окно и молчал во тьме, а любимый друг
говорил всю ночь и не мог уснуть, «Беломор» куря.

Говорил о том, говорил о том, говорил о том,
что прошла любовь, что прошла любовь, что прошла любовь,
что сгорели, как тополиный пух, родина и дом
и не суждено больше никогда повстречаться вновь.

Ехали всю ночь, ехали всю ночь, ехали всю жизнь,
ехали вдвоём, ехали вдвоём – третьим был Господь!
– Три в одном: любовь, родина и дом – только задержись,
возвратятся вновь, обещаю я, обретая плоть.

Улыбнулся друг, усмехнулся я, и вернулись мы
под музыку вьюг из небытия посреди зимы.

*   *   *

Немота воробьиного слова,
жаркий шёпот январских рябин.
Разве мама любила такого?..
Разве папа такого любил?

Я и сам разлюбил, и навеки,
и уже полюбить не смогу.
Воробьи засыпают на ветке,
и рубины горят на снегу.

ВОРОНЫ

Навальсироваться, налетаться,
выпить неба холодную ртуть,
в ритме потустороннего танца
на январских деревьях уснуть.

Чтоб уснуть и уже не проснуться…
И, проснувшись, – была не была –
пригубить из небесного блюдца
тишину, что, как сажа, бела.

*   *   *

Наша Таня громко плачет…

А. Барто

Сразу после выпускного
мы отправились к реке,
чтобы выпить вновь и снова –
с вечностью накоротке.

Не кричи, ночная птица,
по-над Пиною-рекой,
спи, и пусть тебе приснится
летний дождик и покой.

Не ругай Сергея, Таню,
Лену, Васю и меня –
улетающую стаю
на рассвете жизни-дня.

Детство кончилось, как лето
и весёлое кино!
Что ж – тем более – за это
наливай и пей вино!

Мы страны любимой «завтра»
и надежда немоты…
Но, как вороны, – внезапно –
налетели вдруг менты.

Громогласны, пьяны, хмуры,
повязали бедных нас.
Плакал институт культуры,
политех, филфак, иняз.
Осень. Небо. Расставанья.
Ненадолго. Навсегда.
Тонет мячик. Плачет Таня.
Жизнь идёт. Течёт вода.

*   *   *

Едет, не сворачивая, прямо
вдоль цветущих яблонь, груш и слив
на велосипеде дядя Зяма –
старый и забытый, как мотив.

Едет, не сворачивая, будто
едет не столетье – полчаса:
в небе – Севастопольская бухта,
в море – голубые небеса.

Всё неспешней кровь течёт по венам,
чтобы вдруг замёрзнуть, как вода.
Едет дядя Зяма на трофейном,
едет, уезжая навсегда.

И глядят вослед отец и мама,
словно птицу в небо отпустив:
на велосипеде мальчик Зяма,
едет, не сворачивая, прямо –
светлый и негромкий, как мотив.