Илья Беркович

ДВА РАССКАЗА

ПТЕНЕЦ

За банком, на углу, стоит лотерейная будка. Я помню ее жалкой, фанерной, похожей на пивной ларек. За окошечком сидел знакомый всему городу пожилой инвалид Моти, и безработным, покупавшим лотерейные билеты, удача казалась свойской, как расплывшаяся соседка в черных тренировочных штанах и розовой майке. Не выиграли? В другой раз. Давай еще по пиву.

На работу Моти приезжал на электрической машине, похожей на инвалидное кресло с балдахином. Скорость у кресла была как у старой курицы, влачиться бы на нем по обочине, но Моти вечно выносило на середину шоссе, а задних фар у кресла не было. Как-то в темноте на Моти налетел автобус.

Старую будку сломали. Желтый скрепер выдолбил в каменистой земле котлован, чтобы все видели: новая будка покоится на основаниях крепких. Два араба, гортанно переговариваясь, сколотили опалубку. Сначала оплот удачи напоминал одинокий бетонный зуб, но когда стены облицевали белым камнем, по сторонам стальной двери установили то ли заглушки, то ли иллюминаторы, а на крышу выставили камеры наблюдения и громкоговоритель, будка стала похожа на крепость.

За окошком теперь красит губы толстощекая женщина в кепке, а иногда смуглый неместный мужчина лет сорока жует лепешку.

Над ними объявление:

Лотерейные билеты продаются только за наличные.
Продажа билетов несовершеннолетним запрещена.
Министерство благосостояния предупреждает:
азартные игры могут вызвать тяжелую зависимость.
Выигрыш зависит только от везения.

Над будкой нависает пальма.

Если, медленно задирая голову, скользить по стволу пальмы взглядом, сначала увидишь мелко штрихованную, будто исцарапанную серую кору, выше – метра два колючих подрезанных веток, над ними – тонкий лысый ствол, выше – сухой серый подгривок, и когда глаза уже ждут зелени пальмовой кроны – их ослепляет солнце.

Пальма напоминает трубу, по которой должна нисходить удача. Вскарабкаться на пальму нельзя. С пальмы можно только упасть.

Судя по знакам над лотерейным окошечком, здесь обслуживают инвалидов и глухонемых. Пиктограммы «слепой» нет, а первым в небольшой очереди, которая собралась у будки в десять утра шестого дня недели, стоит как раз невысокий стройный человек в черных очках слепого.

Это Михаэль. Он не слеп, а просто прячет глаза. Черные очки позволяют Михаэлю делать вид, что он нас не знает. А раз он знать нас не хочет – и мы послушно притворяемся, что не знаем Михаэля. Хотя кто ж его не знает? Семь лет тенор Михаэля звенел в муниципалитете, в доме культуры, на всех углах и на многих языках. Кроме родного болгарского и служебного иврита, Михаэль вещал на хорошем французском, ломаном русском и даже на древнем языке ладино. В отделе абсорбции с ладино перескочил на испанский, а возглавив отдел, приветствовал делегацию сенаторов на родном им английском.

Рассказы Михаэля о его борьбе с болгарским КГБ звучали слишком уж героически, но краеведческие лекции были бесценны. Из них я узнал, что в Израиле лучше всего вызревает виноград пти вердо и пти сира, что наш город соединяет с Иерусалимом трехслойное древнеримское шоссе, а на мешочке с тфилин Жаботинского выткано «Володе от Оли».

Думаю, именно необыкновенная даже для Израиля общительность помогла Михаэлю, новому эмигранту из Болгарии, всего за десять лет попасть в ЦКправящей партии, оседлать наше, а потом и тель-авивское отделения министерства, получить назначение на год в желанный всем Париж и вернуться с повышением. Во Львове и Праге Михаэль тоже что-то организовывал.

Восхождение это казалось тем чудеснее, что братья-чиновники Михаэлю не верили. Перед ним просто расступались, как толпа расступается перед автомобилем. Я спросил знакомого, сильно не любившего Михаэля:

– За что?

– Да жулик он, – был ответ.

– Кого же он обжулил? – упорствовал я.

Собеседник пошевелил пальцами.

«Конечно, – подумал я, – умней тебя, значит, жулик. Вы ведь серые, а Михаэль – цветной». Семья Михаэля – уютная жена в голубом платочке, сынишка в белой рубашке, с которым Михаэль, возвращаясь из командировок, ходил, держась за руку, – семья дышала порядочностью.

Со временем Михаэль, как полагалось чиновнику его ранга, переехал в Тель-Авив. На огромной свадьбе моего троюродного брата, когда я широким блестящим пинцетом ухватил, наконец, колобок суши, на плечо мне легла горячая рука. О радость!

Кто-то в этом царстве чужих сотрудников меня узнал! Михаэль сказал, что я прекрасно выгляжу, а его, слава Богу, посылают на родину, в Болгарию, – надоело сидеть в кабинетах. Будет координировать новый проект. Семья пока остается здесь. Мы протолкались к бару, чокнулись бокалами с белым мартини, и Михаэль ускользнул. От встречи осталось приятное послевкусие. Однако через год, получив от Михаэля чрезвычайно личное письмо, я удивился: близки мы не были и переписки никогда не вели. «Не осуждай меня и постарайся понять, – писал Михаэль. – По беспечности и неопытности я попал в смертельно опасную ситуацию. Я должен крупную сумму людям, способным на все. От меня требуют немедленно вернуть долг, а мои средства исчерпаны. Моя жизнь и честь моей семьи висят на волоске. Я прошу тебя о помощи. Даже сто долларов смогут помочь или хотя бы отсрочить мою смерть. Номер моего счета: ……… Твой Михаэль Миро».

Я уже зашел на сайт своего банка, чтобы сделать перевод, но почему-то притормозил, позвонил троюродному брату и начал пересказывать письмо.

– Ты что, не знал?! – злорадно прервал меня троюродный. – Его полгода назад уволили. Проигрался в рулетку. И свое всё проиграл, и казенное. На сайте Министерства предупреждение висит – чтоб никто ему денег не давал. Он-то, может, и выкрутится – скользкий. Жену с сыном жаль. Счастье еще, что с ним не поехали.

Я не ждал, что когда-нибудь встречу Михаэля, и года через полтора после письма, столкнувшись с невысоким человеком в синем костюме и зеркальных черных очках, прошел было мимо, но дернуло: Михаэль. Догнать, поздороваться? А вдруг не он? Михаэль не проплыл бы мимо, словно меня нет. Однако я продолжал встречать его возле магазина, у банка, кивал ему, махал рукой, выдавливал «здрасьте», а Михаэль проскальзывал, не дрогнув бликами на темных пол-лица скрывавших линзах.

Он не постарел, не поседел, но щеки, прежде ровно-оливковые, непривычно пятнисто румянились, а голова, похоже, совсем не поворачивалась.

Теперь, встречая Михаэля у лотерейной будки, я уже не пытаюсь заговорить или поздороваться: я принял его игру.

Услышав от продавщицы, что выигрыша нет, Михаэль складывает ненужный бланк, берет новый и, шевеля концом ручки, думает, какую цифру обвести кружком. Иногда, ища решения в окружающем, он поворачивается всем телом в сторону сильного звука. Например, сейчас – на крик старухи Леви, которая сидит на каменном поребрике в десяти шагах от нас с тряпочной сумкой, полной плотно сложенных простыней, и не может встать. Старуха Леви крикнула на кошку, схватившую дохлого птенца. Михаэль проследил за кошкой, а когда кошка скрылась за мусорным баком, вернулся к цифрам. Но старуха Леви опять орет, Михаэль опять всем корпусом устремляется на ее крик и видит: с пальмы падает птенец.

Вторым в очереди к окошку склонился над цифрами Дуди. Странно видеть Дуди не говорящим по телефону о делах. Видно, отключил у мобильника звук. Дуди – трансформатор. Он превращает банковские ссуды и грязные полуразрушенные сараи в чистые, светлые магазины, между которыми ездит, крича в телефон: «Что вы мне прислали? Я заказывал офвайт!» Или: «Сорок в час! Больше не могу!» Как только магазин оживает – Дуди открывает новый. Еще он снимает дома и сдает квартиры туристам, держит фирму по расклейке объявлений, издает рекламный листок. Дуди идеальный тип капиталиста – лошадь, бегущая за подвешенным перед ней на оглоблях клочком сена.

Вот уж кого не ждешь встретить у лотерейной будки. Когда мы столкнулись здесь в первый раз, Дуди на мой удивленный взгляд сказал: «Шансов нет, но всё-таки. Выиграю – брошу, наконец, дела к чертовой матери!»

Услышав от продавщицы: «Выигрыша нет», – Дуди рвет бланк, берет новый и склоняет над ним серьезное бугристое лицо. На крик старухи Леви, которая сидит на поребрике и не может встать, Дуди только моргает, топает ногой на кошку с птенцом в зубах, но второй крик старухи Леви заставляет Дуди поднять голову. Дуди, бессознательно вытаскивая из кармана телефон, смотрит, как с пальмы медленно падает еще один птенец.

Третьим к окошку стою я, инженер-строитель родом из Калинина. В Израиле, где только и делают, что строят мосты, прокладывают и расширяют дороги, возводят торговые центры, я не основал своей фирмы, не пошел в чужую – я не полез в безумие израильской стройки. Я разумно избрал самую тихую строительную должность муниципального инспектора.

Меня не разбил инсульт, мне не пришлось спать в пустом доме после продажи квартиры за долги. Плечи и животик у меня мягкие, физиономия из-за округлости кажется добродушной. Издалека видно, что я чиновник.

В четырехэтажном здании местного совета у меня есть своя ячейка, где на стене висят фото внуков. Я говорю с русским акцентом, но выражения у меня точно такие же, как у сослуживцев. Я, как все, жалуюсь на ужасы предпасхальной уборки, а на мини-корпоративах по случаю Хануки, как все, держу на отлете пончик, чтобы сахарная пудра не падала на джинсы. Оставшиеся до пенсии десять лет я, без сомнения, досижу благополучно. Я понимаю, что получил от жизни всё, что мне причиталось, и больше не получу ничего.

Так зачем я втайне от жены каждую пятницу прихожу к лотерейной будке? Не знаю. Говорят, чужая душа – потемки. Но ведь потемки и своя.

В заполнении бланка, в выборе чисел стратегия у меня такая.

В первом разделе обвожу «свои» числа – номер дома, квартиры, номер школы, где я учился, – жизнь у меня приличная, значит, мои цифры не подведут.

Но «мои» числа миллионером меня не сделали, и если я заполню ими всё – большой удачи не будет. Поэтому вторую часть бланка заполняю по наитию.

В третьей части бланка я как государственный служащий и верный сын своего народа обвожу «3», «4», «7», «18», «36», «48» и другие числа, благоприятные для народа и государства.

Сейчас я как раз в стадии наития. Рука уже отметила три числа, когда я услышал крик старухи Леви и увидел кошку с дохлым птенцом в зубах: плохой знак. Но если бояться знаков – не выиграешь! Я прицелился, обвел еще одно число. Остались две пустых клетки. Чувствуя, что всё зависит от них, настраиваюсь на внутренний голос – старуха Леви опять орет! Сбивая тонкую настройку, поднимаю голову: с пальмы медленно, трепеща чем-то красным, падает птенец.

Первым с видом человека решительного, но не совсем очнувшегося к пальме шагает Дуди. За ним Михаэль сует недозаполненый бланк в карман и подходит к пальме. Ну а я, конечно, туда же, куда и люди.

Птенец лежит? Сидит? Стоит? Трудно сказать. Птенец под пальмой. Он живой. Круглый черный глаз, розовый клюв, спина в красноватом пуху, лапа вроде пучка червей не складываются в целое существо. Это набор живых органов, на который срамно и больно смотреть. Дуди пытается наклониться, тянет руку схватить птенца. Птенец отскакивает за пальму. Я инстинктивно двигаюсь за ним. Мы окружаем пальму с трех сторон: не дать птенцу сбежать. Дуди снова силится нагнуться, пыхтит, но куда ему. Живот не дает. Живот у молодого Дуди такой огромный, будто в нем хранятся все Дудины ссуды, товары, машины и механизмы. Я тоже было наклоняюсь – и с коротким стоном хватаюсь за поясницу: забыл, дурак старый, – неделю назад был приступ.

Михаэль только машет рукой – он и не пытается нагнуться. Видно, пострадала не одна шея. Никто из нас не может нагнуться и поймать птенца. Мы вынуждены стоять и смотреть на него, а это невыносимо. Будто с пальмы упало и лежит у наших ног живое сердце или печень, пульсирует и норовит выскочить на проезжую часть, и мы – единственная его защита от лютой кошки, от злых детей и от его собственной глупости.

Дуди нашелся первым.

– Эй, Сами! – кричит он.

Со ступеньки от группы молодых, что вечно сидят с бутылками пива, встает длинный юнец с редкими набриолиненными волосами. Дуди знает их всех, в горячую пору он нанимает таких на несколько дней. Парень подходит, вихляя.

– Сами, поймай его, только аккуратно, не раздави и подержи пока!

Парень присаживается на корточки и протягивает руки с неожиданно длинными, гибкими, как у бас-гитариста, пальцами. Под наши возгласы он таки ловит птенца и встает, держа его в двойном абажуре своих ладоней.

Дуди поднял к уху мобильник и кричит:

– Але! Как дела? Мне нужна машина с подъемным краном и корзиной. На полчаса. Сейчас. Нет? А у кого есть? Дай мне его телефон. А-а, я его знаю! Пока! Мони! У тебя есть грузовик с подъемным краном и корзиной на полчаса работы? По дороге в Беэр-Шеву? Пусть заедет к нам. На пятнадцать минут. Не может? Почему не может? Никаких грузов. Мне нужно поднять птенца на пальму. Слушай, Мони, когда тебе было нужно, я тебе помог. Когда я тебе опять понадоблюсь, ты ведь можешь меня не найти! Я не угрожаю. Просто работа ждет, а я здесь застрял. И не уйду, пока ты мне не пришлешь кран с корзиной.

О’кей. Жду.

– Зря, – говорит Михаэль, обращая к Дуди черные щиты очков, – кран с корзиной не поможет. Даже если мы поднимем птенца на пальму и посадим в гнездо – птицы его не примут. Они не примут птенца, которого взял в руки человек. У птенца теперь чужой запах. К тому же мы не знаем, не сломал ли он лапу или крыло – тогда у него вообще нет шанса, и поднимать его бесполезно.

Дуди смотрит на Михаэля с удивленной злобой: он всё устроил, а какие-то люди чем-то недовольны. Обычно Дуди не слышит и не видит людей, так что особо они ему не мешают.

– Вы знаете, – мягко вступаю я, – у местного совета есть специальное место для бродячих животных и домашних, что потерялись. Они там сидят в клетках и ждут, пока их не заберут. Раз в день им дают сухой корм, воду. Нужно отвезти туда птенца. Сегодня они уже не работают, но в понедельник можно его туда определить. В понедельник я позвоню в хозяйственный отдел и спрошу, как это делается. Или даже зайду – я там работаю, это мои соседи.

– Птенец в вашем месте для бродячих животных, – говорит Михаэль, – сдохнет за полчаса. Там даже у кошек бывает инфаркт, оттого что в соседних клетках сидят собаки и на них лают. Что уж говорить про птенца. Да и крысы, я слышал, там водятся. Ни к кошке, ни к собаке в клетку крыса не полезет, а к птенчику – запросто. К тому же помещение, где содержатся птенцы, должно быть сухим и теплым. В него не должны проникать другие животные, птицы и даже насекомые.

– Слушай, – говорит Дуди Михаэлю с уже откровенной злобой, – люди думают, как всё устроить, находят решение, а ты только каркаешь, какие мы дураки. Ты сам-то что предлагаешь? Твое решение какое? Как нам его спасти?! Скажи, а мы послушаем!

– Как нам его спасти? – переспрашивает Михаэль, снимая черные очки.

На лице его нет шрамов, но я понимаю, что он скрывал и почему когда-то его считали жуликом. Из-за глаз. Раньше глаза у Михаэля были покрыты жирной пленкой, а теперь пленку срезали.

– Как его спасти? – опять переспрашивает Михаэль. – Усыновить. Принести домой. Посадить в коробку с термоковриком. Оберегать от собак, кошек и крыс. Это малая горлица, по-латински стрептопелиа, вид голубя. Упоминается в Мишне и Талмуде. В развалинах древнего города Мареша найдена огромная крестообразная пещера-колумбарий с ячейками для сотен голубей. Новорожденных птенцов нужно согревать до температуры тридцать девять градусов. Поить из пипетки водой с глюкозой. Сначала кормить куриным желтком, растертым до состояния сливок и чуть подогретым. Со второй недели добавлять в желток пшено, ячмень, горох, просо, мед, растертую яичную скорлупу, красную глину. Кормить надо с шести утра до часу ночи каждые пятнадцать минут. С третьей недели в корм добавляют зелень, белый хлеб, несколько капель рыбьего жира. Птенца нужно согревать дыханием, стараясь не касаться его тела. Когда подрастет, учить его искать червяков и личинок, скрываться от кошек. Рекомендуется хотя бы по сорок минут в день свистеть по-птичьи, чтобы птенец учился понимать речь сородичей. На шестой-восьмой неделе, когда в период становления личности подрастающий голубь будет клевать вам руки и лицо, ни в коем случае нельзя шлепать его или кричать. Потом придется учить его летать. Для этого надо самим научиться. Только так, может быть, можно его спасти. Иначе никак.

– Вот и возьми его к себе домой, – говорит Дуди, – растирай ему желток и красную глину. И свисти по-птичьи. Свистеть ты хорошо умеешь.

– У меня нет дома, – отвечает Михаэль, – я сплю в коробке.

– В какой коробке? – хмурится Дуди.

– В коробке от холодильника «Тадиран», – объясняет Михаэль, надевая черные очки.

Мы четверо стоим вокруг пальмы и сопим.

– Я, – прерывает наше сопение хриплый крик, – я о нем позабочусь! Я его спасу! Только помогите мне встать! Я сама не могу встать!

Это кричит старуха Леви. Старуха Леви всегда стоит на остановках и трэмпиадах с большой сумкой, в которой лежат отглаженные и плотно сложенные наволочки и полотенца. Сейчас она сидит на поребрике в пяти шагах от нас и сама встать не может. У нее больные колени. Я подхожу к старухе Леви и как джентльмен подаю ей руку. Старуха Леви сразу подставляет гопнику Сами сумку:

– Давай его сюда!

Сами вопросительно смотрит на Дуди. Дуди поднимает на нас маленькие глазки. В них вопрос. А что мы скажем? Судьба птенца в сумке, полной каменных простыней, ясна. Но сами мы ничего не можем. Каждый из нас уже сказал свое «нет». И только старуха Леви говорит «да». Помедлив, Дуди кивает, и Сами выпускает птенца в сумку с полотенцами.

Старуха Леви хромает к остановке, не попрощавшись. А что ей прощаться? Она и не здоровалась. Сами вытирает о джинсы длиннопалые руки и возвращается на ступеньку к друзьям, а мы занимаем места у окошка лотерейной будки. Заполнив две недостающие цифры, я замечаю, что товарищи мои уже отбыли восвояси. Отхожу от будки и задираю голову: может, облачко наползет на солнце и верхушка пальмы станет видна? Но нет, солнце разит по-прежнему, глазам ослепительно темно. А к пальме медленно задом подъезжает грузовик с краном и корзиной.

– Где птенец? – кричит шофер, опуская стекло. – Хозяин сказал поднять птенца на пальму!

– Нет птенца, – кричу я в ответ.

Шофер нажимает на кнопку, обнажая слизистую оболочку эфира, и на всю площадь разносится его крик:

– Хозяин! Здесь нет птенца!

– А где он? – каркает усиленный, искаженный голос хозяина.

– Где он? – кричит мне из окна шофер.

– Его забрала старуха Леви.

– Его взяла к себе старуха Леви, – передает хозяину шофер.

– О’кей, – отвечает хозяин и отключается, удовлетворенный.

Стекло в окне кабины поднимается, и машина медленно вываливается на дорогу, а я протягиваю в окошечко узкий твердый листок с написанным наугад паспортным номером удачи.

ЛОЖКА

I was born with plastic spoon in my mouth.

The Who

1

Дорогой внук! Я пишу черновик письма к тебе. Потом переведу на твой язык, уберу лишнее и постараюсь объяснить непонятное, но сейчас я должен записать всё и ничего важного не оставить в своей худой уже голове. А главное – я должен решить, передавать ли тебе серебряную ложку, которую прислала из России твоя прабабушка. Ложку подарили ее двоюродному брату Сене на зубок, или на счастье, а счастье Сене досталось хуже некуда.

Вообще-то, прабабушкиного брата звали Моня, но в раннем детстве ему вбили в голову фразу: «Я не Моня, я Сеня. Моня – собачья кличка». Перевести это на иврит куда сложнее, чем пронести старинную серебряную ложку через питерскую таможню.

Когда Поля, Монина мать, была на сносях, собрались ее братья и сестры. Стали придумывать имя.

Бэлла выпалила:

– Марксина!

– Марксин с избытком, – крикнул веселый усатый Яша, еще на двух ногах, – Энгельсина!

– Энгельсина пахнет псиной. Энгелина!

– Даешь! А если мальчик?

– Дамир! – пробасил Исак, кутаясь в кавалерийскую шинель.

Тихая Поля не возражала, но, когда родился мальчик, ее муж, бухгалтер Юда Польский, который на семейный съезд не прибыл, назвал сына Соломон. Моня.

Родственники подарили новорожденному ложку на зубок и зеленое шерстяное одеяло, но с именем Моня не смирились. Хотя бы уж Сеня. Когда Моне было года четыре, Бэлла и Инка приехали в Ленинград, отпустили Полю с Юдой в театр, а сами остались с мальчиком, открыли коробку монпансье (такие маленькие разноцветные леденцы) – и давай Моню дрессировать. Поля с Юдой пришли домой поздно, а ребенок не спит, сидит на кровати и бормочет: «Я не Моня. Я Сеня. Моня – собачья кличка. Я не Моня. Я Сеня…» Повторит пять раз – пошарит вялой липкой рукой в банке, сунет леденец в рот. Сосет и бормочет. Монпансье он раньше не пробовал.

С тех пор каждый раз мальчик, когда его называли Моней, заводил свою бесконечную мантру: «Я не Моня, я Сеня. Моня – собачья кличка». Поля быстро устала это слушать. Сеня так Сеня. Потом сдался и Юда. Сдался, но внутренне отстранился от сына. Юда был обязан этим крикунам из Винницы, жениной родне. Как же: в трест устроили. Но помогали-то они не ради него, а ради своей сестры – и всегда во всё лезли. Уж сына-то Юда имел право назвать, как хотел. Юдиного сына звали Моня, а Сеня был уже другой мальчик, из клана винницких крикунов.

Евреи вообще считают, что менять имя опасно. Может, такая судьба Сене и выпала потому, что имя сменили. Или оттого, что родился он в середине двадцатых годов двадцатого века. Мудрый Звягин говаривал: «Что бы дальше ни случилось, такой мерзости, как двадцатый век, больше не будет».

2

Матери исполнилось четыре года, а Рае – год, когда их отца на Дальнем Востоке забрали. Бабушка кинулась выяснять, где он и что с ним, но один из членов парткомиссии, в больших чинах, закрыл дверь и сказал: «Вот что, милая. Я знаю, у вас двое маленьких детей. Никуда не ходите и никого ни о чем не спрашивайте. Берите детей – и чтобы вас здесь не было».

Неделю ехали до Москвы. В конце вагона, в раковине, бабушка полоскала пеленки. В Москве было слишком опасно и не прописаться. Оставили Раю у бездетных Беллы с Левой и поехали в Питер, к Юде. Мать запомнила, как долго шли с вокзала – а там ходьбы-то пять минут. Бабушка, задыхаясь, волокла чемодан, мама несла куклу и большой красный карандаш. Бабушка захватила кое-что из китайских вещей, которые у них на Дальнем Востоке были – нефритовые шкатулки, резные статуэтки из кости.

На Лиговке комната семь на семь с грязным паркетным полом, бывший танцевальный класс. Их встретили Юда и Сеня – оба в очках. У Юды очки круглые, в тонкой оправе, голова бритая, и сам он будто всё улыбался.

Сенины очки с толстенными стеклами, глаза лучистые и грустные.

Привезли горе в дом, где свое горе: Сенина мать, Поля, умерла за год до того. Она болела туберкулезом и последнее время жила то в санатории, то в больнице.

Бабушка развязала косынку и на кухне два раза вымыла себе и маме лицо и руки хозяйственным мылом.

Пришли братья: Исак в кавалерийской шинели, Яша на костылях. Бабушка проволокла по паркету, пристроила к стене неподъемный чемодан и села с ними за стол решать. А мама стала в углу спиной к стене, с карандашом и куклой.

Сенька подошел и спросил: «Как твою куклу зовут?» Куклу звали Вера, но мама не хотела говорить. Он предложил маме уложить куклу спать в коридоре, на сундуке, но мама боялась выходить из комнаты. Она думала, что братья решают ее судьбу и сейчас ее кто-нибудь заберет, как забрали Раю. Здесь ведь уже есть один ребенок, а больше одного, думала мама, нельзя. Мама сразу построила логическую схему, жесткую, как лыжное крепление, – и схема захлопнулась. Сенька же нисколько, по крайней мере с виду, не боялся, хотя то, что решали за столом, имело прямое отношение к нему. Братья говорили, что бабушка должна расписаться с Юдой: тогда маме с бабушкой выйдет прописка, и у мальчика будет… хотели сказать «мать», но не сказали.

Юда, ускользающий тип, не возражал. У него была женщина на стороне, конструктор на Кировском заводе. Расписавшись с бабушкой (нельзя же не помочь свояченице), ему было легче ускользнуть от брачных претензий своей подруги, не расставаясь с ней.

Брак их с бабушкой был, конечно, абсолютно формальным. Бабушка с мамой спали на большой кровати, Юда на диване, а Сенька – на раскладушке у окна.

А вот с Сенькой вышло неформально. Сын ускользавшего Юды и вечно больной Поли – то в больнице, то в санатории, Сенька не учился. Бабушка первая начала ходить на его родительские собрания, слушать ругань учителей и убеждать Сеньку хоть иногда готовить уроки. Бабушка, которая всю жизнь мечтала учиться, не могла понять, почему мальчик, который столько читает, учиться не хочет.

3

Сенька и правда очень много читал, обычно одну и ту же книгу, «Война миров». У них было полное собрание сочинений Уэллса издательства «Земля и фабрика». Мама часто видела у него в руках красный том с двумя золотыми палочками внизу на корешке. Нижняя часть страниц была желтой и пахла селедкой, будто книгу макнули в бочку с селедочным рассолом. Еще Сенька любил смотреть в окно. Окно выходило на Лиговку. Было на что поглазеть. Особенно маме, никогда не жившей в городе с мостовыми, трамваями, грузовиками.

Но Сенька не замечал ни прохожих, ни трамвая № 4, ходившего, как потом оказалось, с острова Голодай на Волковское кладбище.

Сенька видел пустой город во вторую неделю марсианского нашествия. Дом напротив, с рюмочной на первом этаже, был полуразрушен. У фасада высились две огромные марсианские треноги, а сам Сенька прятался на первом этаже вместе с завучем Федулом, сильно докучавшим ему в школе. Питались они засохшим хлебом и кильками, которые нашли в кладовой рюмочной.

Федул ополоумел от страха. Днем он стенал, что всё пропало: школы, парткабинеты, производство, а по вечерам, когда добирался до водки, кричал Сеньке, что марсиане правы, прилетели ваших наказать, я бы и сам перешел на их сторону, но они из людей первым делом высасывают кровь, не понимают, дурни, что скоро понадобятся разумные пособники для местного управления. Сенька старался экономить булку и кильки. Федул, особенно выпив, жрал без меры и орал, забывая, что марсиане могут услышать. Они и услышали: в убежище просунулось механическое щупальце и схватило пьяного Федула. Сенька успел ускользнуть в подвал и в темноте, прижавшись к трубе, услышал отчаянный вопль и подумал, опьянеет ли марсианский вампир от выпитой Федулом водки.

Сенька твердо знал, что скоро увидит всё это наяву.

Он не понимал, зачем решать задачи о двух бассейнах и готовиться к сочинениям на тему «Старорусские богатыри и богатыри СССР» и «Размышления у парадного подъезда», когда марсиане уже летят к земле. Шансов пережить нашествие мало, но даже если выживешь – темы сочинений наверняка изменятся.

По вечерам Сеня играл с мамой, которой исполнилось пять лет. Из красных томов издательства «Земля и фабрика» они строили на столе дом для куклы Веры. Лопаточкой для оладий мама скрепляла тома воображаемым раствором, как Сенька показал. Томов не хватало, под крышу дом подводили воображаемыми кирпичами.

– Какая у вас крыша была на Дальнем Востоке? – спрашивал Сенька.

– Хорошая, – отвечала мама.

Бабушка тем временем чистила на кухне картошку старым истончившимся ножом. Когда она вносила в комнату скворчащую сковороду, дом разбирали, а назавтра строили снова.

Юды, Сениного отца, почти никогда не было дома. Юда проводил время либо на службе, либо у своей подруги.

4

А что же ложка? Вот она, передо мной. Давай-ка опишу, а то вдруг ты ее не увидишь. Я ведь еще не решил, передавать ее тебе или нет. Понимаешь, дружочек, нам, старикам, современный мир видится торопливым, пустым и бессмысленным, но нельзя отрицать: он становится всё мягче и надежнее, будто кто-то изнутри обивает этот дурацкий мир поролоном и обтягивает поролон плюшем. Мой отец, в детстве голодавший, не мог выкинуть черствую корку. Я не понимал отца, потому что голода уже не застал. Улица, по которой я ходил в школу, в темноте становилась смертельно опасной. Сегодня – ходи спокойно в любой час.

Солдаты теперь воюют, сидя за компьютерами, и хотя бородатые экстремисты по-прежнему обстреливают наши города ракетами, общество научилось отталкивать их. Ракеты падают в поле.

Ты, скорее всего, проживешь долгую жизнь, в которой самым страшным может быть развод и пара экономических кризисов.

А когда я смотрю на Сенину ложку, я вижу детские трупы на снегу, разрушенный дом со съехавшей вывеской «Рюмочная», пустые санки у черной полыньи и слышу слово «туберкулез».

Уместно ли это?

Итак, ложка. Для чайной она великовата. Скорее столовая. Сама ложка съеденная, выщербленная, вытертая, как старая человеческая жизнь. Край даже острый в одном месте, чуть зазубренный. Серебро светится от чистой старости, всё в мелких точках, в пятнышках. Ручка изящно округлена на конце, фаски сняты, видно: благородная работа. И черенок не грубо-прямой, а с округленными гранями. Цифры в пробе заплыли черным. По тыльной стороне ложки и по ручке гравировка: летят игривые ленты, на конце одной ленты графин для настойки, на другой – вроде яблока. На черенке бугорки – следы пайки.

Я спросил: откуда пайка? Мать рассказала, что после войны у них в восьмиметровой комнатушке при школе было хозяйство за дверью. Стол с керосинкой, под столом ведро, в ведре картошка, морковь, лук. Нож, пара ложек. Вот бабушка, наверное, что-то густое Сениной ложкой помешала – она и сломалась. Ну, бабушка сразу пошла к ювелиру, и тот ложку спаял. Как же: единственное, что от Сени осталось.

5

Сенька унаследовал от отца сильнейшую близорукость. К тому же он все время читал лежа, а комната на Лиговке была большая, но полутемная. Бабушка не раз предлагала сходить к врачу, приставала к Юде, чтобы занялся зрением сына, но Сенька отмахивался: всё, что надо, вижу.

А Юде было наплевать.

Скоро оказалось, что Сеня и правда, что надо, видит. В апреле сорок первого бабушка чуть не попала под трамвай: упала, выходя из вагона. Трамвай тронулся. Бабушка лежала и слышала, как мягко стучат колеса по рельсам. Она поджала ногу, и колесо раздавило ей каблук.

Трамвай простучал над ней, как следствие год назад на Дальнем Востоке, бабушка кое-как встала и увидела, что к ней стремглав летит Сенька, без пальто и без шапки, и глаза у него безумные. Он, как всегда, смотрел в окно, а остановка 4-го трамвая прямо напротив их дома.

Хорошо, что мама была в это время в детском саду. С тех пор Сенька старался всюду с бабушкой ходить. И даже вроде уроки начал готовить. Один раз пошли они в Сангальский сад, а там почему-то много сандружинниц с сумками. Одна кричит знакомому: «Ты что, гуляешь? Иди домой! Молотов выступал! Война началась!»

6

Бабушку с детским садом эвакуировали, маму с ней, а Сенька с Юдой остались в Ленинграде. Потом Юду его женщина вытащила в Ташкент, она эвакуировалась с заводом. А Сенька остался. Юда рассказывал странное: он якобы Сеньку брал с собой, но тот зазевался и не сел в грузовик. Правду ли говорил Юда и Сенькино злосчастье сработало или Юда просто бежал без оглядки – так или иначе Сенька остался в Ленинграде один и пережил первую блокадную зиму, потому что успел насушить сухарей и мало куда ходил. Пока свободный от бумажных крестов квадрат стекла не заволокла копоть, сидел у окна. Предсказания Уэллса сбылись, только вышло гораздо страшнее и никак не кончалось.

Дом напротив, с рюмочной в первом этаже, и правда разрушило прямым попаданием. Лиговку, кроме трамвайных рельсов, перегородили было забором, на заборе черным намалевали: «Тихий ход! Невзорвавшаяся бомба». Через месяц забор сломали танки. Осенью по улице провели огромные шары аэростатов. Весной прогнали стадо тощих черно-белых коров. Постоянным был только 4-й трамвай с разбитыми окнами, упрямо ходивший с острова Голодай на Волковское кладбище. На барахолке, куда Сенька стал выбираться, когда кончились сухари, услышал: «Как живете?» – «Как 4-й трамвай. Поголодаем-поголодаем – и на Волковское».

Сенька, белобилетник по зрению, в конце 42-го пошел добровольцем. Через год с фронта написал бабушке: просил прощения. В первую блокадную зиму он продал ее вещи с Дальнего Востока: резные фигурки, шкатулки из нефрита. Бабушка ответила, что он идиот просить прощения за такую ерунду, они обменялись еще парой писем. Последнее, уже в 45-м, пришло из Польши.

Когда бабушка с мамой вернулись в Ленинград, бабушка сразу пришла на Лиговку. Женщина-управдом дала ей ключ от комнаты, но сказала: «Вы лучше сами туда не заходите». Они очень страшные были, черные, эти комнаты блокадников. Но бабушка зашла, решила хоть как-то почистить. Саму ее Юда попросил не вселяться, в эвакуации подруга его таки уломала на брак, но бабушка решила хоть немного убрать, помыть: не сегодня-завтра Сенька вернется – и нашла под кроватью его серебряную ложку.

Сенька ее в блокаду не продал: уронил, а потом не заметил: совсем слепой был.

Уже Победа. От Сеньки – молчание. Бабушка написала на адрес полевой почты. Ничего. Пошла в военкомат. Вернулась, и слезы костлявым кулачком вытирает. Рядовой Соломон Юдович Польский погиб в Кракове 12 мая.

Шел по улице и был застрелен.

7

Дорогой внук! Я начал писать это письмо три недели назад. Мы с Инной тогда вернулись домой, поужинав на углу Эмек Рафаим и Рахель Имейну, забыл, как ресторан называется. За ужином точно решили, что в сентябре, как схлынут туристы, полетим в Португалию, посмотрим на океан.

С тех пор, дружочек, не изменились разве что наши имена. От ресторана, где мы ужинали, осталась пустая комната с перевернутым табуретом на столе. В Португалию, может быть, полетишь ты, когда подрастешь. Аэропорт закрыт. Закрыта почта, магазины, бензоколонки.

Прохожие в марлевых масках и защитных перчатках шарахаются друг от друга. Соседи-китайцы, муж и жена, только что втащили по лестнице мешок картошки и тридцать упаковок яиц: купили у спекулянтов.

Вокруг патрульной машины под окном трется личность в мужских сапогах и женском халате. Склоняется к окошку: дает сведения. Вчера девочка в длинной синей юбке еще кружилась по газону под мелодию музыкального звонка неделю назад закрытой школы. Сегодня крики детей с улицы уже не слышны. Слышно чириканье птиц, лай диких собак, огромными стаями бегающих по пустому городу, и отдаленная стрельба. Еще работает на пустыре экскаватор: похоже, срочно роют могилы. А если рискнешь выйти на улицу, бредешь, глядя в землю, и понимаешь, что вот эта разбитая бутылка будет теперь лежать здесь всегда.

Говорят, солдаты пока охраняют шоссе от бедуинов, взявшихся за старое ремесло – дорожный разбой. Я купил у мальчишки на выезде из города, возле закрытой бензоколонки, две канистры бензина. Надеюсь, этого хватит, чтобы доехать к тебе, дорогой внук. Я решил передать тебе Сенину ложку. Главное – успеть.