Михаил Яхилевич

ПОВОРОТ КРУГА

ПРОЛОГ[1]*

Я смотрю со сцены в зал сквозь глазок в занавесе. В первом ряду – моя мама. Она отвернулась и тоже смотрит на зрителей. Видит знакомые лица. Я вспоминаю некоторые из них, но иначе – издалека. Многие кажутся совсем плоскими, будто вырезанными из картона, их контуры расплываются. Прошлый мир в давно оставленной стране кривится, искажается. Я пытаюсь восстановить его сейчас, пока не раздвинулся занавес. Мамин взгляд помогает мне, наводит резкость. За моей спиной – поворотный круг. Это старое театральное устройство быстро меняет декорации. Поворот круга – и место действия изменилось. Еще поворот – и всё как будто вернулось на свои места. Всё – да не всё. В невидимой зрителям части декораций происходят беспрерывные изменения. Более того, в соответствии с веяниями времени действие с каждой минутой разворачивается стремительнее, сцены мелькают, как кинокадры. Круг вращается всё быстрее.

В первой части этой постановки место действия – Советский Союз. Здесь всё расставлено по своим незыблемым местам. Декорации неизменны. Однако их тяжесть и мощь окажутся иллюзорными. Во второй части – Израиль. Вступление в другую реальность. Иногда будет трудно в нее поверить. Перенестись из привычной кирпично-блочной Москвы в дрожащий от ветра фанерный домик на краю пустыни. Ослепительный свет забьет в окна. Иногда, контр-ажуром, в них будут появляться из прошлого темные силуэты действующих лиц. Третья часть – обратный поворот круга. Становится заметна шаткость, неустойчивость прежних декораций. Что-то на сцене постоянно переворачивается и рушится. Знакомые персонажи видятся иными в изменившемся пространстве.

Узнает ли их мама? Может быть, помогут придуманные мной костюмы и грим? Пытаюсь добиться достоверности. Но ведь в декорациях бытовые детали всегда выглядят неправдоподобно, любую вещь, появляющуюся на сцене, надо преобразовать в соответствии с образом спектакля. Каждый персонаж должен выполнять свою заранее заданную роль. Должен, но не хочет, не слушается, скандалит, отказывается от роли, перебегает со сцены в зрительный зал. Как соединить людей, живущих в разное время, говорящих на разных языках и не понимающих друг друга?

ДЕТСКИЙ САД

В три года я пошел в детский сад.

Мучаюсь над манной кашей с комками, толстым холодным бледным омлетом. Он долго дрожит, когда до него дотрагиваешься. У кипяченого молока морщинистая желтоватая пенка. Ее надо черенком алюминиевой ложки снять и ловким броском перекинуть под столом на колени соседа. Но самое противное блюдо – щи. Детям, которые отказываются есть, грозят вылить щи за шиворот или в штаны.

Летом детский сад выезжает на свежий воздух, в Малеевку. Там все ждут родительского дня, а потом рыдают, прижавшись к забору, глядя вслед родителям. На веревках полощутся простыни писунов, имена которых во всеуслышание оглашаются воспитательницами.

Тяжелое испытание – тихий час.

Воспитательница говорит: «Вот вам по конфетке, лежите на правом боку и сосите, а кто будет вертеться, подойду, разрежу живот и выну конфетку».

Дети в ужасе, боятся раскрыть глаза и проглотить сладкую слюну.

В туалете стоят рядами белоснежные фарфоровые горшки. Такой горшок интересно неожиданно напялить кому-нибудь на голову. Однажды я так ловко это проделал со своим другом, что снять его он долго не мог, стукался головой о стены. Меня наказали – я сижу в одиночестве за «позорным столом». Толстый мальчик, чемпион скоростной еды (такие соревнования проводятся ежедневно), направляясь в туалет, вдруг протягивает мне яблоко. Может, сейчас, став известным адвокатом, он так же великодушен к нарушителям режима.

Неожиданные проявления дружеских чувств сопровождали меня всю жизнь. Однажды в Ницце в субботу, гуляя по набережной, мы с женой наткнулись на демонстрацию геев.

Они плясали и прыгали, заполонив всю улицу. Я – в кипе и в белой рубашке – отошел в сторону, всем своим видом показывая полную отстраненность от этого мероприятия, и вдруг один из демонстрантов, лысый, в женском купальнике, подбежал, сунул мне что-то в руку и помчался дальше. Разжав ладонь, я увидел пачку презервативов.

В другой раз, уже в Риме, у входа в собор святого Павла (не хотелось заходить туда в шабат), я стоял в той же белой рубашке и в белой кипе, ожидая друзей, взобравшихся на купол. Скрестив руки на животе, я придал лицу тот же вид отстраненности и независимости от церковной жизни. В собор входила группа африканских монахинь. Возглавлявшая их старушка вдруг нагнулась и поцеловала мне руку. Вслед за ней это проделали по очереди все монахини. После сорока поцелуев пришлось прятаться за спины швейцарских гвардейцев, охранявших вход…

МАСЛОВКА

Коммунальная квартира, где живут дедушка с бабушкой, помещается в Доме художников на Масловке. Соседи – карикатурист на пенсии Генч и главный художник Большого театра Золотарев с семьей.

Утром будит радиоприемник. Сидя на низкой скамеечке, дед ловит «Голос Израиля».

В воскресенье мы идем в соседний дом – дедушкину мастерскую, где мне вручают большие листы серой бумаги, банки гуаши и толстые щетинные кисти. Мастерская кажется огромной. Прямо в высоченный потолок упирается стеллаж с горой папок, набитых картинами, наверху стеллажа стоит отвернувшаяся к стенке гипсовая голова деда, слепленная знакомым скульптором. Мне так хочется до нее добраться! Дедушкины штаны от пятен краски похожи на композиции абстракционистов. Их картины я знаю по открыткам, которые по воскресеньям приносит длинноносый спекулянт. Продает дорого – по рублю за открытку, но художники покупают – хотят знать, как рисуют за кордоном. Открытки раскладывают на низком продавленном диванчике, и я сажусь рассматривать их.

В коридорах штабелями стоят чьи-то картины, рамы, пустые подрамники – иногда огромные.

Художник Белопольский двадцать лет пишет по фотографиям десятиметровую картину «Борцы за мир». Масштабы ее потрясают. Художник не может закончить работу над ней: когда картина близится к завершению, кого-то из «борцов за мир» непременно объявляют «поджигателем войны». Приходится его заменять на другого прогрессивного деятеля.

Он мечтает написать много таких картин – подрамники стоят наготове, но так и не допишет первую – слишком много оказывается «предателей мира и прогресса». Помню его тощую фигуру, унылое лицо, склоненное над грудой фотографий еще не разоблаченных борцов.

Дом с коммунальной столовой, прачечной и детским садом был построен в начале 30-х как общежитие художников. В общих туалетах тянутся краны с непрерывно текущей из них ледяной водой. Мытье кистей мучительно – вода сочится сбоку, зато, если отвернуть кран чуть сильнее, начинает бить фонтаном.

Лифт в этом доме особенный – огромный, предназначенный для перевозки скульптур, он ползет так медленно, что можно пересчитать ячейки в окружающей шахту решетке. Склад скульптур находится во дворе – там стоят не поместившиеся внутри величественные бронзовые вожди и мощные голые тетки, зимой заметенные снегом. Тут же, во дворе, мастерская Тышлера с деревянными раскрашенными дриадами на полках. Разговаривая, он продолжает вырезать или рисовать что-то. Вообще, дед и его друзья-художники постоянно рисуют – дома, в гостях, в метро.

Для этого поколения художников рисование было так же естественно, как речь. Наследники певцов и артистов хранят записи их голосов, а я храню тысячи рисунков деда – его сохранившийся «голос».

Дед никогда не хотел уходить из мастерской, даже когда я занимал место у его мольберта, он что-то рисовал, напевая, раскладывал свои работы на диванчике. Я сейчас, шестидесятилетний, понимаю его, тогдашнего, шестидесятилетнего. Он хотел успеть исправить наработанное за долгие годы, развить идеи, возникшие за десятилетия до этого и оставшиеся в набросках. Так на моих глазах появились его «Воспоминания о старом Минске». Странно: я так же, как и он, навсегда уехал из родного города. Правда, мне пока совсем не хочется вспоминать в работах старую Москву.

ШРМ

Мне шестнадцать лет. Из обычной школы меня выгнали. Нужно получить аттестат зрелости. Я вместе с Ирой Щипачевой поступаю в Школу рабочей молодежи в Марьиной Роще. На встрече с директором выясняется, что я сильно отличаюсь от будущих одноклассников не только юным возрастом, но и выдающимися талантами: например, могу бегло читать и быстро писать.

Занятия по вечерам три раза в неделю. Прихожу в школу знакомиться с будущими одноклассниками. В буфете пьют пиво взрослые школьники, некоторые уже лысые. «Пойдем в туалет, выпьем за знакомство», – предлагает один из них и достает бутылку портвейна. Видя, что я неловко отпиваю из горлышка, он решает показать, как это делается. Взболтав портвейн, вливает в себя полбутылки, не делая никаких глотательных движений. Жидкость штопором входит в раскрытый рот. Удовлетворенный произведенным впечатлением, он представляется: «Леха, староста класса», после чего берет с подоконника красный леденец – петушок на палочке, секунду сосет его и бережно кладет обратно.

Этот леденец, уменьшаясь потихоньку, пролежал в туалете до нашего окончания школы. После выпускных экзаменов Леха проглотил его остаток вместе с палочкой. Он обладал и другими поразительными способностями, например, мог у пивного ларька мгновенно разделать селедку. Леха брал ее за кончики хвоста, крутил колесом и быстро разрывал – в одной руке оказывалась спинка, в другой кишки с костями.

Простота учащихся искупалась интеллигентностью учителей-евреев, уволенных из научных учреждений и сидевших «в отказе» из-за секретности. Сестра нашей учительницы математики работала в театре на Таганке.

Весь класс получал дефицитные билеты, за которыми «нерабочая» молодежь стояла у кассы ночами. Одноклассники дарили билеты мне, а я осчастливливал ими приятелей.

МОЙ ПЕРВЫЙ ТЕАТР

Это странное «учреждение культуры» находилось в ведении Министерства обороны, и его работники могли получать отсрочку от армии. Моя работа заключалась в таскании мебели со склада на сцену и обратно и в перестановках ее во время спектакля.

Все, что описано в Торе, является, с точки зрения христиан, «предвосхищением» евангельских событий. Мое появление в театре, в сущности, случайное, тоже было «пред-восхищением» (а также и «пред-разочарованием») дальнейшей жизни.

Сначала я сразу заблудился. Театр построен в форме пятиконечной звезды. Впрочем, форму эту можно увидеть только с небес – немецкие летчики во время налетов на Москву очень ценили и берегли ее: по лучам звезды легко было ориентироваться и находить точки для бомбардировок. В самом же здании найти что-то было непросто – десять этажей над поверхностью земли и еще столько же подземных. Стилобат – зловещий бесконечный подвал с затхлым запахом – пугал больше всего. Множество лифтов, сложных переходов, подъездов и даже танковый въезд – танки в спектакле «Сталинградцы» въезжали прямо на огромную сцену театра, построенную для батальных представлений. Малая сцена располагалась шестью этажами выше.

В театре всем новичкам рассказывают историю про одного несчастного декоратора, которого в первый его рабочий день послали с ведром краски с большой сцены на малую, и он до сих пор не вернулся, хотя прошло уже немало лет. В разных углах театра обнаруживаются странные учреждения, например, в одном из углов находится филиал поликлиники художественного фонда СССР, где понуро сидят в очереди знакомые художники.

Меня сразу инструктируют, что и как нужно делать на вечернем спектакле. Объяснения, которые дает тетя Паша – моя непосредственная начальница, звучат так: «В затемнение скинешь шпильку, схватишь стуло с фурки, фурку толканешь из кулисы, да стенку не задень – монты кобылки плохо стягивают. Да смотри не сбей лягушку и хватай потихоньку, не то спинка отвалится – она в охряпку приделана… Что стал, как бусурман, слышь, “головы” кричат, щас штанкет с падугой по балде треснет!» Отдельные слова я понимаю, но смысла почти не улавливаю.

Впрочем, и зрители на спектаклях понимали лишь отдельные слова: гигантские масштабы сцены мешали артистам говорить – их попросту не было слышно, зато сценографам было где разгуляться. В спектаклях использовалась тяжелая мебель и дикое количество реквизита. Мебельно-реквизиторским цехом командовала «засрака» (заслуженный работник культуры) Клавдия Ивановна – яростная одинокая стерва, работавшая в театре со дня его основания. Лицо ее всегда заливал яркий румянец возмущения. Тетя Паша – простая деревенская бабка – пришла в театр вместе с ней и к тому времени уже сорок лет терпела ругань начальницы.

Кроме них, в цеху со мной работают еще два щуплых еврейских мальчика, уклоняющихся от армии, и будущая звезда советского кино – старший мебельщик-реквизитор Володя Гостюхин.

Этот простой парень из Свердловска, боксер, к тому времени закончил ГИТИС. Жить в Москве ему было негде. Поселившись в Лианозово среди подпольных художников и поэтов, он стал искать работу в московских театрах.

Его не брали никуда. Снялся в эпизоде у Хуциева в фильме «Был месяц май». Всё равно не брали. Сыграл главную роль в фильме «Восхождение» Шепитько – не брали. Пристроился таскать мебель в наш театр, надеясь выйти в каком-либо спектакле на замену. И случай представился! Артист Цитринель – старшина Бокарев в спектакле «Неизвестный солдат» – внезапно заболел. Выпустили Гостюхина, который уже выучил все мужские роли. Сыграл он хорошо, но, когда выздоровел Цитринель, снова был снят с роли. Четыре года Гостюхин пытался пробиться в труппу, работая мебельщиком, да так и не пробился. Зато в кино снимался всё больше и больше, постепенно стал кинозвездой. Сейчас Володя живет в Белоруссии, переписывается с президентом Лукашенко… А Цитринеля я потом встретил в Израиле, в маленьком русском театре.

НАКЛАДКИ

«Накладкой» называется неправильное действие работников театра во время спектакля. Совершивший оплошность называется «наложившим».

Впервые я «накладываю» на воскресном утреннем спектакле. Идет пьеса «На той стороне», написанная в 1949 году, о советских разведчиках в тылу японского врага. Декорация стоит на поворотном круге. Первая картина – кабинет начальника НКВД. Стол, стул и большой бюст Ленина, который сдвинут с круга, чтобы между ним и столом образовался проход. Гостюхин велел выскочить на сцену в затемнение и быстро передвинуть Ленина на круг, чтобы он смог уехать при перестановке. Я выбегаю раньше времени, не в то затемнение, взваливаю бюст на плечо (он довольно легкий, сделанный из папье-маше) и застываю – навстречу мне при полном свете выходит японский перебежчик, мелко кланяясь и складывая ладони. Как обыграть появление такого странного персонажа – длинноволосого, в джинсах, да еще и с огромным бюстом Ленина на плече? Энкавэдэшник онемел, а японец пытается заговорить со мной: «Домой понесёсь?» – спрашивает он, указывая на Ильича. Но я, ослепленный прожекторами, убегаю с Лениным за кулисы, где меня поджидает Клавдия Ивановна. Трясясь от гнева, она громко шипит: «Почему я должна следить за каждой мышиной какашкой?»

Я с достоинством отвечаю, что Ленин никакая не какашка…

Следующая накладка происходит на Малой сцене – идет спектакль «Забыть Герострата». В камеру Герострату приносят амфору с вином, которую по ходу действия должен «разбить» судья. Амфора стоит на длинной скамье, прикрепленная к ней петлей со шпилькой – загнутым длинным гвоздем. Судья должен подойти, ударить ногой по амфоре, та падает за скамью, и в этот момент радист включает звук падающих осколков. Но, чтобы амфора опрокинулась, надо во время затемнения по-пластунски пролезть вдоль лавки с задней стороны и вытащить шпильку. Я бодро подползаю, тащу – не вылезает. Пробую еще – проклятая шпилька стоит намертво. Вылезти обратно не успеваю и замираю за скамьей, слыша командорские шаги судьи. С пафосом прокричав Герострату «Пусть МЕНЯ ведут в суд за то, что я разбил твою вазу», он ударяет по ней ногой. Раздается звук рассыпающихся осколков, амфора стоит как новенькая. Он пробует еще раз – тот же звук и результат. В третий раз он понимает, что происходит, и, вздохнув: «Крепкая амфора!» – отходит в сторону. Герострат хохочет. Я лишился «прогрессивки» – сорока рублей, прибавлявшихся к зарплате.

В конце концов мне влепили выговор. Дело было так. На спектакле «Раскинулось море широко» работники мебельно-реквизиторского цеха возили по сцене установленный на колеса катер. Мы таскали его, как бурлаки, невидимые за холщовыми волнами. На палубе стояли артисты-матросы и командовали: «Полный вперед! Лево руля!» Мы снизу нецензурно откликались, но нас не было слышно, так как между сценой и зрителями располагался оркестр. На этом спектакле я совершил самую болезненную накладку. Тетя Паша, называвшая меня чудищем с бахмарами (я носил высокие ботинки с бахромой), велела при затемнении выскочить на сцену и утащить за кулисы кресло главного гестаповца. Но я прослушал, в какое именно затемнение это надо сделать. Как только свет погас, я выбежал на сцену и тотчас получил страшный удар в челюсть: наши партизаны захватывали гестапо, активно размахивая кулаками. Схватившись за голову, я убежал за кулисы. При новом затемнении поменяли декорацию. Под музыку выплыл катер с матросами, певшими песню. Кресло мирно качалось на волнах…

Но самая замечательная накладка на этом спектакле была сделана не мной. Театр приехал на гастроли в Ленинград. «Раскинулось море широко» играли два раза подряд – вечером и утром. После вечернего спектакля монтировщики опустили на штанкетах серое блокадное небо и ушли гулять по городу. Среди них был Саша Луков, пристроенный в театр своим дядей, главным рабочим сцены. Саша, видимо, потрясенный красотами Ленинграда, сильно напился и дорогу в гостиницу не нашел. Вместо этого он пришел в театр, завернулся в «небо», висевшее в метре от планшета сцены, и заснул. Утром его товарищи подняли небо вместе с Сашей, и начался спектакль. Все шло как по маслу до «немецкой» картины. В этот момент немцы захватывают в плен партизанку Надю и требуют, чтобы она служила фюреру. Надя выходит на авансцену и говорит: «Люди! Помните меня – простую девушку, гибнущую от рук фашистов». В этот волнующий момент небеса зашевелились, и с облаков свесилась мозолистая рука Саши. «Выпустите, гады!» – раздался его громовой голос. Все замерли. Указующий перст был направлен на партизанку. Зрелище было не слабее фресок Сикстинской капеллы. «Суки, выпустите!» – продолжали бушевать небеса. Пытаясь заглушить их, грянул оркестр. Облака содрогались теперь под музыку. Ошеломленные фашисты и партизанка безмолвно стояли, задрав головы. Пришлось закрыть занавес и объявить антракт.

Удивительно, как «зараза театра» проникает в человека. Сезон, в котором я работал, был неудачным. Зрители не ходили, актеры бунтовали, менялись режиссеры. Тем не менее я заразился. Перед увольнением, бегая по театру и собирая подписи в обходной лист, чуть не плакал. Решено было поступать в Школу-студию МХАТ.

ШКОЛА-СТУДИЯ

В Школе-студии был не только актерский, но и постановочный факультет, где учили сценографию и театральную технологию. Брали туда людей, отработавших хотя бы год в театре. Не отсеивали евреев, зато почти не принимали девушек. Считалось, что профессия эта не женская. Я понял, что есть шанс поступить – конкурс был небольшой. Главный экзамен – собеседование, где задавали странные вопросы, например, сколько колонн у Большого театра или сколько вагонов в поезде метро. На экзамен я притащил макет оформления «Каменного гостя» и шпарил пушкинскими цитатами, что очень понравилось руководству факультета.

Руководители были людьми удивительными. Всем командовал Вадим Васильевич Шверубович – сын знаменитых актеров Качалова и Литовцевой. В перерывах своей театральной деятельности он воевал: за белых на Гражданской, за красных во Второй мировой, был в плену, бежал к итальянским партизанам и сидел под арестом после возвращения в Советский Союз. Правда, из тюрьмы его быстро вызволил отец.

МХАТ был любимым театром советской власти. Ему и, соответственно, Школе-студии многое позволялось. Театр в тот период умирал, но мхатовские старики-педагоги оживали среди студентов. Мы на занятия приносили гитары, пели на переменах, они, всегда торжественно одетые, многие в галстуках-бабочках, выходя из деканата, присоединялись к нам.

Гуманитарная кафедра в те времена – лучшая в Москве. Русскую литературу читает Инна Правдина, историю театра – Натэлла Тодрия. Они несут такое, что испуганные студенты пишут им записки: «Что вы говорите! Вас посадят!» По этим предметам я «успеваю» хорошо.

Самый трудный предмет – техническая механика вместе с сопроматом. Тут я совсем ничего не понимаю. Экзамен мне помог сдать папа, он приехал ко входу в Школу-студию, написал решение задачи за те пять минут, на которые я «отлучился в туалет».

ЦЕЛИНА

На четвертом, преддипломном курсе каждый из студентов должен пройти производственную практику – отработать целый сезон в театре. Но получить оформление спектакля в столице невозможно. Поэтому я даже обрадовался, когда объявили, что меня вместе с Игорем Борцем и Мишей Курсом посылают в Кокчетав. В этом маленьком целинном городке решили открыть театр.

Прилетаем ночью, водитель театрального автобуса привозит нас во Дворец культуры, в кабинете заместителя директора сидит курносый дядька в черной шляпе:

– Данилыч, замдиректора. Шапки и куртки можете не снимать – здесь ночью не топят. Сейчас отвезу вас к инспекторше по делам несовершеннолетних.

– Почему несовершеннолетних? – удивился Игорь Борц.

– В гостинице нет мест, пока поживёте у неё.

– А ужин будет? – поинтересовался Миша Курс.

– Поужинаете завтраком.

Утром мы видим город во всей красе. Среди кварталов одинаковых пятиэтажек высятся два главных здания – обком партии и Дворец культуры им. Ленина, в котором и размещается театр. Соединяет их широкая аллея, украшенная агитационным плакатом, изображающим девушку с колосьями в поднятых руках. Над колосьями написано: «Биздын Казахстан».

Удивительная надпись интриговала меня до тех пор, пока в книжном магазине я не увидал красочное издание «Биздын Буденный» с портретом маршала на обложке. Продавщица-казашка перевела название: оказалось, что «биздын» означает «наш».

Заведующим постановочной частью театра назначили местного уроженца, как водится – по рекомендации обкома.

Завпост производит приятное впечатление. Стоя у окна, обводит рукой ряды пятиэтажек и говорит: «А хорошеет наш Кокчетав!» Через неделю он приходит в театр, открывает в декорационном цеху бочку с клеем БФ и сует в нее электродрель. Намотав на дрель клеевую составляющую, выпивает жидкость. Ночью стучит ко мне в номер: «Пусти переночевать, жена прогнала из дому». Я пробую не соглашаться, показывая на свою односпальную кровать. «Ничего, – отвечает он, – я тут рядом, на полу прилягу». Вытаскивает из-за пазухи газету «Советский спорт», расстилает ее на полу, не сняв пальто, укладывается и, глядя на раковину, одобрительно констатирует: «Хороший номер – пи́сать можно!»

Наутро пытается встать, но не может: приклеился к полу. Приходится его отдирать, позвав на помощь уборщицу. Отодрали. Встал. К черному пальто намертво приклеились куски газеты, на спине кто-то метает копье, на боку под надписью «Спартак – Динамо – всегда горячо!» бегут футболисты.

Большинство актеров – выпускники театральных училищ, приехавшие в Кокчетав по распределению.

Их увлекают две идеи – сыграть роли, недоступные в столичных театрах, и получить жилье.

В городе жили сосланные в Казахстан во время войны немцы и ингуши, а также приехавшие осваивать целину русские, украинцы и даже один еврей – главный гинеколог (вскоре открывшийся театр во много раз увеличил еврейское население). Никто из них, насколько помню, не знал казахского. С другой стороны, казахи-начальники не хотели читать по-русски, это помогало театру выбирать пьесы, которые в России никогда бы не допустили к постановке бдительные руководители культуры.

РАБОТА С АКТЕРОМ

Артисты меня не любили. Особенно пожилые. Как я их сейчас понимаю! Им надо было карабкаться по моим декорациям, крутить, дергать и вращать элементы оформления, надевать странные (с их точки зрения) костюмы.

Для детей я оформляю спектакль «Иван-да-Марья». Действие происходит в лесу, в царстве Идолища Поганого. Лес сделан из театральных прожекторов, которым я удлинил стойки и приделал веревочные «руки». На лампы нацепил маски. Когда деревья с помощью артистов, стоявших за ними, начинают махать «руками», а маски – светиться, дети в ужасе бегут из зала.

На этом спектакле я понял, что эффект театральный может быть сильнее эффекта киношного. Но артисты мне этого не простили. Полетели докладные, что я сорвал спектакль. Особенно усердствовала актриса, отказавшаяся играть в сшитом для нее костюме, дескать, зеленый цвет ей не к лицу. Все мои разъяснения, что она играет бледную поганку, не помогли.

Через год еду в Днепродзержинск, на родину Брежнева, для работы над «Собачьим сердцем». Это первая постановка пьесы. Причем в музыкально-драматическом театре, где идут оперетты.

Декорация представляла собой взорванный мир. Среди разрушенных стен и фрагментов мебели ходил в белом халате профессор Преображенский и рассуждал о порядке.

Однако спектакль запретили. Управление культуры обнаружило в пьесе не разрешенные цензурой отрывки из прозы Булгакова. Счастливые артисты из горячих поклонников постановки немедленно превратились в ее врагов. Режиссера увезли в больницу с сердечным приступом. Я решил бороться. «Настучал» в Москву – в Союз театральных деятелей (тогда ВТО), просил прислать комиссию для «более профессиональной оценки первой постановки “Собачьего сердца”». Время было перестроечное. Комиссию не прислали, зато позвонили начальству и велели спектакль разрешить. Артисты вновь стали нашими горячими сторонниками.

Зрители были в восторге. Спектакль прошел три раза, после чего его тихо сняли с репертуара.

КОМБИНАТЫ ИСКУССТВ

Зарабатывая на жизнь театром, я всегда считал главным своим занятием живопись. Художников в СССР кормили Комбинаты искусств: скульптурный, графический, живописный, декоративно-оформительский и так далее. Однажды знакомый скульптор попросил меня помочь отыскать слепленного им Ленина, снятого с пьедестала. Мы приехали на склад старых памятников. Выглядело это как кладбище, состоявшее из надгробий одному и тому же человеку. Достигали горизонта лысины вождя, одна другой глаже. На лысинах черным битумом выводили инвентарные номера и фамилию скульптора. На одной ленинской голове было написано: Иванов, на другой – Авербух, на третьей – Георгадзе. Работа над образом вождя объединяла людей разных национальностей.

Самые успешные живописцы писали вождей. Им присваивалась первая категория. Художник Борис Карафелов рассказал о суде над одним из таких мастеров. За одну ночь он написал всех членов политбюро в полный рост в натуральную величину. Его обвинили в незаконном использовании наемных работников. Чтобы доказать свою невиновность, подсудимый попросил принести в зал суда палитру с красками, тряпку и большой холст. Обмакнув тряпку в краски, он виртуозно провел ей по холсту. Через мгновение на глазах у изумленных судей появился образ Ильича.

Живописцы второй категории получали заказы на производственную тематику. Их картины вешали в заводских клубах: для сталелитейщиков писали прокатный цех, для ткачих – ткацкий, и так далее. Заводские столовые заказывали натюрморты – всё с тем же лукошком с яйцами, которое изображали в художественных школах. Самые завалящие живописцы (как правило, мои друзья – скрытые леваки и абстракционисты) рисовали сказки для детских садов.

Мне это всё очень не нравилось.

То, что делали художники неофициальные, – тоже было неблизко. Пугала некоторая холодная салонность, явное желание показать, что мы не хуже прочих, западных. Слишком это было отвлеченно, не связано с настоящими переживаниями, слишком походило на театральные декорации, но мертвые – без актеров. Для пространственных опытов у меня был театр, а дома хотелось писать картины.

Я как бы оказался между двух стульев, не примкнув ни к традиционалистам, ни к актуальщикам. В этом, мне кажется, повторил судьбу деда, среди учителей которого и Фаворский, и Любовь Попова, и Родченко. Их искусство было для него слишком рассудочным, он хотел рисовать более непосредственно. На другом фланге находились соцреалисты, заставлявшие художников работать в заданном властями стиле.

Дед не поддался, так и оставшись в близкой ему группе художников, не примкнувшим ни к правым, ни к левым.

ЭКОНОМИКА ИСКУССТВА

Странности экономики социализма ошеломляли. Например, плановое хозяйство подразумевало, что столичные жители на душу населения потребляют больше товаров, чем жители областных центров, которые, в свою очередь, потребляют больше жителей райцентров, а меньше всего товаров нужно деревенским. Они по этим планам почти не нуждались ни в еде, ни в одежде, ни в жилье. К сожалению, им самим так не казалось, поэтому все, кто смогли, убежали в город. В опустевших деревнях покупали дома художники и писатели. К ним приезжали в гости друзья, так образовывались художественные группы: Ферапонтово, Судак, Таруса, Коктебель, Пушкинские Горы.

В детстве я очень любил Коктебель, в юности начал ездить в Судак. Там, на хуторе около бухты Капсель, в 30-е годы купил домик в татарской деревне друг моего деда – художник Лев Бруни. Татар депортировали. В их домиках поселились приезжие украинцы и начали сдавать комнаты приезжим москвичам. Семья Бруни, разрастаясь, привлекала всё больше друзей. Мы устраивали карнавалы, таскали вино в ведрах на коромысле, ловили мидий, загорали (девицы – с голой грудью). Каждое утро я выходил с этюдником на пленэр. Тогда у меня «шли» пейзажи с натуры, населенные множеством человеческих фигурок. Они сновали между автомобилями и сохнущим на веревках бельем, стояли в очереди за пивом, гуляли с детьми, купались и рыбачили. Вокруг паслись животные, бегали собаки, летали дельтапланы.

В середине 80-х, начался «тарусский период». Там поселение художников и писателей разрослось вокруг дома Паустовского. Рядом, на Оке, на месте работавшего летом пионерлагеря, в «несезон» работали так называемые «творческие группы художников»: два месяца бесплатного жилья с мастерской, едой, общением и полным счастьем. Там в моих работах появились детали, характерные для пионерлагеря – памятники Ленину, белому медведю, пионерскому костру. После отъезда пионеров эти сооружения ремонтировали и обновляли. Рабочие опохмелялись, сидя на деревянных ящиках, органичной частью входя в среднерусский пейзаж. Этот «лиричный» вариант соцарта привлекал покупателей. На Западе тогда возник интерес к советским художникам – после аукциона Сотбис в Москве. Мы отдавали работы за гроши, казавшиеся нам сумасшедшими деньгами. Стеллажи в мастерских быстро опустели. Первую свою работу я продал японцам за джинсы. Вместо джинсов они принесли джинсовый костюм и прихватили еще одну работу.

КРУГ ФАВОРСКОГО

Раз в неделю хожу на сеансы рисунка к старыми художникам, учившимся когда-то у Фаворского во ВХУТЕМАСе. Рисуем в коммуналке у Лидии Александровны Жолткевич, близкого друга дедушки и бабушки. Позируем по очереди, сидя среди скульптур, сделанных ее отцом в Париже, и отражаясь в огромном старинном зеркале. На следующий год переезжаем к Доре Ефимовне Гуревич, тоже в коммуналку, но обставленную гораздо проще. Зато здесь чаепития с черным хлебом и сыром, хозяйка рассказывает об уроках Малевича (иронически) и Фаворского (с восторгом).

Работы учеников очень напоминали творчество учителя. Их так и называли – «фаворчатами». В конце 20-х Аксельрод перестал гравировать, от рисунка карандашом перешел на рисование кистью и тем самым отдалился от своего учителя. Потом они снова сблизились. Дед приводил меня в «Красный дом». Этот дом в Новогиреево, построенный в конце тридцатых Фаворским и Ефимовым, был очень притягателен для нескольких поколений художников. Здесь жили и отсюда ушли погибать на войну сыновья Фаворского. После войны Фаворский поселил у себя приехавшую из Самарканда художницу Елену Коровай и ее дочь Иру, с которой мы потом рисовали на сеансах у Доры Ефимовны. К тому времени в доме жили Дмитрий Жилинский, Дмитрий Шаховской, позднее к ним присоединился Илларион Голицын, часто бывавший у нас дома. Все они были сиротами, их родители погибли в сталинских лагерях.

Керамист Маша Фаворская, дочь Владимира Андреевича, и ставший ее мужем скульптор Дмитрий Шаховской и сейчас живут в «Красном доме» вместе с детьми и внуками – тоже художниками. В дни рождения в дом съезжаются несколько поколений учеников школы Фаворского. Пекутся пироги, ставится чай, устраивается показ работ. Я уже студентом хожу туда, дружу с внуком Владимира Андреевича Ваней Шаховским и его женой Леной.

Пару лет назад я развешивал выставку в галерее «Роза Азора», в перерыве вышел выпить кофе в соседний ресторанчик. За столиком сидела Лена, совершенно не изменившаяся, даже помолодевшая, только вроде бы повыше ростом.

– Лена, привет! – кинулся я к ней.

– Я – не Лена, Лена – моя мама, – ответила девушка, – а у меня будет выставка в этой галерее сразу после вашей…

МИША ПОЗДНЯЕВ

Русский поэт Михаил Поздняев был удивительно похож лицом на веласкесовского карлика, при этом казался красавцем. Карьера отца – крупного литературного функционера – развила в нем ненависть к советской власти. Миша учился в педагогическом институте и писал «самиздатские» стихи. К приезду Шагала в Москву написал «Венок сонетов». Передать его мэтру на вернисаже в Третьяковке не удалось. Шагал в окружении чиновников стоял наверху лестницы, ведущей на выставку, а все приглашенные располагались ниже на ступеньках. Подобраться к гению было невозможно. Через несколько дней моя соседка по лестничной клетке Ира Щипачева шепнула, что вечером Шагал будет у нее в квартире, в гостях у ее бабушки Ирины Ильиничны Эренбург. Я немедленно вызвал Мишу. Мы страшно волновались, выглядывали в окно, боясь пропустить приезд великого художника. Наконец, затаив дыхание, позвонили в дверной звонок.

Шагал, маленький, чуть сгорбленный, сидел в огромном эренбурговском кресле и, казалось, дремал. Миша бросился к нему со своим «венком», переплетенным розовой ленточкой. На первой странице было выведено: «Тебе, Шагал!» Я застрял в дверях. «Марк Захарович, – вскричал Миша, – как вы себя чувствуете в России?» – «Ничего, – грустно ответил мэтр, – только жопа болит…» Тут вмешалась Ирина Ильинична: «Мальчики, Марк Захарович устал, дайте ему отдохнуть!» Напоследок нам всё же удалось получить каталоги с рисунком Шагала и его подписью.

Летом мы большой компанией поехали в Коктебель.

Миша печатал шаг по набережной в «хошиминовке» – френче вьетнамского производства – со свистком во рту. Филигранно высвистывал советский гимн, за ним маршировали друзья и подруги. Усаживаясь на набережной, замечательно пел песни Галича – он помнил их множество.

В Коктебеле я заболел воспалением легких. Друзья меня переправили в Москву, где я месяц провалялся с температурой. Миша прикрепил над моей кроватью табличку «ЯХИЛЕНИН».

Осенью 1974 года Поздняев по распределению уехал учительствовать в поселок Падали Хабаровского края. Написал оттуда:

«Справка. Падали – Хабаровского края, Амурского района – поселок сельского типа. Население – 230 человек, до Комсомольска-на-Амуре – 56 км, до Амурска – 40 км. Имеется школа (51 ублюдок, один другого стоящий), баня с парилкой, медпункт, почта, магазин «Сельпо» и сумасшедший Валера. Последний ходит на охоту с деревянным ружьем и возит по всем Падалям самодельный мотоцикл, который ни на что не годен, окромя катания с гор. Нынешней зимой Валера был в тайге 3 дня (заблудился, охотясь), обморозился, перенес ампутацию пальцев ног, отчего носит кеды 32 размера. Женщин и людей в Падалях нет. Много животного и растительного мира… Погода стоит хорошая, но интересная: днем +23 и нету осадков, ночью до +2. Есть вокруг тайга, где живут еловые шишки и чинится зверство…»

Вернувшись из Хабаровского края, Миша отправился в армию на Крайний Север. После его возвращения в Москву мы встречались гораздо реже – Миша всё больше уходил в православие, стал иподьяконом и чтецом в одной из московских церквей.

Многие московские друзья в семидесятые годы крестились – так выражался их протест против тоталитарной власти. Мой же интерес к православию исчерпывался любовью к старинной русской иконописи и к возможности троекратно перецеловать всех красивых девушек в пасхальную ночь.

Одновременно Поздняев работал корреспондентом на радио. Он писал честные статьи о церковном начальстве, его травили «за самые недобросовестные и злобные публикации против Русской православной церкви» (так назвали присужденную ему в 2005 году антипремию православные журналисты).

В 2009 году Миша умер (говорят, от одиночества). В это трудно поверить, зная его – общительного, яркого, блистательного. Ощущаю «повседневное витание» его души – как писал он из Падалей.

БОРЯ БЕРМАН

С Борей нас познакомили жены – прежние одноклассницы. Решили на лето вывезти семьи в Латвию. Мы с ним поехали снимать жилье. Дорога была длинная и скучная. Боря сразу удивил: слушал мой довольно бессмысленный треп с необыкновенным вниманием. Наклоняясь (он был выше меня на полметра), вставлял дельные замечания. Этот внимательный взгляд я до сих пор чувствую.

Потом, когда мы в латышской деревне поселились в соседних домах, Боря рассказывал о Торе, об иудаизме, об Израиле. Думаю, что он сам тогда был неофитом, но сколько всего уже знал! На пляже среди дюн чертил прутиком на песке ивритские буквы, объясняя их мистические значения. Учил отмечать шабат. Замечательно пел субботние песни. Это знакомство изменило мою жизнь. До сих пор не понимаю, как Боре это удалось. К тридцати годам я был уже вполне сложившимся человеком. Считал, что мне всё нипочем. Твердо знал, что Бога нет…

В отличие от Бори я рос не только внутри русской, но и внутри еврейской культуры. Бабушка писала книги на идише, дед был еврейским художником, мама переводила Шолом-Алейхема. Мне казалось, что этого вполне достаточно для национального самосознания. Мои сведения об иудаизме были весьма отрывочными. Дедушка шутя рассказывал, например, что обрезание делают в том месте, до которого достигали волны при переходе через море.

Постепенно под влиянием Бори ироническое отношение к тфилин и кашруту сменилось заинтересованностью.

Почему он сумел преодолеть мое сопротивление? Видимо, его открытость другим культурам помогала разомкнуть зацикленность на чисто еврейском, свойственную других знакомым сионистам.

Возвратившись в Москву, Боря начал преподавать Тору дома. Приходили молодые художники, писатели, режиссеры. Это был единственный тогда в Москве еврейский кружок, объединявший в основном людей гуманитарных профессий. Гуманитариям трудно «вставлять» себя в еврейские религиозные рамки. Боря хорошо знал литературу, искусство, это помогало найти общий язык с учениками. Чтобы почувствовать силу его обаяния, надо было присутствовать на уроках. Записями этого не передашь.

После года занятий Боря сказал, что пора делать обрезание. Он привез нас, пятерых взрослых мужчин, в квартиру Левы Фридлендера. В маленькой кухне хрущевского дома в Тушино уже всё было готово. Обеденный стол был превращен в операционный. Сандаки – легендарные московские старики реб Гейч и реб Аврум – ждали нас, сидя в комнате на диванчике, моэль, Павел Абрамович, успокаивал, говорил, что это как порезать палец. «Такой палец у меня один», – возражал я. Но отступать было поздно. После брита каждый из нас выходил курить на лестницу. Последним был юный диссидент, назовем его Рома, недавно отсидевший за правозащитную деятельность. Видимо, нервы у него были не в порядке. Выйдя к нам в курилку, он вдруг начал громко рыдать. Я испугался, не знал, что делать, и побежал к Боре, который вместе с Левой накрывал праздничный стол. Боря помчался утешать правозащитника.

Через четверть часа все уже вкушали царские угощения: халы, шпроты, соленые огурцы и разбавленный спирт. Боря сидел рядом с Ромой. Вскоре он его так развеселил, что Рома потребовал «продолжения банкета». Вечер закончился кошерными пельменями на дне рождения у нашей общей знакомой.

Так я стал полноценным евреем.

В 1988 году Боря с семьей уехал. Его звали преподавать в Бар-Иланский университет, но он предпочел знаменитую ешиву в маленьком поселении Алон Швут, где и обосновался с семьей. Разработал уникальные программы для репатриантов из России, читал лекции наряду со знаменитыми раввинами и философами. Жизнь его оборвалась на самом взлете: арабский грузовик в тумане выехал на встречную полосу и столкнулся с его машиной.

ВПЕРВЫЕ В ИЗРАИЛЕ

Меня приглашают в гости недавно приехавшие в Израиль московские друзья. Им дали временное жилье в Иерусалиме, в так называемом Центре абсорбции. Здание устроено удивительным образом. Наружные металлические лестницы соединяют квартиры-кубики, хаотически налепленные друг на друга. По лесенкам беспрерывно двигаются советские и эфиопские вновь прибывшие граждане еврейского государства. Иногда в жару, обессилев, они застревают с сумками на лестничных пролетах, переговариваясь с соседями. Место походит на гудящий улей.

Интересно, что многие прилепились к этому месту навсегда, отказались покидать свои соты.

Я устраиваюсь в одной из ячеек, но обнаруживаю, что отключена горячая вода. Надо где-то мыться. Моего иврита хватает, чтобы в одном из газетных объявлений разобрать слова «Душ, сауна». Направляюсь по указанному адресу. В небоскребе в центре города поднимаюсь на лифте и неуверенно звоню в дверной звонок. Дверь приоткрывает полный гладко причесанный юноша в золотом жилете. За ним виден длинный коридор, по которому удаляется полуголая девица в сопровождении старичка в белом халате.

– У вас можно помыться? – робко спрашиваю я.

– У нас можно ВСЁ! – отвечает, сверкая пробором, юноша, и широко отворяет дверь.

Я вижу холл, обитый красным бархатом, двух лысых старцев в белых простынях, сидящих в креслах и лениво беседующих. Они напоминают своими позами «Афинскую школу» Рафаэля, только в руках у старцев не философские трактаты, а порнографические журналы.

– Девочки сейчас подойдут, присядь, – сладко улыбаясь, юноша указывает на свободное кресло.

Испуганно глядя на него, я бормочу, что забыл дома деньги, и в доказательство показываю содержимое полиэтиленового пакета, который сжимаю в руках. Там, действительно, кроме шампуня и полотенца нет ничего.

– Но ты вернешься? – с надеждой спрашивает юноша.

– Обязательно! – вру я.

На следующее утро отправляюсь в микву. Друзья указали адрес в религиозном районе. Хасиды ходят в микву ежедневно перед утренней молитвой. Голые бородатые мужчины толпятся в очереди, чтобы влезть под душ. Быстро ополоснувшись, прыгают в крошечный бассейн, фыркая и погружаясь с головой. Следую их примеру, но понимаю, что ежедневно проделывать это не буду.

Через неделю переезжаю к Боре Берману. Езжу в Иерусалим и возвращаюсь на попутках: нет денег на автобус. Как-то раз останавливаю микроавтобус с зелеными номерными знаками. Меня не предупредили, что этот цвет отличает арабские машины. Мы бодро едем, дорога проходит через Бейт-Лехем. Аккурат у лагеря палестинских беженцев водитель высаживает меня, а сам въезжает в ворота. Я остаюсь один на шоссе. Машин почти нет. Вскоре у забора собирается оживленная группа подростков. У одних в руках железные прутья, другие поднимают на обочине камни. Несколько камней со свистом летят мимо. Я бросаюсь бежать, подростки – за мной. Вдруг раздается скрежет тормозов, машина с распахнутой задней дверью резко останавливается. Впрыгиваю в нее, еле переводя дух. Поехали. На передних сиденьях восседают два важных шейха в галабиях. Не оборачиваясь, шейхи выговаривают мне: «Зачем там стоял? Хочешь, чтобы убили? А нам шоссе потом перекроют на два дня! Жизнь нам портишь!»

ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ

В Москве бурно развивается еврейская жизнь. Я как-то незаметно все больше погружаюсь в нее, пропуская массу интересных событий, происходящих в стране.

Для художников наступает удачное время.

Работы скупают иностранцы, да и «отъезжанты» спешат вложить в картины стремительно падающие рубли. Я ушел из театра, много писал, две осени работал в творческих группах в Тарусе. Время это вспоминается как самое счастливое. Вокруг много художников, все показывают друг другу сделанное за день. В Москве я с трудом преодолевал лень. Приходишь в мастерскую, смотришь тупо на начатую работу и понимаешь, что именно сегодня рисовать совсем невмоготу, приляжешь на диванчик, включишь радио и продолжаешь глядеть на холст. Постепенно что-то начинает в голове шевелиться, в глазах проясняться. В этот момент надо встать и схватиться за кисть. Если на палитре уже есть краски, дело пойдет. Но если красок нет, жалко их выжимать, думаешь, всё равно сегодня ничего не получится. Но завтра начнется то же самое…

В творческой группе это невозможно. Ты просто входишь в ежедневное рисование с утра до вечера. После многодневных мучений всё вдруг само начинает получаться, связываться, звучать. Тут только и становится по-настоящему интересно. Уже ищешь повод после сеанса снова зайти в мастерскую взглянуть на холст. Утром хочется встать за мольберт. Главное не прерываться ни на день, иначе всё опять испарится.

Прерывая работу, впадаешь в депрессию, кажется, что уже никогда не сможешь ничего написать. И в самом деле, чувство цвета и композиции совсем уходит, мучаешься, мажешь, но попадаешь, как говаривала на футбольных матчах моя бабушка, пальцем в небо.

СУККОТ В ТАРУСЕ

Суккот – мой самый любимый еврейский праздник. Евреи строят шалаш (на иврите – суккá), в котором заповедано есть и спать семь праздничных дней. В Израиле это сделать несложно: тепло, продаются все материалы для сборки шалаша, но как построить сукку в Тарусе, в Доме творчества художников? Решение оказалось вполне театральным. Соорудил стены из кроватей с панцирными сетками, поставленными вертикально. Завесил их одеялами, крышу сделал из еловых веток. Сложнее было с праздничным столом. В магазине удалось купить трехлитровые банки соленых патиссонов, друзья привезли из Москвы спирт. Сели за стол. Тут всплыла (буквально) неожиданная проблема. Плавающий в солевом растворе патиссон невозможно выловить из банки. С вилки он соскакивал. Взять его рукой тоже не получалось, рука легко входила внутрь банки, захватывала патиссон, но вытащить ее вместе с добычей не удавалось. Выход был найден, вернее, в соседней деревне найдена была девочка с очень тонкими руками, которая весь вечер вылавливала закуску для евреев. Девочку сопровождал папа, он с каждым тостом все активнее включался в праздник. Вскоре он сгонял в деревню за самогоном, привел своих приятелей, и пир закончился хоровым исполнением русских народных песен под баян.

ОПАСНЫЕ ГАСТРОЛИ

В конце 1989 года я снова появляюсь в Израиле по приглашению иерусалимского Дома художников. Лечу через Кипр, прямых рейсов из Москвы в Тель-Авив тогда еще не было. Работы уложены в большой деревянный ящик, сколоченный по заказу конторой, переправляющей багаж. Ящик благополучно прилетает в Ларнаку, но перегрузить его на израильский рейс не удается. Он просто не влезает в маленький самолетик, летящий в Израиль. Приходится распаковывать работы, снимать их с подрамников и в рулоне везти на выставку. Приезжаю со своей живописью и с графическими работами деда. Денег на подрамники у меня нет. Друзья находят нового репатрианта из Грузии, который всё сделает по дешевке. «Мамой клянусс, доволен будешь!» – обещает он. И в самом деле, несмотря на примитивное оформление, выставка проходит успешно. Несколько моих работ продано, остальные взяты на консигнацию галереей в центре Иерусалима. Я ликую, вернувшись в Москву, начинаю уговаривать семью готовиться к отъезду.

Увы, приехав через год, мы обнаружили, что все мои работы пропали (вместе с владельцем галереи), а «русских» художников за это время оказалось так много, что никто на них уже и смотреть не хочет. Привезли тысячи картин самого разного уровня, крошечный израильский рынок не смог их переварить, множество работ, а за ними и их создателей проследовало дальше – в Канаду и США. Министерская комиссия всех приехавших признавала творцами экстра-класса. Творцы этого разряда получали деньги на краски и на аренду мастерской. Понятно, что в ряды художников записывались все кому не лень. В Союз художников тоже принимали всех. В результате возникло не совсем точное представление о русских художниках.

АМЕРИКА!

После выставки в Иерусалиме мы с мамой получаем приглашение на фестиваль русского искусства в Чикаго. Маму не выпускают вовремя. Я приезжаю в Нью-Йорк один с командировочными в количестве 36 долларов и с увесистой связкой картин. В аэропорту выясняется, что не только до Чикаго, но даже до Бруклина, где меня ждут друзья, доехать не смогу – на такси не хватает двадцати долларов. К счастью, на стоянке знакомлюсь с двумя хабадниками, грузившими чемоданы в длиннющий автомобиль, и делюсь с ними на ломаном иврите своими горестями. Они направляются в Бруклин и берут меня с собой, положив картины на заднее сиденье. По дороге останавливаемся у каждой синагоги, выгружая из чемоданов пачки газет с портретами Любавичского ребе и объявляя, что везут русского еврея с картинами. В нескольких синагогах меня кормят ужином. Едем так четыре часа. От сытости я всё время засыпаю. Мне наливают кофе из термоса, пустые бумажные стаканчики разрешают бросать назад, за спину.

Потом, у друзей, пришлось отмывать картины от кофейных пятен.

Денег у меня нет, зато есть очень ценная книжка – «Хадгадья» с литографиями Эль Лисицкого. Книжку эту подарили моему деду еще в 20-е годы. Перед поездкой я положил ее в папку вместе с вырезанными из картона стельками по размерам обуви, которую мне предстояло купить дочке, жене и маме. Таможенник потребовал вытащить папку из сумки и стал вытряхивать содержимое. У меня душа ушла в пятки (вернее, в стельки). Первыми выпали мамины, самые маленькие, затем дочкины. Когда вывалились стельки жены, таможенник брезгливо сказал: «Забирайте свое барахло». Книжка благополучно приехала в Штаты. Хотелось ее продать, но кому?

Надо отыскать Владика, двоюродного брата жены. Сложность состоит в том, что я видел его всего два раза в жизни – за несколько лет до поездки в Америку. Знаю, что он программист и работает на тридцать восьмом этаже Манхэттенского небоскреба. Я поднимаюсь туда в обеденный перерыв. Захожу в туалет. У писсуаров и напротив них у раковин стоят плотными рядами служащие компании в одинаковых черных костюмах. Один из них поворачивается и, о чудо, оказывается Владиком! Его сосед тоже отходит от писсуара, застегиваясь. Вроде бы этот тоже на Владика смахивает. Наконец, третий поворачивается ко мне с зубной щеткой в руке. «Это уж точно Владик!» – решаю я и обращаюсь к нему: «Владик? Мистер Черкасский?»

«Мистер Черкасский сидит сейчас за своим компьютером, четвертый ряд справа, второй стол от окна», – отчеканивает он.

Отыскавшийся Владик поставил книжку на аукцион «Сотбис», а мне дал деньги на билет в Чикаго в счет будущей продажи. Вернувшись в Нью-Йорк и встретив маму, получившую наконец командировку, я провел шабат у своих бруклинских друзей.

Чтобы не нарушать субботние законы, отправляюсь в музей Бруклина пешком. Оказывается, вокруг музея негритянский квартал. Чем ближе к музею, тем необычней люди. Одни спят прямо на мостовой, другие сидят на капотах старых машин. Мимо едет пожилой чернокожий на велосипеде. У него на плече балансирует крупная белая собака.

Все смотрят на меня – единственного белого в округе, не считая собаки. Воспитанный в духе интернациональной дружбы, я всем мило улыбаюсь. Сидящий на тротуаре подросток лениво привстает, просит закурить. Отвечаю, что у меня нет сигарет, по субботам евреи не курят. Тогда он просит доллар. Я говорю, что доллара у меня тоже нет, по субботам евреи не носят денег.

– А что есть у еврея в субботу? – лениво спрашивает подросток, оглядываясь на подошедших к нему дружков.

– Гефилте фиш! – от испуга чуть слышно бормочу я и вдруг начинаю лепетать фразами из русско-английского разговорника: «Ай эм фром Совиет Юнион. Май фазер из воркер».

– Ноу долларс, ноу раблс! – добавляю, чтобы стало понятнее.

– Горбачьёв! – произносит вдруг подросток и, освобождая дорогу, хлопает меня по плечу.

В Америке, в отличие от Израиля, неуютно. Слишком огромной она мне кажется. И везде полно советских людей, приехавших в гости.

Есть среди них и «звезды».

В самолете на обратном пути летят Юрский и Кобзон. Самолет задерживается на дозаправке в Ирландии. Один из пассажиров встает и обращается к остальным: «Товарищи! У нас тут на борту артисты. Давайте попросим их исполнить что-нибудь из художественной самодеятельности!» Юрский с побелевшим лицом убегает в туалет и запирается там, а Кобзон встает, раскланивается и говорит, что петь не будет, но с удовольствием раздаст автографы. Народ становится в очередь…

УРОКИ ТОРЫ

В Москве я стремительно обрастал еврейскими знакомыми. Открылась ешива в Кунцево. В синагоге начали продавать кошерных кур гигантских размеров, их мощь поражала. Они были ощипаны, но не полностью. Остатки оперения обладали стальной крепостью. Сталью отливали и сами туши этих животных. В кастрюлю они не влезали.

Варить их надо было частями по много часов.

После отъезда Бори Бермана я начинаю ходить на уроки к Жене Яглому. Открытый дом. Огромная квартира на Таганке заполнялась бородатой богемной публикой. Почти все значительно старше Жени. Кусачего пса по имени Патрик запирали в туалете. Там он почему-то не кусался.

Нельзя сказать, что преподавание еврейских наук – дело совсем безобидное. Хотя к тому времени Сашу Холмянского и Юлия Эдельштейна уже выпустили из тюрьмы, гэбэшники проводят акции устрашения. Готовят облаву в Жениной квартире. Он сам уехал в этот день в Ленинград, но забыл предупредить слушателей об отмене урока.

Двор десятиэтажного дома на Таганке оцеплен милицией. У подъезда машины поджидают будущих задержанных. На каждой лестничной площадке стоит топтун. В назначенное время группа захвата врывается в квартиру. У стола с книгами сидят три беременные женщины, и больше никого!

Операция провалена! На всякий случай гэбэшники фотографируют тексты Торы (вверх ногами), отнимают у женщин паспорта и уходят, хлопнув дверью.

ИЗРАИЛЬ ПЕРЕД ВОЙНОЙ В ПЕРСИДСКОМ ЗАЛИВЕ

Через две недели после нашего приезда валяюсь на тель-авивском пляже. Пузатый дядька играет на берегу в бадминтон со своей не менее упитанной женой. При каждом ударе по волану он вскрикивает: «Не будет войны!» – жена, отбивая, отвечает: «Будет!»

Израиль не вмешивается в военные действия, но град саддамовских ракет сыпется на центр страны. Всем выдают противогазы. В каждой коробке с противогазом шприц – в случае химической атаки надо сделать укол. Объявили мобилизацию. Соседи, приносившие нам за несколько дней до этого мебель, постельное белье, посуду, приходят в военной форме и учат надевать противогаз и заклеивать окна крест-накрест. При первых звуках сирены бегу через улицу к родителям, хочу их привести домой к нам. Мне невдомек, что ракета летит лишь несколько секунд. Мы вообще не очень понимаем, что происходит. Телевизора у нас нет.

Когда начинает звучать сирена (обычно ночью), мы устремляемся в комнату дочки, надеваем на нее и на себя противогазы и так сидим, ожидая отбоя. Вскоре сирена начинает выть снова. Через пару дней мне всё это надоедает. Я еду в гости. К Марику, знакомому художнику, поселившемуся в Тель-Авиве. Он отличается невероятной предприимчивостью. Через день после начала войны Марик нарисовал на фанерном щите израильского солдата, бьющего ногой по заду Саддама Хусейна. Вместо лица у солдата дыра, в которую любой желающий может просунуть голову и получить за десять шекелей моментальный снимок своего геройского поступка. К щиту стоит очередь. Марик после окончания войны покупает машину.

Во время очередной тревоги я приезжаю к друзьям и вижу человека, читающего Тору в противогазе. Впоследствии он станет раввином нашей синагоги.

Странно, несмотря на войну, меня распирает эйфория. Ощущение счастья усиливается от каждой встречи. Я строю планы, один превосходней другого.

ГРУППА ХУДОЖНИКОВ

Встреча с современным искусством несколько обескуражила. Куда-то исчезла пластика и живописные качества Эколь де Пари, присущая израильским художникам 30–40-х годов, долго жившим и выставлявшимся во Франции. Мне, новоявленному сионисту и в то же время послушному ученику московской школы живописи, был непонятен такой сознательный отказ от традиции. Он казался заблуждением, досадной ошибкой. Почти никто не пользовался холстами и красками, зато все фотографировали, делали коллажи, писали тексты, строили инсталляции.

Все это я уже использовал в декорациях – оклеивал газетными фотографиями египетские пирамиды, подвешивал под потолком комиссаров, наматывал тексты на гигантские свитки, делал чучела из фонарей. В Израиле хотелось заниматься именно живописью. Я уговорил своих друзей – художников, приехавших из России, объединиться и выставляться вместе. В группу вошли восемь человек. Три художника (Миша Моргенштерн, Боря Карафелов и я) и пять художниц (Лера Барштейн, Юля Шульман, Элла Бышевская, Лея Зарембо и Света Островская). Женское большинство было вызвано моей твердой уверенностью, что с женщинами общаться проще. Я не учел только одного – за время существования группы наши художницы нарожали своим мужьям много прекрасных детей, этот процесс несколько отвлек их от занятий искусством. Но поначалу никто об этом не думал. Название придумали высокопарное: «Месилот» («Пути»). Программа действий была тоже величественной – поиск новых путей в еврейском искусстве. Мы не понимали тогда, что в Израиле всё названное «еврейским» вызывает раздражение, что провинциальное «еврейское» противопоставляется героическому «израильскому».

ПЕРВЫЕ ВЫСТАВКИ

Нам помогли ставшие к тому времени знаменитыми художники Михаил Гробман и Ян Раухвергер. Ян организовал первую выставку группы «Месилот» на двух этажах тель-авивского Дома художников. Гробман познакомил меня с владельцами известных галерей. Вскоре Сара Кишон, бывшая жена классика израильской литературы Эфраима Кишона, открыла у себя в галерее мою выставку «Праздники». К выставке, состоявшейся в начале еврейского года, был напечатан календарь. Собрался цвет тель-авивской публики. Я беспрерывно раздавал автографы – такому-то, с благословением… Рядом лежала коробочка, куда должны были класть деньги за календари. Она осталась пустой. Зато я получил много советов. Томи Лапид, известный журналист и политический деятель, велел срочно снять кипу, другой знаменитый политик посоветовал больше не рисовать на религиозные темы. После этой выставки я понял, что, изображая еврейские праздники, израильский художник автоматически входит в сферу китча. И не важно, насколько искренна и оригинальна твоя работа.

«МЕСИЛОТ» ЗА ГРАНИЦЕЙ

Знакомый художник с запоминающейся фамилией Фруктман пригласил нас выставиться в Германии. Работы всей группы повезли Лера Барштейн и я. Лера учила в школе немецкий, я должен был осуществлять погрузку, разгрузку и развеску. Выставка провалилась, хотя Фруктман старательно ее рекламировал. (Потом выяснилось, что рекламная кампания проводилась в магазине секс-товаров, где работала жена Фруктмана). Несмотря на ее обещания за каждую купленную картину вручать покупателю секс-игрушку (чем солиднее покупка, тем крупнее игрушка), никто не клюнул. Зато однажды на выставке появилась строгая дама, представившаяся госпожой Мюллер-Заде. Она взялась устроить нашу выставку у себя в Ганновере и увезла часть картин. Через пару недель Мюллер-Заде сообщила, что затея рухнула и надо забрать у нее работы. Тут же созрел гениальный план: отвезти всю выставку к Лериной подруге в Амстердам, забрав по дороге и работы из Ганновера. Лерина подруга согласилась нас принять и свести со знакомой владелицей галереи.

Фруктман подогнал свой старенький форд, работы погрузили на крышу и двинулись в путь. Ехали бесконечно долго, ночевали в деревенской гостинице, снова бесконечно ехали, снег залеплял стекла, темнело, приближался шабат. На заправке купили бутылку водки и селедку. Подъехав к дому госпожи Мюллер-Заде, стащили связку картин с крыши машины. На картинах образовался небольшой сугроб. Госпожа Мюллер-Заде открыла дверь и строго велела отнести картины наверх в чулан. Про чулан мы не поняли, поднялись по лестнице и, раздвинув кружевные занавески, сбросили всю связку на кровать в супружеской спальне.

Торопясь произнести кидуш, открыли нашу бутылку, налили водку в стоявшие на прикроватной тумбочке фарфоровые чашки. Разложили селедку на одноразовые тарелки. Я начал произносить благословение, и тут в дверях появилась разъяренная госпожа Мюллер-Заде…

В Амстердаме тоже было непросто. Взяв хозяйский велосипед, я отправился на нем в магазин кошерных продуктов. Не успел я обернуться, как велосипед украли, срезав цепочку с замком. Возвращаться без него казалось невозможным. Я поставил сумки с покупками на тротуар и замахал рукой проезжающим велосипедистам. Вскоре один, обкуренный, остановился. Я достал из кармана десять гульденов, вытащил две бутылки пива и, активно жестикулируя, предложил ему обменять их на велосипед. Он согласился мгновенно. Наша хозяйка до сих пор не знает, каким образом ее красный велосипед стал синим.

Группа выставлялась и в старинных европейских университетах. В Италии, в университете Камерино, нам предложили повесить работы в зале с потолком, расписанным художниками раннего Ренессанса. Выглядели мы там не слишком внушительно.

Постепенно выяснилось, что мы не можем работать над общим для всех проектом. Единственный раз, когда это удалось, стал и последним в нашей общей работе. Справедливости ради надо сказать, что в ней участвовали и другие художники – Анатолий Баратынский, Андрей Резницкий, Лена Ямпольская, а идея проекта принадлежала Саше Окуню.

СТЕНА

Эта история началась в 2000 году с обстрела иерусалимского квартала Гило со стороны соседней арабской деревни. Столичный муниципалитет, чтобы прикрыть от пуль детские сады и автобусные остановки, возвел бетонные стены.

Они заслонили пасторальный пейзаж, которым любовались жители Гило. Тут и возник проект «Стеклянные стены». Художникам поручили расписать более четырехсот метров бетона так, чтобы исчезнувший пейзаж был точным образом воспроизведен и стена казалась стеклянной. Ясное дело, пригласили «русских», коренные израильтяне просто не справились бы с таким заданием.

Трудность состояла в том, что стена полностью закрывала пейзаж, который нам предстояло изобразить. Поэтому процесс работы выглядел так: мы условно разделились на «рисовальщиков» и «живописцев». Стену тоже условно разделили на секторы, пометили их с лицевой стороны, а чертежи в уменьшенном масштабе вручили «рисовальщикам», работавшим со стороны обстрела. Они делали эскиз каждого сектора, привязывали его веревкой, перекинутой через стену, после чего «живописцы» перетаскивали эскиз к себе. С обстреливаемой стороны мы обустроили место для хранения кистей и красок, а также выпивки и закуски. Туда никто из любопытных не заходил, боясь получить пулю. Пользуясь тем, что арабы обычно стреляли ночью, опасаясь ответного прицельного огня, мы спокойно обедали, любуясь реальным пейзажем, к пейзажу нарисованному тем временем подъезжали экскурсионные автобусы. Во время обеда нас обнаружил знаменитый тогда журналист и телеведущий Ронель Фишер. Сказал с презрением: «Я здесь какать бы не сел, а вы обедаете». Тем не менее интервью с нами он опубликовал. Вскоре мы стали героями телевизионных и газетных репортажей.

Ход работ фотографировала художница Ализа Ольмерт, жена тогдашнего мэра Иерусалима Эхуда Ольмерта. Интересно сложились судьбы этих персонажей. Эхуд Ольмерт стал премьер-министром, Ронель Фишер – знаменитым адвокатом, они оба, отлично потрудившись на новых поприщах, впоследствии сели в тюрьму за коррупцию.

Ализа увеличила фотографии росписи до натуральных размеров, много раз их выставляла.

Я сделал серию работ, на которых вся страна перегорожена стенами. На крошечных пространствах между ними происходил творческий процесс: художники расписывали эти стены изнутри, восстанавливая закрытый ими пейзаж. Через несколько лет и в самом деле весь Израиль попытался защититься от террористов бесконечными коридорами стен, разрисованными уже с другой стороны арабскими умельцами. С нашей стороны они девственно белые. Я предлагал работать вместе – мы с арабами, не видя друг друга, рисуем скрытую стенами жизнь. К сожалению, проект этот не вызвал энтузиазма ни у одной из сторон.

ОПЯТЬ ТЕАТР?

В 1990 году возник театр «Гешер». Режиссер Евгений Арье приехал в Израиль вместе со своими учениками. Мы были знакомы еще по Москве. В Иерусалиме встретились «У Нисима».

Худощавый бухарский еврей Нисим первым из израильских рестораторов догадался водку хранить в холодильнике. Причем не только свою, ресторанную, но и принесенную посетителями. Результат был ошеломляющим. Толпы «русских интеллектуалов» осаждали его крошечный ресторанчик вблизи иерусалимского рынка. По пятницам, накануне шабата, позади нашедших стул счастливцев стояли жаждущие. Здесь был весь цвет новой русской алии.

Примечательно, что приехавшая в начале 90-х интеллигенция селилась в Иерусалиме. Тель-Авив, несмотря на море, обилие развлечений и возможности найти работу, был тогда не популярен.

Евгений Арье хотел делать русский театр. Он пригласил меня оформлять «Мелкого беса» Сологуба. Мы придумали декорации – две внутренние стены дома должны были двигаться по отдельности, создавая в каждой сцене новое пространство. Начались репетиции. Я ездил в Тель-Авив и возил на своей машине Валентина Никулина, тогда начавшего работать в «Гешере». Вскоре Арье получил приглашение преподавать во Франции, а доделывать спектакль должен был его ученик-стажер. Наступило лето, в Тель-Авиве невыносимо жаркое. Декорации были готовы, я перестал бывать в театре. Дожидались приезда Арье. Вернувшись и посмотрев прогон, он пришел в ужас от работы своего ученика. Не помню, был ли этот ужас оправданным, помню только, что стены мои стояли абсолютно неподвижно. Гнев режиссера был страшен. Спектакль закрыли, стажер развелся с женой и уехал обратно в Россию. Мне, к счастью, заплатили гонорар, но роман с театром на этом закончился.

СТРОЙКА ВЕКА

Почти все мои еврейские приятели поселилась по соседству. Еще в Москве они объединились в группу под названием «Маханаим». Сидя в отказе, преподавали иврит, читали лекции, распространяли самиздатские учебники.

Когда я в первый раз приехал в Израиль в гости, «Маханаим» записывал всех московских знакомых на постройку жилья в «русском квартале». Городок Маале-Адумим на краю Иудейской пустыни выделил репатриантам бесплатно участок земли с панорамным видом на Иерусалим. В Бельгии заказали фанерные сборные домики. Казалось, вот-вот справим новоселье. Но сборка домов затянулась на три года. За это время пришлось поменять несколько съемных квартир. Каждый шабат мы ходили любоваться на стройку и мечтать о собственной недвижимости. Иногда казалось, что она не такая уж недвижимая: порывы ветра носили по стройплощадке куски фанерных стен, обдирали черепицу с крыш…

На краю стройки в стеклянном павильоне (в таких строениях в СССР открывали пельменные) был детский сад для не совсем нормальных детей. Кто знал, что через несколько лет этот домик отдадут нам, не совсем нормальным взрослым, под синагогу. С улицы молящиеся выглядели как рыбки в аквариуме. Я придумал закрыть все стекла витражами. За образец взял росписи деревянных синагог XVIII века в черте оседлости. Хотелось напомнить, как они выглядели, расписанные яркими красками с пола до потолка. Отсюда возник и проект стеклянного арон-а-кодеша (шкафа для хранения свитков Торы) и квадратного витражного светильника с левиафаном на потолке. Так мы и молимся в этой стекляшке, кажущейся по вечерам волшебной шкатулкой. Несколько раз мне приходилось восстанавливать разбитые стекла, но синагога стоит и даже с трудом вмещает молящихся по субботам и праздникам.

Наконец, настал момент переезда. Появились политики, говорили речи.

Я И ПОЛИТИКИ

Обитатели Кокчетава в 80-е годы обнаружили интересную закономерность: стоило мне появиться в их неприхотливом городе, как тут же в Москве умирал очередной генсек. Так случилось с Брежневым, потом с Андроповым. Когда воцарился Черненко, меня срочно снова пригласили в Кокчетав оформить спектакль. И тут сработало! Не успел получить багаж, как раздался траурный марш.

В Израиле наблюдается другая закономерность. С кем бы из высокопоставленных политиков я ни встречался, всех потом привлекали к суду.

Мезузу к дверям нашего нового домика в Маале Адумим прибил Фуад Бен Элиэзер, тогдашний министр строительства.

После этого торжественного акта он обновил и наш туалет. Через много лет, баллотируясь на президентский пост, он был обвинен в мошенничестве, сокрытии доходов и, не дождавшись суда, умер.

В Израиле не существует дистанции между значительными лицами и простыми смертными. Мне посчастливилось познакомиться и с другими крупными политическими деятелями.

В доме у Моше Кацава, в то время министра транспорта, состоялась одна из первых выставок «Месилот». На выставку он пригласил директоров авиакомпаний, автомобильных концернов, банков. Во дворе поставили щиты, на них повесили картины. Когда собралась вся важная публика, в центр двора вынесли большого пластмассового петуха. Из его клюва забили разноцветные струи, и трио балалаечников в красных косоворотках принялись плясать и петь вокруг него. Все картины были куплены за пятнадцать минут. Это был самый крупный коммерческий успех нашей группы. Каждый покупатель хотел преподнести приобретенную картину Моше Кацаву. Тот отнекивался, ссылаясь на то, что одна картина у него уже есть.

Через десять лет мы снова встретились с Кацавом. Он уже был президентом страны. Мы – группа художников – вернулись из поездки по еврейским местечкам Украины. Президент тогда живо интересовался религиозными обычаями диаспоры. Я должен был рассказать, что мы видели. Не спал ночь, учил интеллигентные выражения на иврите. Утром позвонила секретарша президентской администрации: «Президент хочет, чтобы рассказ вела молодая и желательно красивая девушка!» Девушку нашли, Кацав смотрел на нее со слезами на глазах. «Вот ведь, – казалось нам, – как проняло этого сефарда наше ашкеназское прошлое!» Впоследствии выяснилось, что вовсе не прошлое: президента посадили за сексуальные домогательства. Настучала на него, возможно, та самая секретарша. Сперва она требовала денег, Кацав отказал, дело передали в суд. Вины своей он не признал, я думаю, ее и не было, секретарша сама могла кого угодно изнасиловать, во всяком случае с пожилым президентом справилась бы запросто.

С Эхудом Ольмертом, тогдашним мэром Иерусалима, я познакомился на открытии выставки Аксельрода в галерее «Майянот». Он казался строгим, сухим человеком. Через несколько лет я попал к нему в дом. Жена Ольмерта Ализа устраивала выставку своих фотографий стены, которую мы расписывали. Ольмерт в бархатном халате сидел за столом и курил кубинскую сигару. Ализа подавала кофе. Напротив Ольмерта сидела гостья из Голландии в зеленых шароварах. Богемный интерьер квартиры и внешность хозяина дома совсем не вязались с привычным, «общественным» обликом Ольмерта. Впрочем, докурив сигару, он вышел из-за стола и через минуту появился упакованным в свой обычный строгий костюм с галстуком, деловито попрощался и исчез в сопровождении охранника. Это мгновенное перевоплощение напомнило мне театр, где, чтобы без заминки переодеть артистов, костюмеры с одеждой в руках стоят в кулисах.

Театрален и сам сюжет его восхождения и падения. Так неожиданно он вознесся на самый верх, став премьер-министром, и так же внезапно рухнул вниз, превратившись в заключенного.

КОНТРАБАНДИСТЫ

Первые годы жизни в Израиле тесно связаны с Синаем. Мы туда ездили по нескольку раз в год. Нам нравилось валяться на берегу теплого Красного моря и плавать над коралловым рифом среди дивных цветных рыб.

Жили в разных бедуинских деревнях, то в отелях, то в шатрах. Однажды поселились в показавшейся нам очень роскошной по синайским меркам гостинице в Нуэйбе. Показывая номер, хозяин широким жестом откинул малиновое шелковое покрывало с огромной кровати. Притаившийся на простыне таракан стремительно бросился наутек.

Утром загорали на лежаках у кромки моря. Заслышав русскую речь, к нам по ступенькам из гостиницы сбежала толстуха в крепдешиновом платье с георгинами. Запыхавшись от бега, она не могла говорить. Уселась на лежак, вытерла потные руки о подол платья и протянула их нам. Из-под подола торчал край кружевной комбинации. Ничего более странного в синайском пейзаже мы не видели. Наконец женщина заговорила: «Ребята, какое счастье, вы русские! А мне тут уже неделю среди этих черножопых слово сказать не с кем. Мы из Казани, с авиазавода. Вечером придет грузовик из Каира, перебросят наш груз на пароход из Ливии. Мы с мужем командировочные, должны пересчитать ящики, а то арабы того и гляди их своруют!» Тетка поднялась в отель и вскоре вернулась с мужем, одетым в серый костюм с галстуком. «Иван Кузьмич», – официально представился он. «Иван Кузьмич», – повторял, пожимая руку каждому из нас, ничуть не смущаясь несоответствием нашего внешнего вида своему официальному облику. Разговора не получилось. Мы почему-то боялись признаться в своем израильском гражданстве. Иван Кузьмич пригласил выпить. Он привез водку из Казани. Мы отказались, предложили им искупаться. Иван Кузьмич застеснялся, сказал, что у него нет плавок, и увел жену в гостиницу.

В то время режим Каддафи был под международными санкциями. Продавать оружие в Ливию было запрещено. Для нелегальных поставок использовался крошечный причал в Нуэйбе.

Ночью мы подкрались к причалу и притаились за плетеным забором. Сквозь него был виден небольшой корабль, покачивающийся в лунном свете. На песке сидели в ожидании бедуины. Вскоре подъехал грузовик. Иван Кузьмич с супругой бодро вышли из гостиницы. Подошли к кузову грузовика, жена взобралась наверх. Бедуины начали перетаскивать ящики. Наши казанские командировочные по-русски громко считали их.

Мы подумали, что должны записать номер грузовика и передать его израильтянам. На задание отрядили Эллу Бышевскую, художницу с каллиграфическим почерком. Элла, пробравшись между пальмами, приблизилась к грузовику и тщательно скопировала в блокнот номер, написанный арабскими буквами. Благополучно вернувшись с задания, она уже в гостинице показала, что у нее получилось. Результат оказался неожиданным. Красивыми завитками было написано известное русское матерное слово из трех букв и несколько цифр за ним. Так мы и не отослали никуда наше донесение. Как-то уж очень странным оно бы выглядело.

За завтраком рядом с нашими казанцами сидел египетский офицер в форме. Увидев нас, подошел, протянул руку и произнес по-русски: «Да здравствует Россия!» Две буквы «в» из слова «здравствует» он для простоты опустил. Но мы поняли его. «Здрастует!» – ответил я машинально. На этом наш диалог закончился.

ПОСЕЛЕНЦЫ

Израильтяне так называемых «территорий» выполняют заповедь о заселении земли Израиля. После Шестидневной войны многие поселились в секторе Газа. В пустыне создавали плантации орхидей и висячие сады, в которых собирали чистые от химии и насекомых урожаи. Страшнейшим событием их жизни стало выселение. Было понятно, что сражаться с солдатами, выполняющими приказ, никто не будет. Уходить покорно тоже никто не хотел. Сочувствовавшие люди из всей страны решили приехать к ним и запереться вместе с поселенцами в домах и синагогах. Считали, что, увидев массовое пассивное сопротивление, власти отменят приказ о депортации.

Но армия оцепила всю территорию сектора. Надо было прорываться. Жители Маале-Адумим снарядили несколько машин. Ехали ночью по бездорожью, объезжая армейские блок-посты. Ближе к восходу, увидев в свете фар небольшую рощу, решили, что доехали до одного из еврейских поселений. Легли на землю поспать до утра, чтобы не будить обитателей домов. Проснулись от пронзительного крика, усатый старик-охранник требовал платить штраф. Сияло солнце. На мостике над ручьем фотографировались жених и невеста. Оказалось, что, сбившись с пути, вся компания въехала на территорию природного заповедника в окрестностях Ашкелона, вход в него был платным. Заплатили штраф, поехали дальше. Журчала вода, пели птицы, казалось, что никаких несчастий не случится.

В конце концов в Газу прорвались, чтобы через день быть вытащенными солдатами и втиснутыми насильно в автобусы.

В Самарии арабам тоже передали несколько поселений. В одном из них, Са-Нуре, обосновались художники – репатрианты из России. Когда правительство затеяло выселение, добровольно покинувшим дома выплачивали компенсацию. Почти все художники уехали. Среди оставшихся была моя приятельница Юля Сегаль, замечательный скульптор. В центре поселка возвышалось мощное каменное здание. Во времена власти турок оно служило тюрьмой. Художники устроили в нем галерею. Уехавшие живописцы и графики работы свои увезли. Остались только скульптуры Юли. Пришли ликующие арабы. Они вытащили из галереи крупную бронзовую коленопреклоненную фигуру. Отбили верхнюю часть. В образовавшееся отверстие всунули палестинские флаги и пустились в пляс вокруг нее. Мы наблюдали этот яркий танцевальный номер по телевизору. Казалось, у самих ликовавших вместо голов из тела торчали флаги. И торчат до сих пор.

Депортация евреев привела не к миру, а к войнам с множеством жертв. Поселения разрушены. На их месте образовались пустыри, заваленные обломками. Арабы, трудившиеся на плантациях, потеряли работу и занялись террором. Евреи, казалось, навсегда утратили доверие к действиям властей. Премьер-министра, затеявшего всю эту историю, хватил удар. Через несколько лет он умер, не приходя в сознание. Мирный процесс набирал силу.

СОСЕДИ

Мои московские друзья делились на две группы. Одни из них, в основном художники и поэты, искали перемен. Ощущали безысходность, бессмысленность и трагизм существования в Советском Союзе. Легко растрачивали жизнь, казавшуюся ненужной. Пытались вырваться из России, как из болота. Куда угодно, лишь бы уехать. Другие, по большей части математики и физики, жили для выполнения заповедей. Они ехали в Израиль сознательно, учили заранее иврит, были настоящими сионистами. И те, и другие в Израиле не изменились.

Я как-то завис между двумя этими группами. Чувствовал себя не совсем своим в обеих. Сначала приехал к сионистам в Маале-Адумим, в Иудейскую пустыню. Молился и учил Тору.

Через год перебрался в модную богемную деревню художников Эйн-Ход. Утром ехал на море, потом работал в мастерской, вечером опять плавал, глядя на падающее за море закатное солнце. Несколько художников из России стали моими соседями. Жаркими вечерами за рюмкой водки мы по привычке мечтали о новых странах. Сейчас одни в Канаде, другие в США, третьи опять в России. Остался только я один и возвратился в Маале-Адумим.

Много лет спустя вместе с женой навестил художника, вернувшегося в Санкт-Петербург. Наш питерский друг живет в старой квартире, переделанной из офицерского общежития. Самым примечательным местом этого жилья является душ. Он не был запланирован для офицеров, поэтому в более поздние времена из-за нехватки места душ повесили прямо над унитазом. Оказалось, очень удобно мыться, сидя на толчке.

Человек очень добрый и мягкий, он, чтобы избавляться от отрицательной энергии, смастерил себе пистолет. Когда портится настроение, вынимает его и стреляет в стену. Вся квартира в дырах от пуль, зато на лице хозяина после стрельбы появляется добродушная улыбка.

Другой близкий приятель живет теперь в России в собственной вилле. Когда-то мы вместе работали в театре, потом оба уехали в Израиль. Его сын, оставшийся в Советском Союзе, разбогател и перевез отца обратно в Россию. Теперь мой приятель сидит с внуками в окружении чучел диких животных, убитых сыном на охоте. У него роскошная машина, собственное озеро с личным катером, два бассейна, клетка с фазанами и тоска в глазах. Он мечтает бросить всё и вернуться к прежней бедной жизни.

Моим соседям по Маале тоска не свойственна. Религиозный еврей столько раз в день благодарит Бога за всё происходящее, что времени тосковать просто не остается. Кроме того, если взгрустнется, всегда наготове психиатрическая помощь. В первом домике нашего квартала живут психолог Люба Бергельсон и ее муж, психиатр Саша Понизовский. По утрам Саша прогуливается вдоль домов и милостиво кивает благодарным пациентам, выглядывающим из окон. Иногда, если чье-то выражение лица ему не нравится, ласково спрашивает: «Вы таблеточку сегодня пили?»

Однако большинство моих соседей в такой помощи не нуждается. Они настолько закалились в борьбе с советской властью за выезд, что сейчас им уже ничего не страшно.

На противоположном конце квартала стоит домик Миши Столяра. Он программист и заодно кантор в нашей синагоге. Миша поет громко, во время молитвы кажется, что его голос слышат даже в Москве. Там его звали «американцем». Сто лет назад, еще до октябрьского переворота, Мишин дедушка бежал из Одессы в Америку, спасаясь от призыва в армию. В Штатах дедушка поселился в Чикаго, участвовал в рабочем движении. В тридцатом году вернулся в Советский Союз строить коммунизм. Жена и двое детей оставались пока в Америке. Вскоре Мишин дедушка вызвал их и наказал ничего из вещей с собой не брать: «Через два года закончится пятилетка и будет построен коммунизм». Семья приехала. Дедушке в тридцать седьмом дали 10 лет без права переписки. Больше его никто никогда не видел. Дедушкин сын, Мишин папа, устроился на завод по изготовлению кукол, рисовал на их лицах счастливые улыбки. Воевал, был ранен. Потом, уже в оттепель, устроился переводчиком на радио. В 1959-м родился Миша. Когда семья подала заявление на выезд, Мише было пятнадцать лет.

Быстро получили разрешение. Заплатили за лишение гражданства. Запаковали вещи и отправили багаж в Израиль медленной скоростью. Остаток имущества продали вместе с квартирой. Остался только холодильник ЗИМ. Приехали в Шереметьево, прошли регистрацию и сдали чемоданы. Помахав на прощанье провожавшим друзьям, пошли на паспортный контроль. Пограничник попросил подождать: «Технические неполадки». Ждали долго. Самолет с чемоданами, несмотря на «неполадки», улетел. Наконец, сообщили: «Выезд вам временно запрещен по соображения государственной безопасности». Этот временный запрет длился четырнадцать лет…

Вернулись в Москву, поселились у родственников. Потом власти вернули опустевшую квартиру. Весть о происшедшем быстро распространилась в еврейских кругах. Приносили еду, заполняли ей одинокий холодильник. Работать без гражданства и без прописки было нельзя. Кто-то надоумил обратиться в посольство США, узнать, не могут ли они чем помочь. Оказалось, что раз папа при выезде из Штатов в 1930 году от американского гражданства не отказывался, то и папа, и Миша являются законными американцами! Консул вручил им паспорта. История получила огласку в США. Стали привозить джинсы, кроссовки, портативные магнитофоны… Цена американских джинсов в комиссионном магазине была примерно равна зарплате инженера. Миша заочно учился математике и основам программирования в Хайфском университете, посылал по почте в Израиль экзаменационные работы.

Появилась подработка – дубляж советских мультфильмов. Слонята и львята заговорили по-английски Мишиным голосом. Потом Миша влюбился. Жениться в ЗАГСе без гражданства было невозможно. Прислали раввина из Канады ставить хупу. Сыграли еврейскую свадьбу. Так Миша познакомился с иудаизмом.

В 1989 году семье разрешили уехать. Этому предшествовал визит президента Рейгана в СССР. На банкете в Москве он сидел за столом рядом с Мишиным папой.

В Израиле семья получила багаж, пролежавший пятнадцать лет на складе. Распаковали напольные часы, пианино. Высыпались Мишины детские книжки, пластмассовые солдатики, почтовые марки, школьные тетради с таблицей умножения и клятвой юных пионеров. Нашелся даже свитер, присланный маленькому Мише из Америки еще в шестидесятые годы. В Израиле его носили Мишины дети.

Между моим домом и домом Миши Столяра, ровно посередине, живет Саша Холмянский.

В отличие от остальных, он стал сионистом еще до Шестидневной войны. Про то, что он еврей, Саша узнал в девять лет при переписи населения. Когда мама указала национальность в анкете, Саша почувствовал себя незаслуженно обиженным.

Мучился: «Почему я еврей? За что так наказан?» В поисках ответа выписывал в школьную тетрадку фамилии знаменитых евреев. Тщетно пытался найти сведения о древнем Израиле в школьном учебнике истории. Выучил английский, начал слушать «Голос Израиля», сначала на английском, потом на иврите. Еще в школе понял, что хочет уехать в Израиль. Путь оказался, как поют в советской песне, «и далек, и долог». Саша удивительно быстро выучил иврит. Подпольно. Это было небезопасно. Преподавание иврита преследовалось властями.

В начале 80-х понял, что учителя иврита есть только в Москве и в Ленинграде. С помощью брата и двух Юлиев – Эдельштейна и Кошаровского – создал подпольную сеть ульпанов.

Учебники печатали на фотобумаге, прятали и тайно перевозили их в десятки городов, благодаря этим учебникам ученики сами становились учителями.

Однако не дремал и еврейский отдел КГБ. Летом 1984 года Сашу арестовали в Эстонии. КГБ решил провести показательный процесс, чтобы запугать всех еврейских активистов. Во время обыска в квартиру Саши были подброшены пистолет и патроны. Хранение огнестрельного оружия – обвинение по статье 218, часть 2. По делу Холмянского был проведен обыск у Эдельштейна, которому подбросили наркотики.

Начинается уникальная Сашина голодовка в Таллинской тюрьме. Он голодал двести семь дней. Кормили через зонд, держали в карцере. Саша не сдавался. Тем временем дело Холмянского всё громче звучало на Западе. Смерть Саши совершенно не входила в планы властей. И они сдались. Отказались от идеи показательного процесса.

Дали на суде полтора года лагерей.

Уже после суда, пытаясь сломить его упорство, тюремные власти пригрозили прекращением насильственного кормления. Тогда Саша перестал пить. На пятый день сухой голодовки он уже не мог стоять на ногах, мелкие кровеносные сосуды на лице лопнули, из носа текла кровь. В таком виде его застал инспектор по надзору за содержанием заключенных.

Немного подлечив в тюремной больнице, Сашу отправили этапом на зону в Каменск-Уральский. В бараке двести уголовников уставились на вошедшего доходягу. От первой фразы зависела жизнь. И тут Саша нашелся: «Я еврей. Религиозный. Мне надо молиться. Где у вас тут направление на Иерусалим?» Ошалевшие зэки спрыгнули с нар и стали наперебой показывать в разные стороны, гордясь своими познаниями в географии. Уважение было завоевано.

АГРИПАС 12

Восемь лет назад я вступил в группу иерусалимских художников «Агрипас 12». Идея этого объединения – отказ от коммерческого искусства. Каждый из пятнадцати членов галереи платит ежемесячный взнос, на эти деньги снимается крошечное помещение на втором этаже в живописном дворике на улице Агрипас, рядом со знаменитым иерусалимским рынком. Примерно раз в полтора года каждый художник делает свою персональную выставку. Кроме того, раза два в год устраиваются групповые выставки под загадочными названиями: «От святого к будничному», «Между понятным и непонятным», «Сверху и снизу». Такая странная направленность дает возможность художникам выставлять всё, что захочется, а приглашенным кураторам оттачивать свое мастерство в сопроводительных текстах. Тексты эти, правда, никто не читает, впрочем, и выставки тоже не смотрят. Толпа собирается только на вернисажах, но разглядеть, что висит на стенах, в такой давке невозможно, важно только удержать стакан в руке и улыбку на лице.

В галерее работают свободные от каких-либо догм творцы современного искусства, от них можно ожидать чего угодно. Одна дама любит приносить камни из каменоломни. Поскольку она сама не может поднять их на второй этаж, втаскивает их арабский рабочий. Как-то раз я встретил его на ступеньках, прижался к стене. Сгибаясь под камнем, араб пронзил меня взглядом и произнес: «Израиль – бальяди». Не знаю, на каком языке он эту фразу произнес, «бальяди» по-арабски – моя страна.

Другая художница выращивает грибы в трехлитровых банках, Третья рисует только сухие веточки. Еще один мастер изображает свою руку с оторванным на войне пальцем. Эту же линию продолжает маэстро, фотографирующий в полный рост свою голую жену с отрезанной грудью.

Я, со своей старомодной живописью на холсте, напрасно тщусь соответствовать современному израильскому арт-процессу.

В Израиле почти полностью отсутствует государственная поддержка художников. Музеи формируются за счет подарков. Сами музейные работники (вернее, работницы, еще вернее – бездельницы) на выставки не ходят, пьют кофе с орешками в своих кабинетах, а секретаршам велят говорить, что они «на встрече». Штат формируется в основвном из дочерей отставных генералов. Они совсем не похожи на знакомых нам российских музейщиков. Те «дышали» искусством, потому что больше дышать было нечем…

Чтобы привлечь внимание музейных кураторов, художники ищут чего-нибудь, что можно ниспровергнуть. Особенно котируются «ниспровергатели» оккупантов-сионистов.

Мне хочется совсем другого: попытаться найти связи между искусством черты оседлости, еврейским авангардом, Парижской школой, первыми и нынешними израильскими художниками. Связать времена. Две совсем разные выставки на эту тему, которые прозвучали, все же удалось организовать, одна называлась «Потерянный рай», другая – «Забытое и найденное».

ПОТЕРЯННЫЙ РАЙ

«Потерянный рай» был показан во многих музеях. Это работы Меера Аксельрода, созданные в еврейских коммунах в Крыму.

Коммунары приехали в Крым из северных кибуцев, разочаровавшись в возможности построить коммунизм в подмандатной Палестине. Все они были выходцами из России, выращивали на осушенных болотах первые урожаи, создавали первые оркестры и музеи. Идеологически спаянные, жили дружной семьей. В конце 20-х семья распалась. Самые «красные» вернулись в Советский Союз, оставшиеся образовали израильскую аристократию. Израиль был, наверное, единственной страной, где интеллигенты по доброй воле становились земледельцами.

Уехавшие «красные» начали с тем же энтузиазмом осваивать степной Крым. Американские благотворители из Джойнта субсидировали этот проект. Еврейским коммунам в Крыму посвящали фильмы, книги и картины. Художники получали командировки в коммуны с конца 20-х до начала 30-х годов. Аксельрод с друзьями приехал туда впервые в 1930 году, затем снова, год спустя. Привез много превосходных работ. Само явление евреев-земледельцев, устройство и быт коммун, быстрые их успехи поражали. На фоне массового обнищания крестьян еврейские коммуны процветали. До их уничтожения, ареста и расстрела руководителей оставалось всего несколько лет. Но тогда никто этого не предполагал. Было ощущение счастья, евреи получили землю!

После Музея русского искусства в Рамат-Гане выставка переехала в кибуц Эйн Харод, самый первый в стране музей. Именно отсюда и уезжали изображенные моим дедом коммунары. Некоторых узнавали родственники. Один из портретов был подписан «Пожарник». Ко мне подошла пожилая дама и сообщила, что на портрете ее отец. «Пожарник – наша фамилия, а не профессия, – объяснила она, – в коммуне не было пожарников». После многих публикаций, теле- и радиорепортажей выставка переехала в Музей диаспоры, а потом все работы были выставлены в Музее фотографии в Москве и куплены российскими коллекционерами. Коммунары снова переехали в Россию…

ЗАБЫТОЕ И НАЙДЕННОЕ

Приехав однажды в Москву, я обнаружил на антресолях старой квартиры папку со своими детскими рисунками. Привез их в Израиль. Мне понравилась их яркость и непосредственность. Захотелось каким-то образом связать их с моими нынешними работами.

Так возникла серия «40 лет спустя». Детские работы я использовал как части новых композиций.

Со мною вместе в выставке участвовали Юля Сегаль, Адина Роз и Хаим Сокол. Хаим, переехавший к тому времени в Москву, прислал удивительную работу. Он снял на камеру ужин своих родителей, живущих в Беэр-Шеве. На экране они молча и сосредоточенно ели, глядя прямо на зрителей. К экрану пододвинули стол, накрыли его точно такой же едой, придвинули стулья, и все посетители выставки могли разделить трапезу с родителями Хаима.

Юля Сегаль выстроила целый дом, разделенный на комнаты, в которых расположила фрагменты старого быта. Потертое кресло с забытыми на нем сломанными очками, телевизор с дырой вместо экрана, детский стульчик, припорошенный временем, со стоящей на нем застывшей на века посудой, окаменевшие занавески на ржавых ставнях.

Адина повесила на стены вырезанные из фанеры изображения огромных банок, в которых на дачных участках закатывали огурцы и помидоры, хранили варенье и капусту. Вокруг расположила фрагменты почвы с высохшими упавшими листьями.

Придумали объединяющее название выставки: «Забытое и найденное». К счастью, отыскалось помещение – под трибунами стадиона «Тэдди» в Иерусалиме открыли новую галерею.

Эта выставка про «забытое» для нас действительно вылилась в «найденное», помогла каждому из нас найти новые выразительные возможности.

ФРАНЦИЯ

Я несколько раз приезжал в Париж со своими выставками. Познакомился с художниками. Жил у них в мастерских. Ходил по выставкам, ярмаркам искусства, блошиным рынкам. Первая поездка – от университетского Центра еврейского искусства – запомнилась лучше всего. Задача состояла в розыске и документировании неизвестных произведений художников «Эколь де Пари». Поехал вместе с женой, знающей французский язык.

Помогал нам старый знакомый моего деда – скульптор Мильбергер. Он уже долгие годы прожил в Париже. Мы обошли множество мастерских, я без конца фотографировал, поражался количеству произведений. «Они какали картинами», – приговаривал Мильбергер. Удивляло, что многие французские художники после войны несколько увяли, стали повторять себя, потеряли «драйв». На них ведь, в отличие от советских, никто не давил. Как выяснилось, никакой «Парижской школы» не существовало. Просто так назвали творчество самых разных художников одного поколения, приехавших в Париж в начале ХХ века.

Объединяло большинство из них только еврейское происхождение и общежитие «Улей» на улице Данциг.

Ныне этот легендарный двенадцатиугольный дом неприступен для посетителей.

Некоторые города Прованса напоминали нам восточный Иерусалим. Я хотел сфотографировать средневековую синагогу в городке Карпентра, но не знал, как к ней подъехать. На улицах ни одного француза, за низкими столиками только арабы, курят кальян, играют в шеш-беш. На вопросы по-французски не реагируют. Я перешел на иврит. Тут же несколько человек обступили машину, один парень влез в нее.

– Брат, езжай прямо, потом направо, – объяснял он мне.

По пути выяснилось, что наш провожатый из Эль-Кудса (арабское название Иерусалима). У синагоги мы расстались с объятиями.

У меня есть знакомый риэлтер-миллионер. Тихий московский интеллигент с потрясающим коммерческим чутьем. Познакомились мы, когда он в начале 90-х скупал по дешевке московские квартиры евреев, уезжавших из России. Потом покупал дома в Греции, на Украине, в Израиле. Он всегда чувствует приближающееся падение цен на недвижимость и успевает накануне выгодно распродать ее. В последнее время он претворяет в жизнь новый проект: покупает дома в восточной Германии и сдает их под мечети переселившимся туда мусульманам.

УКРАИНА

Я мечтал оказаться в еврейском местечке, глотнуть его воздух, понять, каким образом из таких глухих, отделенных от большого мира окраин Российской империи вышли люди, создававшие искусство и науку ХХ века. Понятно было, что евреев там уже нет, что тех, кто не успел убежать, убили. Но ведь остались местные жители, помнящие евреев, дома, кладбища, заброшенные синагоги, миквы. В 2002 году мой друг Илья Дворкин сумел организовать поездку художников по еврейским местечкам Украины. Семьдесят художников, историков, искусствоведов и этнографов из разных стран отправились по когда-то проложенным экспедициями Ан-ского маршрутам. Назвали все это путешествие «Самбатион» по имени легендарной реки, за которой потерялись десять колен Израилевых.

Я был куратором выставок работ, сделанных художниками во время путешествия. С этого события начались ставшие ежегодными поездки «Самбатиона» по разным странам. Взрослых художников потом заменили студенты и старшеклассники, а я начал преподавать им историю еврейского искусства.

В одном украинском местечке на рынке торговка шепнула: «Не берите яблоки у соседки, ихние яблони на ваших еврейских костях растут». В самом деле, на многие кладбища «заехали» деревенские участки, между древними резными надгробьями пасутся коровы и козы, из части этих плит сложены мостовые. Однажды мы набрели на пляж, устроенный на месте старого кладбища.

Иногда послевоенная застройка настолько меняет облик места, что приходится искать затерявшиеся еврейские следы по нарисованным спасшимися жителями картам. Их так и называют – «Карты памяти». Бродим с такой картой, расспрашиваем прохожих и вдруг утыкаемся в огромное полуразвалившееся здание синагоги. Окна забиты досками, тишина. Только аист на крыше глядит удивленно на невесть откуда взявшихся евреев.

В дождливый день накануне еврейского Нового года мы поехали в Брацлав, посетить могилу рабби Натана, записавшего сказки рабби Нахмана. Почти рядом с кладбищенским холмом, на краю картофельного поля стоял, загородив дорогу, накренившийся автобус. А на самом поле прямо на сырой земле копошились религиозные женщины в длинных юбках и париках. «Неужели есть такой обычай – копать картошку перед посещением могил праведников?» – подумал я. Оказалось, что автобус снесло со скользкой дороги, водитель открыл двери, и женщины вывалились на поле. Они пытались подняться на ноги, отвергая нашу помощь. Наконец все выбрались на дорогу. Сдвинуть с места автобус удалось бы только бульдозером, который мог приехать из ближайшего райцентра через несколько часов. Было ясно, на рейс в Израиль все эти женщины опоздают, и придется менять билеты и ждать еще сутки в аэропорту. Самое удивительное, как восприняли эти новости злополучные путешественницы: благодарили Господа, что не дал им погибнуть в аварии. Более того, одна из женщин вытащила из покосившегося автобуса бубен, и все принялись танцевать!

Это отношение к жизни, так трудно дающееся нам, неофитам, привыкшим постоянно жаловаться и страдать, очень характерно для иудаизма.

По дороге во Львов мы посадили в автобус странника, путешествующего по могилам еврейских праведников. Всю дорогу он, согнувшись и заправив пейсы за уши, чтобы не мешали, записывал что-то в блокнот. Во Львове вручил всем педагогам хвалебные оды в стиле Ломоносова. Просил денег. Поселили его с нами в гостинице. Каждые несколько минут гостиницу сотрясали возгласы «Амен». Оказывается, новый попутчик разучивал с детьми разные благословения и требовал, чтобы они хором отвечали ему.

Назавтра в городе праздновали «День Незалежности». Одетые в вышиванки украинцы бодро вышагивали с национальными флагами. Наши дети вместе со странником примкнули к шествию. Вечером весь город огласился криками «Амен».

Шабат отмечали в разрушенной синагоге «Золотая роза». Прямо на фундаменте поставили столы с закуской, пластиковые тарелки и стаканы. Не успели произнести кидуш – благословение трапезы, как мощный порыв ветра унес всю еду вместе со скатертями. Грянул гром. Хлынул ливень. Сквозь новые порывы ветра наш странник прокричал благословение за избавление от опасности. «Амен», – прокричали мы, разбегаясь.

Приехали в Черновцы.

Здешние жители зовут раввина батюшкой. Ходят в синагогу советоваться с ним. Приносят банки соленых огурцов и квашеной капусты, фрукты, бутылки самогона. «Батюшка уже принимает?» – интересуются, встав в очередь.

Этот раввин отправил нас в гостиницу «Дружба». Поселил на верхних необитаемых этажах. При попытке зажечь свет в номерах лампочки лопались и осыпали осколками продавленные матрасы. На балконах лежали мертвые голуби. Ни постельного белья, ни горячей воды не было. Мы с женой отправились выяснять, как спать в таких условиях. Солидная дама за стойкой администрации обещала за доллар разместить нас на жилом втором этаже и предложила показать комнаты. «Вряд ли вашим детям там понравится», – предупредила она, ведя нас по лестнице. Второй этаж оказался по-настоящему живым: страстные любовные стоны оглашали длинный коридор, за каждой дверью энергично работали с клиентами проститутки.

В Черновцах живет мой старый знакомый художник Бума Тутельман. Незадолго до нашего приезда во дворе одного из банков откопали «Австрию» – восьмиметровую статую, установленную в городе в 1875 году, а потом снесенную. Левая рука аллегорической женской фигуры держала обвитый плющом меч, а правая – пальмовую ветвь. Но вот беда, голова статуи пропала. Интересно, что правая рука с символом мира – пальмовой ветвью – тоже бесследно исчезла.

Статуя хорошо сохранилась, с нее сделали десять копий, отправили их разным европейским художникам и предложили каждому из них слепить императрице голову. Выставка разнолицей владычицы Европы девятнадцатого века открылась на территории университета. Открылась, правда, только для студентов, широкую публику туда не пускали. Бума, участник выставки, показал нам ее. Самым ярким оказалось произведение самого Бумы: лицо венценосной хозяйки Европы он закрыл черной паранджой!

СРЕДНЯЯ АЗИЯ

В 2014 году Еврейское агентство организовало в доме отдыха в горах под Ташкентом семинар для молодежи на тему «Еврейские знаки и символы».

Перед поездкой предупредили, что на лекциях в Узбекистане нельзя употреблять слова «Бог», «религия», «Библия», «Коран», «Тора», «Евангелие», «ислам», «иудаизм» и «христианство». Таким образом государство борется с религиозным фундаментализмом. Я придумал, что буду говорить так: а-шем и его текст, евреи и их тексты, арабы и их тексты и так далее.

В аэропорту Ташкента решил поменять деньги. Должна же быть в кармане местная наличность. Дал сто долларов. Вместо них получил огромную кучу денег, которые надо было куда-то засунуть. Пришлось открыть чемодан, вытащить одежду из пакетов и положить в эти пакеты деньги. Так, с двумя пакетами денег, я прибыл в лагерь. По неосторожности на один из них сел по дороге, деньги слиплись и стали непригодны к употреблению. Но и оставшейся половины хватило с лихвой.

Стояла удушающая жара. В соседнем ауле в лавочке грустный узбек продавал холодное пиво. Добраться до него можно было только в сопровождении Мухамеда, молчаливого милиционера гигантского роста. Самостоятельно выходить за территорию дома отдыха запрещалось. В этом были и свои плюсы.

На вопрос, сколько стоит пиво, грустный узбек ответил: «Сорок тысяч». Я выкладывал пачки купюр на прилавок. «Хватит ему и двадцати!» – сказал милиционер, сгребая половину денег и возвращая мне. Грусть на лице продавца сменялась выражением отчаяния, но возразить он боялся.

Когда семинар закончился, я решил поехать в Самарканд. Купил билет на поезд. Наслаждаясь свободой, поднялся в вагон. Нашел свое место. Уселся. Постепенно понял, что теряю сознание. Пот заливал глаза. Выбрался в коридор. Над туалетом висело табло: температура в вагоне 52 градуса. Вокруг стояли узбеки в майках, по полу ползали дети, проводник деловито разносил зеленый чай.

Я открыл окно и заснул на откидном сидении. Проснулся от сильного толчка в спину. Меня задели туго набитым тюком. Оглянулся. На моем месте в купе была навалена гора тюков. На самом верхнем сидел на горшке младенец и победно смотрел сверху вниз. Напротив расположились три очень крупные женщины. «Садись с нами, сынок», – проговорила самая толстая. Я, шестидесятилетний «сынок», робко попытался сесть между ними. «За то, что ты место ребенку уступил, сюзане тебе подарим», – сказала та, что потоньше. Самая миниатюрная дама приподняла гигантский зад и, раскрыв один из тюков, вытащила дивной красоты покрывало с вышитыми павлинами, летающими среди шестиконечных звезд.

«Вот тебе и знаки, и символы», – подумал я.

– Мы сразу поняли, что ты из наших, – сказала женщина, сворачивая сюзане. – Хочешь комнату в Махале? Семь долларов в день вместе с едой.

Так я поселился в еврейском районе Самарканда. Муж попутчицы отвел меня в синагогу. Раскрыл один из шкафов. Оттуда водопадом хлынул поток фотографий и документов.

– Все уехали, а документы в синагоге оставили. Не знаем, что с ними делать, – посетовал мой провожатый.

МОЛДАВИЯ

Каждый год Джойнт устраивает семинар, на который съезжаются его сотрудники и лекторы со всего мира. На этих семинарах я рассказываю о еврейских художниках. В 2015 году собрались в окрестностях Кишинева, в пансионате на берегу Днестра.

В пятницу, перед шабатом, я с одним из преподавателей, высоким бородатым религиозным евреем, поехал на кишиневский рынок. Был очень жаркий день. Накупив чудесной еды и выпивки, мы с полными сумками пошли разыскивать маршрутное такси, чтобы вернуться в наш пансионат. Приобретя билет, попытались влезть в маршрутку. Она была уже здорово набита. «Ничего, – сказал шофер, – вам недалеко, до избушки лесника». С этими словами он поднажал на стоящих в проходе, и мы поместились около дверей. Поехали. Через несколько минут остановились на шоссе, шофер вылез и затолкал в машину еще человек десять. Мы оказались уже в середине, во рту у меня были чьи-то волосы, на плечи давили локтями, смятые сумки под ногами текли овощными и фруктовыми соками.

«Бензин кончается!» – объявил водитель и лихо свернул на заправку. Лился бензин, лился пот пассажиров, а шофер отошел покурить в сторонку. Мы стояли, плотно слипшись, при этом никто не выражал никакого недовольства. Видимо, люди привыкли так ездить.

У «избушки лесника» мы вылезли, растерзанные, с протекшими сумками. Маршрутка унеслась.

– Куда идти-то? – спросил мой товарищ.

Перед нами простиралось поле, вдали опушка леса, у опушки копалась крупная черная свинья.

– Давай сорвем прут, будем погонять свинью, – предложил я, – она нас обязательно выведет к деревне или хотя бы к избушке.

Так и сделали. Свинья шла неохотно. Вернее, не шла, а пробежав несколько шагов, застревала, увидев на земле что-то интересное. Наконец, впереди показался дом лесника.

Мы представляли собой любопытную процессию.

Впереди черная свинья. За ней высокий рыжебородый еврей с пейсами, позади я с сумками, из которых сочился кроваво-красный сок помятого в маршрутке винограда. Тем не менее увидевший нас лесник, мастеривший что-то в саду, нисколько не удивился. «Ребята, – закричал он, – помогите поднять поминальный крест!» Мы стали лепетать что-то про свое здоровье и невозможность поднимать тяжести. Поглядев на нас презрительно, лесник сказал, что крест он сам до реки дотащит, а нас просит взять только инструменты и лопаты. Так и продолжили путь. Впереди лесник с крестом, за ним два еврея с лопатами, черная свинья на этот раз замыкала шествие. Увидев реку и наш пансионат, мы расстались с попутчиками. Провожая нас на шабат, лесник приподнял крест, а свинья хрюкнула вдогонку.

ДОРОГА В ПРАГУ

В Москве по дешевке продают голландский спирт. Спекулянты вывозят его на перепродажу в Польшу. Весь вагон заставлен ящиками спирта. Пробираюсь к проводнику. Его уже угостили. За десять долларов он дает мне место в своем купе, да еще и наливает четверть стакана. «Выпей за наших парней в Приднестровье!» – требует он.

На границе с Польшей разыгрывается настоящая греческая трагедия с хором. Пограничники и таможенники требуют себе половину спиртных запасов. Хор мешочников делится на два голоса. Первые голоса, рыдая, отдают спирт, вторых высаживают из поезда вместе с ящиками. Вагон пустеет. На границе с Чехией я остаюсь в одиночестве и решаю поспать. Не тут-то было! Дверь купе с грохотом отъезжает, и абсолютно пьяный проводник кричит: «Друга к тебе подсаживаю! Веселей поедете!»

Другом оказывается толстый усач. Протиснувшись в купе, он небрежно бросает на столик свой паспорт. «Сирийская арабская республика» написано на нем. Вслед за паспортом на столе появляется курица в газете и полуметровый нож. Попутчик садится напротив. Молчим. Едем. Обстановку разряжает проводник. Он входит с бутылкой, разливает спирт по стаканам и рычит: «За Пррриднеcтровье!»

Выпив, мы начинаем разговаривать. Сириец оказывается торговцем мясом. Он интересуется ценами в Израиле – на квартиры, машины, говядину, йогурты. «Дорого, – качает головой, – очень дорого. Хорошо, что у нас в Сирии такой хороший президент, у нас все дешево». Помолчав, вдруг восклицает: «Кроме девочек!» И снова замолкает. На каком-то полустанке мы решаем сбегать за пивом. Опохмелившись, выходим покурить в тамбур. Стоя лицом к двери, сириец вдруг хватается двумя руками за дверную решетку и отрывает ее, падая на спину. «Вот так силен арабский народ!» – гордо произносит он, лежа под решеткой. В этот момент появляется проводник. «Ты что же, пидор, делаешь? Наши парни гибнут в Приднестровье, а ты, сука, вагоны ломаешь!»

ПОЛЬША

Впервые я приехал в Польшу с мамой сорок лет назад. Из Усть-Каменогорска. Я с детства распевал песню Окуджавы «Мы школьники, Агнешка», а тут она сама, Агнешка Осецкая, везет нас в ресторан на своей машине. Ресторан роскошный, называется «Бристоль». Контраст по сравнению с Усть-Каменогорским кабаком был настолько сильным, что у меня, видимо, от потрясения, сделалось расстройство желудка. Нас обслуживала толпа официантов. Один принес меню. Второй – карту вин. Агнешка заказывает изысканные блюда, названия их по-польски звучат совсем незнакомо. Я в ужасе шарю глазами по меню в попытке найти что-то подходящее для моего живота. И вот! Нашел! И громко, торжественно заказал: «Яйки в склянце!!!» Изумление отразилось даже в глазах невозмутимого официанта, принимавшего заказ. Тем не менее яйцо в стеклянном стаканчике я получил.

Однажды Асар Эппель, писатель и переводчик с польского, объяснял разницу между польским и русским языком.

– Польский, – говорил он, – гораздо звучнее и красивее. Как, например, будет по-русски птенец курицы?

– Цыпленок, – отвечал я.

– А по-польски – курчонко! Чувствуешь разницу?

Спустя много лет мы с группой Самбатиона справляли шабат в Варшавской синагоге. Польша, в которой все евреи были убиты, сейчас прекрасно осваивает еврейское наследие. Залы бывших синагог сдаются приезжающим евреям на шабат. Их там обслуживают польские официанты, кормят кошерными курчонками.

САВЕЛЬИЧ, ИННА И ОЛЯ

Уже десять лет езжу в Москву по несколько раз в год. Старые, забытые было друзья появились снова. После очередного вернисажа мы набиваемся в такси и едем продолжать праздник. Я чувствую себя снова молодым. Мы выпиваем прямо в машине, громко хохочем, обнимаемся. Вернулась юность! Приехав, расплачиваемся с шофером. Он оглядывается и произносит изумленно: «Ну вы, деды, даете!»

В Москве на выставках видишь давних знакомых. Они кивают тебе, как будто встречались только вчера, пожимают руку, хлопают по плечу, обнимают, приглашают «отметить» вернисаж. При этом ни ты, ни они не помнят, когда и при каких обстоятельствах мы знакомились.

Однажды на вернисажной пьянке в мастерской у одного случайно встреченного художника я оказался за столом рядом с Юрием Злотниковым. Юрия Савельевича я знал лет с шести, он когда-то вручал мне приз на детской выставке и всегда напоминал об этом при встречах. Злотников толкал меня в бок и всё время громко шептал: «Скажи, скажи им что-нибудь!» Я встал и промямлил, что мне интересно смотреть чужие работы (формула, которой еще дедушка меня научил). Сев на место, получил строгий выговор от Юрия Савельевича. «Ты должен был им объявить, что они делают говно! Ты же из Израиля! Должен жечь словами, как пророк!»

С близкими друзьями, оставшимися в Москве, часто не удается увидеться. Но с двумя неразлучными подругами – Олей Давыдовой и Инной Энтиной – встречался каждый раз. Обеих уже нет на свете. Оля, высокая, худая, общительная, и Инна, маленькая, полная и молчаливая, удивительным образом дополняли друг друга. Оля делала виртуозные легкие ксилографии, Инна – огромные монументальные гравюры на дереве. Оля использовала акварель, Инна писала многослойные яркие картины маслом. Оля порхала по жизни, Инна шла устойчивой поступью. При этом они «держались за руки». Мне было интересно показывать им работы. Оля судила строже, говорила ярко, давала множество советов, Инна периодически вставляла несколько веских и очень точных слов. Оля, русская, очень любила Израиль, еврейка Инна ехать к нам боялась. Я выставлял ее библейский цикл в иерусалимском Доме художника. Инна так и не приехала на вернисаж.

Часто у моих оставшихся в России московских друзей есть этот страх. Они боятся не террора, не арабов, боятся полюбить Израиль, ведь тогда надо будет перевернуть всю жизнь. Иногда их дети вырываются к нам и остаются. Может быть, так и случится с сыновьями Инны и Оли.

УРАЛ

Зима. Меня командируют на Урал, читать лекции об израильском и еврейском искусстве. Маршрут: Екатеринбург – Магнитогорск – Ижевск.

Вручают чемодан с двадцатью пятью килограммами книг об иудаизме. Поначалу всё идет хорошо. Собираются екатеринбургские старушки, слушают, покачивая головами, мой треп. Спрашивают: «А как в Израиле со снабжением?» – или: «А как там Мертвое море? Мелеет?» Угощают домашней квашеной капустой, пирожками, ватрушками. Всегда у одной из них припасен самогон в пластиковой бутылке.

Книги, привезенные мной, не берут: «У нас уже есть такие».

Распространение пропагандистской литературы у меня никогда не бывало удачным. В Москве, когда собирались в Израиль, кто-то дал наш адрес протестантам, поддерживающим сионизм. В результате раз в неделю в дверь звонили рослые скандинавы и вручали ящик брошюр и пять пар белых носков (видимо, носки выдавались в качестве поощрения). Брошюры рассказывали довольно кондовым языком о еврейских подпольщиках, основании государства и армии. Поначалу мне удалось раздать несколько десятков экземпляров знакомым. Однако неутомимые скандинавы продолжали приходить. Росла гора ящиков в коридоре. Шкаф ломился от белых носков. Под покровом ночи я вывозил на машине все это богатство и распределял по разным помойкам.

Уральский чемодан с книгами загружаю в самолет АН-24. Лечу в Магнитогорск. Почему-то при взлете с потолка выливается на пассажиров ушат ледяной воды. Я страшно пугаюсь, оглядываюсь на соседей, краснолицых и слегка подвыпивших. «Не боись, – говорят они, – всегда так летаем!»

При посадке, освежившись новым ушатом воды, вылезаю на заснеженное поле. Грузчик, стоя на краю багажного отделения самолета, сбрасывает чемоданы прямо в вытянутые руки пассажиров. Я тоже доверчиво протягиваю руки. Грузчик приподнимает мой чемодан с книгами, ручка отрывается, и чемодан летит на меня. Я падаю, придавленный всей мудростью иудаизма. Из-за этого выгляжу в Магнитогорске не так величественно. В еврейской общине города в кресле председателя сидит молодая девушка. За ней возвышается груда коробок с мацой. Они сложены, как Стена Плача. Девушка жалуется: «Председателя посадили, я вместо него, маца осталась с Пасхи, никто ее не берет! Евреи уехали в Израиль. Слушать вас некому». Пытаюсь оставить книги, но девушка не соглашается. Говорит: «Хвати с нас мацы!»

Следующий пункт: Ижевск. Восточно-Сибирский университет. В зале множество студентов. Задают дельные вопросы. Напоследок дарят копию автомата Калашникова и шоколадные конфеты, тоже в виде автоматов. Копию я оставляю в гостинице. Конфеты съедаю в самолете, летящем домой. Не ввозить же в Израиль еще и копии тех самых автоматов, из которых стреляют в нас.

БЕЛОРУССИЯ

Сто лет назад Аксельрод уехал отсюда. Шальная мысль – показать его работы в этой стране. Сделать музей художника в родном городе. Я уже трижды бывал здесь.

В 2009-м году привез студентов в Витебск. В группе было тринадцать девушек и один юноша. Поселились в гостинице. Хрустальная люстра освещала нарядный плакат с окаймленной цветами надписью: «Подача горячей воды временно прекращена». Зато в гостинице имелся большой конференц-зал, где можно было читать лекции.

Для получения ключей от зала требовалось написать заявку в дирекцию, что я немедленно сделал. На следующий день получил ответ: «Выдача ключей от конференцзала временно прекращена». Пришлось читать лекции прямо в лобби гостиницы под строгими взглядами двух башнеобразных администраторш, сидевших за стойками. Во время второй лекции в двери ворвался отряд милиции. «Паспорта на стол, – скомандовал сержант, – получен сигнал, что здесь заседает секта!»

Торжествующие взгляды администраторш ясно показывали, что наше пребывание на свободе тоже временно прекращено. Выложив все документы, я, заикаясь, начал объяснять, что тут какое-то недоразумение, что это просто лекции об искусстве. Изучив бумаги, сержант откозырял, извинился и разрешил продолжать занятия. «Если будут проблемы, обращайтесь!» – сказал он на прощание и дал номер телефона. И обратиться пришлось. В связи с отсутствием воды в кранах мы ежедневно ходили купаться на реку. Однажды, когда все были в воде, пошел сильный дождь. Одежда, лежавшая на берегу, вымокла до нитки. Мы, жалкие и мокрые, попытались поймать такси. Никто не останавливался. В отчаянии я позвонил в милицию. Через десять минут лихо подъехали два милицейских воронка с уже знакомыми стражами порядка. Нас мгновенно довезли до любимой гостиницы.

Белоруссия одновременно засасывает и отталкивает. Как Веничка Ерофеев вместо Кремля постоянно попадал на Курский вокзал, так и я в последние годы – собираюсь в Рим или в Париж, а попадаю в Могилев или в Бобруйск.

Фестиваль «Лимуд» в Минске. Летим ночью. Перед этим отмечали День независимости Израиля. Спать хочется неимоверно. Справа от меня – знаменитый лектор Петя Полонский. Слева – длинноволосая девушка. Она молчит, но всю дорогу вытягивает из волос мелких насекомых и изящно их сбрасывает мне на колени. В проходе плотная очередь желающих посетить туалет внимательно смотрит на ее манипуляции и слушает страстную лекцию Пети об иудаизме.

Утро. Гостиница и казино «Беларусь». Открытие фестиваля на втором этаже казино. В центре круглая сцена для стриптиза. Вокруг нее устанавливаем фотографии основателей государства Израиль, родившихся в этой стране. На сцену в полном составе взбирается оркестр Президента Беларуси. Мужчины во фраках, дамы в длинных бальных платьях. Все мокрые от пота. Явно хотят раздеться. Вместо этого грянули «Хава Нагилу», упираясь смычками в потолок. Один еврей принялся плясать под хмурыми взглядами начальства, сидящего за столиками вдоль стен. Открытие состоялось!

Музей города Молодечно хочет организовать выставку Аксельрода. Прошло чуть более века, как он был выселен отсюда. Привожу рисунки, сделанные дедом в 20-е годы в еврейских местечках.

Странное щемящее чувство – как будто смешались пласты времени. Мне показывают место, где стоял дом, в котором он родился. Знакомят с людьми, жившими в этом доме до войны. Еврейская застройка частично сохранилась – новый город сместился по другую от железной дороги сторону. Здесь уникальный «островной» вокзал (рельсы, проложены с обеих сторон исторического здания). Паровоз, ровесник деда, стоит на путях. Евреев почти нет. Общину числом 27 человек возглавляет бывший футболист. На выставку он не пришел – болят ноги.

Тем не менее народу много. Обсуждают, читают мамины стихи. Чучело лося, стоящего под лестницей, удивленно взирает на публику. На вернисаж многие приехали из Минска. Директриса угощает бобруйским зефиром. Девушка, сидящая напротив меня, шепчет соседке: «Я ненавижу зефир». «Нет, ты съешь!» – строго приказывает директриса, отламывая ей половинку. И она покорно ест, с трудом глотая.

Через месяц предлагают сделать выставку иллюстраций в музее белорусского классика Янки Купалы.

Соглашаюсь. Такой выставки Аксельрода еще не было. У нас хранятся тысячи иллюстраций к книгам еврейских и белорусских писателей. Это был основной заработок художника. Отбираю работы. Очень трудно. Множество листов не подписано. Некоторые книги так и не были изданы после массовых арестов еврейских писателей в 30-е годы.

И вот снова Минск. Музей. При входе экран с флажками стран, на языки которых был переведен Купала. Нажимаю на израильский флажок и – о чудо! – появляется перевод на идиш, сделанный Зеликом Аксельродом, братом деда. Зелик, расстрелянный чекистами и никогда в Израиле не бывавший, представляет тут нашу страну. Да еще на идише! Я думал, что его имя так же, как имя деда, навсегда забыто в Белоруссии. В музее стараются говорить только на белорусском языке. На улицах его не слышно. Кругом русская речь.

Вспоминаю рассказы об Элиэзере Бен-Иегуде, возрождавшем иврит. Когда под его окнами рожала женщина, он ей велел кричать на иврите. Называю работников музея «белорусскими сионистами», они пугаются: сионизм слово опасное. В зале стоит большая статуя Купалы, безуспешно прошу ее вынести, будто поняв, чего я хочу, он смотрит очень грозно. В парке около музея – еще один Купала совершенно космических размеров. Парк тоже носит имя Купалы. И улица. Вообще, названия улиц не очень оригинальны – Ленина, Маркса, Энгельса, Купалы, Коласа. Во всех городах одни и те же имена.

При этом есть ощущение, что с давно забытым именем деда происходит что-то правильное. Восстанавливается историческая справедливость. Иногда это носит характер мистический. Новый минский друг, коллекционер Саша Радаев, снял для меня квартиру в Минске. Принес показать каталог минской выставки 1921 года. В каталоге минский адрес Аксельродов – Юрьево-Завальная улица. Спрашиваю, где она находится. «Да вот прямо под нами, – отвечает Саша, – ее сейчас мостят булыжниками, вокруг заново построят снесенные когда-то дома».

Все пять каналов Белорусского телевидения берут у меня интервью. Всем пяти говорю примерно одно и то же: Аксельрод оформлял книги еврейских, а также белорусских писателей. В некоторых репортажах слова «еврейских, а также» вырезают. Что-то до боли знакомое… Надо было привозить работы деда в Израиль, чтобы вернуть их спустя столько лет обратно в Белоруссию? Последними его произведениями были серия «Гетто» и пейзажи «Воспоминания о старом Минске», написанные по наброскам 20-х годов. Сейчас нет ни старого Минска, ни евреев, ни самого деда, но работы его снова здесь.

ЭРМИТАЖ И ХАСИДЫ

В Меа-Шеарим, ультраортодоксальном районе Иерусалима, по улицам ходят хасиды в костюмах восемнадцатого века. По одежде можно определить, к какому хасидскому двору они принадлежат. Ходят только женщины, мужчины или бегут, или стоят небольшими группами. Между домов типично израильских, с черепичными крышами и множеством балконов, возвышаются синагоги, выстроенные точно так, как синагоги в восточно-европейских местечках. Ешивы, костюмы, в которых ходили в черте оседлости двести лет назад, сама походка и манера общения обитателей Меа-Шеарим должны свидетельствовать о неизменности еврейского религиозного мира. В праздники цадики, раввины, главы хасидских домов демонстрируют такие актерские способности, что и не снились Станиславскому.

В последнюю ночь пасхальных праздников я увидел в синагоге переход через Красное море, разыгранный главой хасидского двора. Никакой воды не было, но он греб, захлебывался, тонул, выплывал, нырял, плыл обратно, изнемогая, падал в ловко подставленное кресло. Его обмахивали меховыми шапками-штреймлами, он собирался с силами и вновь преодолевал морскую пучину. Сотни ешиботников в праздничных белых одеждах хором пели псалмы. Худые, бледнолицые, очкастые, они не были похожи на израильтян, а будто сошли с рисунков моего деда, сделанных сто лет назад.

Женя Яглом сопровождал в Россию своего друга, хасида Довида, не говорящего по-русски. Традиционно одетый (штреймл, халат, малый талит, штаны чуть ниже колен и гольфы), он вызывал почтение таксистов. «Шейха вперед!» – усаживали они его, распахивая дверцы.

В Эрмитаже было указано, что цена входного билета для иностранцев в несколько раз выше, чем для россиян. Однако школьники, студенты и священнослужители проходят бесплатно. Наш хасид, минуя кассу, отправился прямо ко входу и важно произнес: «Я – пОпа!» Билетерша онемела и пропустила его. Не знаю, сколько раз Довид перед картинами в Эрмитаже благодарил Бога за удовольствие, а сколько раз стыдливо отворачивался. Отношение хасидов к изобразительному искусству своеобразно.

На стене одной из школ в Меа-Шеарим висели плакаты с изображениями знаменитых израильских женщин – политиков, писательниц, поэтов. Головы у них были аккуратно срезаны, «портреты» начинались с шеи. Эти сюрреалистические изображения были поименованы: «Голда Меир», «Рахель», «Наоми Шемер», и строчкой ниже – годы жизни. На мой недоуменный вопрос, зачем удалили головы, охранник ответил: «Чтобы не соблазняли!»

В Иерусалиме я однажды спас хасида, который пытался содрать с автобуса рекламу – женскую ногу в модном сапоге. Автобус тронулся и поволок за собой приклеившегося блюстителя нравственности. Я успел ухватить его за фалды сюртука.

При этом в домах и в лавочках красуются портреты цадиков и раввинов, написанные в слащавой, известной нам по портретам советских вождей реалистической манере. Более того, именно это в галереях и на аукционах экспонируется в наше время как еврейское искусство. Это странно и грустно. Традиционное еврейское искусство, знакомое по резным надгробьям и росписям восточно-европейских синагог восемнадцатого века, исчезло вовсе. Сто лет назад оно вдохновляло авангардистов – Шагала, Лисицкого, Рыбака, ездивших в экспедиции по еврейским местечкам.

В Москве решено создать Еврейский музей. Мой приятель Гриша Казовский собирает коллекцию. Мечтаем о том, как музей будет выглядеть. Залы, посвященные искусству народному с воспроизведенными росписями деревянных синагог, затем русско-еврейскому авангарду и его влиянию на мировое искусство, идишистскому театру с макетами и костюмами, книжной графике и так далее. Увлеченный этими идеями, я продаю музею за символическую цену триста работ деда.

Планам этим не суждено было осуществиться. Вся коллекция подлинных произведений искусства спрятана в запаснике, а музей состоит из фотографий, интерактивных игровых комплексов и колоссальных видеопроекций. Тихое еврейское искусство так и осталось невидимым. А музей стал называться Центром Толерантности.

ПУШКИНСКИЙ МУЗЕЙ

В России появились новые коллекционеры. Скупали авангард. Вслед за подлинниками множились подделки. Их тоже скупали. В Израиле умельцы из числа новых репатриантов изготовляли картины Гончаровой, Ларионова, Малевича, Родченко. На одной из выставок в Тель-Авивском музее появился портрет Ахматовой – не сидящей, как на знаменитой картине Альтмана, а стоящей на модных каблучках. На этикетке была фамилия Альтмана.

Когда запасы авангарда истощились, заинтересовались искусством художников следующего поколения. Сначала галереи, а потом и музеи начали их выставлять.

Открылась наша с дедом выставка в Пушкинском музее. Она прошла успешно.

Хотя были и сложности. Стояли морозы. В типографии, где печатался каталог, периодически отключался свет. Каталог состоял из двух книг: в первой – работы деда и стихи его брата. Во второй – мои работы и мамины стихи. Первую книжку напечатали хорошо, вторая из-за перебоев света печаталась наспех и вышла совсем бледной. В музее не было достаточного количества пустых рам для графики. Пришлось раскантовывать в запасниках акварели и рисунки Марке, Сезанна, Дюфи. Пускали на вернисаж по пригласительным билетам, которые рассылал музей, поэтому многие мои друзья-художники, простояв на морозе, так и не попали внутрь. После вернисажа решено было идти в ресторан. Уже по дороге я вспомнил, что на улице сидит в машине, доверху наполненной каталогами, замерзший шофер американского адвоката Шмуклера, помогавшего нам в организации выставки. Каталоги забыли перегрузить в музей. Пришлось мне вместо банкета перетаскивать ящики с книгами. К счастью, помог один из не попавших на выставку друзей – художник Александр Щербинин. Когда мы, натаскавшись каталогов, пришли в ресторан, все уже были, мягко говоря, не совсем трезвы.

Пушкинский музей с детства был моим самым любимым местом в Москве. Дедушка меня приводил туда часто. И вот спустя полвека в нескольких залах музея повесили мои работы. Я чувствовал страшную неловкость.

Единственным внутренним оправданием было ощущение, что я израильтянин. Впервые и по-новому представляю свою страну в таком большом музее. И мои затерянные в песках новые поселки, сухой иудейский ветер, несущий запах пустыни, грозное низкое небо над головой выражают мою страну иначе, чем обычные «туристические» пейзажи с курортными пляжами.

В МОСКВЕ С ВНУКОМ

В московской галерее «Роза Азора» проходит моя выставка «Море – всё то же море». Это отрывок из знаменитой фразы «Море всё то же море, арабы – всё те же арабы», которую произнес наш бывший премьер-министр Ицхак Шамир. Одну из работ покупает кинорежиссер и продюсер Дима Фикс. Он хочет повесить ее в своей эйлатской квартире. Снимает с подрамника и вдруг обнаруживает под ней еще одну мою работу. Она казалась мне неудачной, поэтому я поверх натянул новый холст, а старый срезать было неохота. Новому владельцу неудачная работа понравилась больше. Он хочет заплатить и за нее.

Так мы познакомились. Выяснилось, что Дмитрий – глава общины в новой московской синагоге «На Чистых прудах» и хочет издать Тору с новым переводом на русский и с иллюстрациями.

Я подумал, что могу взяться за эту работу вместе с Эллой Бышевской.

Элла уже тридцать лет рисует события, описанные в Торе. Начала еще в Москве, продолжила в Иерусалиме. Делает она это очень живо, неожиданно и ни на кого не похоже. Рисует разными материалами, на случайно попавшихся картонках и обрывках бумаг. Изображения плотно покрывают поверхность, пытаются вырваться за ее пределы. Часто несколько сюжетов теснятся на одном листе, порой один сюжет разрабатывается во множестве вариантов. Хранить свои работы Элла не умеет. То их со стола уносит ветер в открытое окно, то в это окно впрыгивает кот и оставляет свои следы на рисунках.

Эти эскизы стали основой новых иллюстраций. Я помог их привести в единый формат, перерисовать в единой технике. После двух лет работы книга вышла.

Презентация прошла в Центре толерантности, а выставка – в той же самой галерее «Роза Азора», где будущий издатель купил мою «двойную» работу.

На выставку привожу внука. Он никогда еще не был в Москве. Как показать свой родной город израильскому четырнадцатилетнему подростку, не знающему русского языка?

Он четко излагает свои пожелания. «Хочу в Москве пойти на рыбалку!» Это неожиданное предложение учитывается. Но надо бы еще что-то ему показать. Составляю план.

Заказываю билеты в Кремль. Идем туда пешком. Жарко. Огромная толпа. Очередь в мавзолей, как и пятьдесят лет назад. Объясняю, что все хотят посмотреть на труп Ленина. Внук недоволен. Наконец, попадаем на Соборную площадь. Длинные очереди во все соборы. Стоим в каждой. Внук спрашивает: «Почему на всех домах лежат золотые футбольные мячи?». Рассказываю про купола. Внутри церквей он удивляется одинаковым изображениям. Особенно его возмущает младенец: «Почему у него коричневое лицо старушки?» А я-то, дурак, так мечтал показать ему Кремль!

Не меньшее разочарование вызывает Пушкинский музей. На Давида, голого и необрезанного, ему стыдно смотреть. Моисей – рогатый. Объясняю: слово «лучи» перевели с иврита как «рога». «Совсем они в этой твоей Москве рехнулись!» – заключает внук.

Зато на следующий день мы едем ловить рыбу в озерах Ботанического сада. Не поймали ничего, зато прошли насквозь ВДНХ. Внук в восторге: «Вот здесь по-настоящему красиво! Все фигуры золотые, в широких штанах, длинных платьях, не то что твой Микеланджело!»

Еще одна радость – уголок Дурова. Мой здоровенный внук сидит среди трехлетних малышей и тает от восторга. Настоящий слон и настоящая обезьянка поражают. Он никогда не видел дрессированных животных.

Возвращаемся в Израиль. «Всё же здесь лучше, чем в Москве, – говорит внук, – у нас домики маленькие и хорошенькие!»

ЭПИЛОГ

Городские власти Молодечно хотят создать музей «Дом Аксельродов». Просят построить макет экспозиции. Показать, как выглядел типичный еврейский дом сто лет назад. Что здесь типичного? В этом доме выросли художник и поэт. Здесь они рисовали и писали стихи. Их отец торговал пивом. Хорошо бы создать интерьер с рисунками Меира, стихами Зелика, пивными бочками моего прадеда, подсвечниками и посудой прабабушки.

В конце 20-х Зелик Аксельрод написал:

Нет, не мы здесь идём –
Посмотри, свеж и чист,
Здесь идёт только снег
И в глаза наши дышит.
И висит в нём бумаги
Нетронутый лист,
И на нём белый снег
Имена наши пишет.

Через полвека, когда наш сценический круг сделал пол-оборота, мама напишет:

Всё повторяется, и всё неповторимо.
Вновь с четырёх сторон – неуловимо –
Тихоголосый снег проходит мимо,
Чтобы когда-нибудь – дорог шоссейных крест,
Снег по стеклу, шлагбаум, переезд,
Прерывистая речь, незавершённый жест
И осыпание секунд за переездом,
Где путь обратный стрелкою отрезан,
А путь вперёд открыт – да не про нас.
Среди неоновых застывших глаз
Дрожит подслеповатая луна.
Как будто прав исконных лишена,
Моргает неуверенно, а снег
Ей веки склеивает… И побег
Нас от себя – лишь фонарям открыт…
А снег живой под шинами горит,
Заглядывает в стёкла, мчится мимо.
Всё повторяется – неповторимо –
Со снегом снег сквозь годы говорит.

Еще через 50 лет круг снова повернулся. Удастся ли восстановить хоть что-то из прежних декораций?

  1. * Главы из будущей книги. Журнальный вариант.