Никольский

чёрно-белая

* * * ‎

Молодая тётка хватила лишка,
для неё ушиб – это просто шишка,
для неё упасть – это не несчастье,
у неё запасные части.
Запасные локти, коленки, ноги.
Молодые тётки не одиноки –
их друзья поддерживают под руки.
Ей не страшно солнце, когда на юге.
Не мешают выспаться крики-звуки.
Не тревожит даже потеря в весе,
она будет главною в каждой пьесе.
Ей как раз охота поменьше весить,
чтоб одежда из натуральной кожи.
Не страшны ей холод и минус десять,
минус тридцать тоже.
После душа она в простыне, как в тоге.
А без тоги – светится и искрится,
тем сильнее светится, чем моложе.
А потом… потом будет ей за тридцать.
И за сорок тоже.

* * * ‎

Женщина лишилась блеска,
лоска. Оборвалась леска…
Смысла. Мужа. Всё уплыло.
Тучи. Белое перо…
Побелела, как белила,
тяжела, как будто тонна.
Просто. Ходит без тампона.
Монотонно. Болеро.
Было плоско, стало тучно.
Быстроты. И даже роста.
Как-то очень-очень резко.
Как-то очень-очень просто.
И у всех знакомых. Кучно.
Так банально и старó.

ТРИ АМЕРИКАНСКИХ СТИХОТВОРЕНИЯ

1

Аэропорт. Контроль. Ньюарк.
Я жду Амтрака. Зоопарк.
Кафе. Ужасный суп из бака,
Напоминающий мочу,
Я, как нездешняя собака,
Боюсь залаять. И молчу.
Страна мечты, где мёд и манна.
Бродяжка. Рваная рубаха.
Уводит нищую патруль.
А я вникаю в суть романа,
Где беспринципный Феликс Круль
Пока что избегает краха.
Я меж безденежьем и страхом.
Полиция внушает страх.
Забит. Задавлен. И затрахан.
Я был ничто. Я буду прах.
Патрульный в форме, как в парче.
Дежурит днями и ночами.
Видна нашивка на плече.
И смерть маячит за плечами.
Нашивка. А на ней орёл
Поймал змею. И слово «дружба».
Полоски. «Транспортная служба».
Наряд злодейку поборол.
Наручники. Железка. Пушка.
Один поджарый, словно сушка.
Дубинка. Радио. Жетон.
Другой – на двести фунтов тушка.
Я помню о пережитом.

Зачем в когтях орла змея?
Что эту нищенку сломало?
И мир не понимаю я.
Как ты меня не понимала.

2

Тип, явно не окончивший физтех,
Готовил мне филадельфийский стейк
С американским сыром (как бы сыром).
Он был из тех, кого берут кассиром,
Уборщиком. Не всё ему по силам.
Он весь был как расколотый орех,
Он чёрным был, он серым был и сирым.
Он чёрным был, как первородный грех.
Об этом здесь не шутят балагуры.
Здесь выставляют бедность напоказ,
Беззубость и расплывчатость фигуры…
Пикассо написал бы третий глаз,
А так – одно расплывшееся тело,
Чернейшее, как в опере «Отелло».
Все белые белее, чем Кавказ,
И называют так себя и нас.
Определяя негра унтерменшем,
Его детей, его опухших женщин,
Мы скажем правду и не преуменьшим.
От них нас отделяет плексиглас.
Когда-нибудь замедленный фугас…
Однако не допустят перемен
Ни Snow White, ни белый супермен.
Не выбраться ни сильным, ни умнейшим.
И не одна команда обожглась
На глупой и бессмысленной попытке
Жизнь запретить. А также смерть, и грязь,
И сахар содержащие напитки.

3

В тёмном небе капли жира
жёлтый месяц стерегут.
Будущие пассажиры
за автобусом бегут.
Ненавидя всех на свете,
ходят типы в пиджаке.
У таких бывают дети
только где-то вдалеке,
как-то очень вдалеке.
Под забором, где реклама,
на земле лежит чувак –
безопасней кучи хлама
или греческих собак.
Он к сырой земле приник,
профилактику от гриппа
вряд ли делал. Словно рыба,
он попался на тройник.
Где он вырос? Угадай!
У подобных горемык
и не спросишь напрямик.
Не встречайся взглядом! Либо
погляди и доллар дай.

* * * ‎

Люди ватны и посконны,
пьют отраву и бузу.
Сверху пишут им законы,
а они живут внизу.
Кто надулся до упаду
(вероятно, лимонаду),
тот ещё не поднялся.
Объяснять вообще не надо.
А помятым и упёртым
объяснить вообще нельзя.
Были грязью, стали пылью.
Хоть и вредно, а не вылью,
обязательно допью.
Надо бы заняться спортом…
Жизнь, подобная репью,
прицепилась к юбкам, шортам,
всевозможному тряпью.

* * * ‎

Божий глас, запрещающий есть свинину,
объясняющий, как приготовить кашу,
как смотреть на Еву, мою и вашу,
запрещающий вовсе смотреть на тело –
что смертельно, как наступить на мину.
Не пойму – Ему-то чего за дело?
Книга книг похожа на сводки боя,
говорит про гибель, войну, бойницы.
Под луною выглядит всё иначе.
Будет дождь. Суставы мои заныли.
Вон идет девица с соседней дачи.
Ева пахнет хвоей. Такая хвоя
забивает хлор в агрессивном мыле
для мытья больницы…
Для мытья больницы… чтоб смыть заразу.
И не только запах не так, как надо.
Бытие у нас не подходит глазу,
не найти в нем выхода или лаза:
тамада, который красней томата,
ловелас, огрызающийся «сама ты…»,
и телячьи шницели из конины…
мои брюки, которые так помяты,
что в искомканные штанины
попадаю только с восьмого раза.

* * * ‎

Год разделён на месяцы, как на главы.
Жара ещё продержится до субботы.
В здешний Музей вечной солдатской славы
ходят лишь туристы и патриоты.
Тёплый июнь стал, повзрослев, июлем,
после июль и август столкнулись лбами.
Крыша музея загажена голубями,
словно мы давно уже не воюем.
Арабы запускают ракеты в Газе.
Вроде надо в убежищах оставаться.
И погода в такой непонятной фазе,
что не знаешь, как одеваться.

* * * ‎

Взвешен и найден лёгким. А кто не найден?
Каждый явился нá день и даже на два не задержался!
Лёгким – каким бы умным, каким бы вещим…
Пешим, даже если в доме гараж громаден.
Можно пойти скандалить и крикнуть «Scheiße!»
(если ты немец и не уравновешен).

ОТЧЁТ О ВООБРАЖАЕМОМ ПУТЕШЕСТВИИ

Улетела за море синица
и куда-то делась.
Мне теперь лежится и сидится,
раньше не сиделось.
Я вокруг Земли летал, как НАСА
(и без колебаний).
У меня вообще знакомых масса
(даже в Алабаме).
Вот, бывало, заведу свой виллис
и поставлю парус,
а на горизонте появились
Делос или Парос.
Там народ чернявый, а не русый –
словом, басурмане,
угощают сладкой кукурузой,
(но в обмен за money).
Продавец в оранжевой перчатке –
ясно, что для понта,
продает горячие початки.
Дует ветер с Понта.
Голубей и воробьёв шугают
парни холостые.
Им початки руки обжигают,
а мои остыли.
Станут пить и обнимать подругу
(поневоле станешь).
Ходят незамужние по кругу
и мечтают замуж,
с половины сыпется извёстка,
правда, половина –
гладкая и сделана из воска
или парафина.
А одна нетрезва и помята,
волосы – пшеница…
Если мини-юбка и помада,
можно не жениться.
По-другому с нею тоже можно,
случаи нередки,
всё равно с любою станет тошно,
хуже горькой редьки,
и начнется жизнь чернее сажи,
тяжелей содома.
Можно возвращаться. Или даже
оставаться дома.

* * * ‎

Пацан с перстнями на руках,
чтобы заметили девицы,
плывущие на каблуках
так, чтоб ходили ягодицы,
чтоб замечали пацаны
с перстнями бешеной цены.
Кроссовки, на руках узлы,
любовь, четвёртый день в запое,
арабы, треники, козлы
и чувство, злое и слепое…
Марокко, запах анаши…
В Европе тоже хороши.
Лосьон. Зануда. Крохобор.
Блондины все как на подбор.
Не слышали про перебор.
Напора даже быть не может.
Кино, зарплата и футбол.
И жизнь свою не растаможат.
Стих получился бы добрейшим,
однако сами мы не блещем,
плюс cultural appropriation,
предвзятость (bias), дух расизма,
снобизм, сосудов аневризма,
а также всяческий assault
и пива дешевейший сорт.

* * * ‎

Всех, кто был румян и молод, –
перемелет или смоет,
время каждого смирит:
кто-то мальборо смолит,
а потом внутри болит,
а потом он Бога молит,
ищет крестик и талит,
пульмонолога и будду,
врёт им после, что «не буду!».
Ничего ему не надо,
кроме рая или ада.
Жизнью раненный навылет,
в прошлом был предупреждён,
был зачат, потом рождён,
был рождён, а после вымыт,
а потом с водою вылит.
Мы подобного не ждём,
мы другие… о другом…
Жизнь и плоть текут кругом.
Тело. Губы. Красота.
Но не станет и остынет,
если жвачку изо рта
при соитии не вынет.
Безобразный анекдот…
Или случай глуповатый…
Почему в моей кровати
обязательно не та,
почему в её кровати
обязательно не тот?
Всё равно пускай течёт,
сушит рот, горчит, не лечит,
закрывает на учёт
и себе противоречит.
Пусть заноза и зануда
никогда не скажет «да». 
Ешь и пей! Живи покуда –
не податься никуда.

* * * ‎

Ноль градусов. Перчатки и пальто.
Кругом январь. Кафе полны народом.
Там женщины надеялись на то,
что этот не окажется уродом,
а «этот красный, словно самовар»,
им о любви чего-то заливал,
глядел в глаза и руки целовал.
Ноль градусов. Январь. Мечта о лете.
Запутанные личные дела.
Неловкие закутанные дети,
их женщина когда-то родила.
Они взрослели. Жили. Их тела
носили шерстяные свитера.
Перчатки и пальто они надели,
они одели собственных детей.
Казалось бы, давно сдана колода,
жизнь каждого в руках автопилота,
казалось бы, живи и молодей!
Но по-другому думала природа,
и сердце начинало холодеть, и
опаздывали, завтрак не доели…
в конце концов им жёны надоели,
и оказались так одни на свете
и эллин, и монгол, и иудей.

* * * ‎

Вышнего мало. А что там бывает нижним?
Новгород, чин, рубаха, октава, полка.
Правда, если писать на книжном,
вышнего будет столько!
Не один Волочёк, а ещё и сфера,
сила, и мудрость, и что называют «гласом»,
то, что не связано с телом, костями, мясом,
чему не найдена мера.
Я на ежедневном невнятно вякал,
не высокопарно и без кимвала.
Плакал жене давнишней, жене привычной, 
употребляя низший, корявый, личный.
Я ей мычал, кричал, а она кивала,
ибо прожито столько, что слава Богу!
Если высоким слогом, то гаснет факел.
Если обычным словом, то колет сбоку.

ГОРОД БРАТСКОЙ ЛЮБВИ

Бросив родителей, жили они свою,
бесконечную и полную, как в раю.
Жизнь их в Филадельфии протекала,
ежеутренне в комнаты проникала.
Кого матери вскармливали соском,
стали чужим куском,
стали чужим ломтём, но о том, о том
узнают они потом,
когда у них не выйдет напиться чая,
пустого дома не замечая,
когда не поможешь значительной суммой денег
и, упав перед носом, не рассмешишь…
В телевизоре шумит массовик-затейник,
на кухне свистит кофейник,
а соседи-немцы тратят последний пфенниг 
на выпивку и гашиш.

* * * ‎

Зализан, чтоб не видели залысин,
так нравится маринам, катям, лизам,
но Саскии – другого подавай.
Какой надежды ей ни подавай,
какие песни ей ни напевай,
какой отравы с ней ни выпивай,
как ты ни ной, какой лапши ни вешай –
останешься дубиной и невежей.
Катилось, шло, летело и лилось,
молоки высыхали, как Сахара,
и девушки лишь вызывали злость.
Икалось. И свербило у нахала.
Потом внутри него оборвалось,
оборвалось и больше не связалось.
И никогда, как раньше, не спалось,
хоть этого, казалось, не лишишь.
Душа у телевизора спасалась,
рука среди редеющих волос
затылок, чтоб задуматься, искала,
но жизнь мешала ей и отвлекала.
Окостенел, и не растормошишь.
Он жив. Ему показывают шиш
здоровье, и тщеславие, и похоть.
И глупо охать.

* * * ‎

Какая в этом возрасте игра,
когда почти у всех в груди игла,
а женщины усталы и смуглы?
С такими бы ни кончить не смогли,
ни продолжать, 
ни вместе ездить в отпуск,
стирать бельё, оплачивать счета,
страдать, что школу пропускает отпрыск,
субботу проводить у стойки бара,
чтоб видели соседи, что чета,
счастливая, устойчивая пара.
На пиво тратя евро и рубли,
живи себе… и брюхо округли,
но всё равно страшнее кочегара –
не вены, а узлы или бугры,
лишь тёмные и острые углы,
а темнота внутри ещё темнее.
Кто тыщу лет назад ходил в детсад,
тот празднует какие-то -десят…
Всегда в конце подобной эпопеи
остряк и живчик кажется тупее,
а не умнее.
Не интересны миссис или мисс…
Замедленный, седой, летящий вниз,
которому нет воздуха и больно,
лишь про актёров хочет и актрис
и как вчера сыграли баскетбольно.

* * * ‎

Тихо и громко, столично и окая…
Вспомнить с обидою, радостью серою
яркую, длинную, слишком короткую,
эту высокую, эту материю,
молью побитую, зимнюю, летнюю,
ближнюю блинную (или котлетную?)…
лыжную, смутную… или конкретную,
здешнюю, где и в Крещенье без валенок,
варежек, шубы. Про манечек… варенек,
типа с бородкою (кажется, Ленина),
войны, Израиль, закрытие Лемана,
крема на коже остатки нечайные…
в кассы к прилавку стояние вечное.
Помню начальные классы… начальное…
тело здоровое, белое, млечное.
Чётко себе представлю конечное.
Так и не знаю, что сделал с серёдкою.

АПРЕЛЬ

Это не холод, зима ещё будет, но позже,
лишь кончится лето.
Вожжи ослаблены, голод птиц не тревожит.
Бледные рожи
лезут на солнце. Солнце брезгливо к северной коже
липнет/не липнет. Марксову гриву напоминают травы.
Билеты
подорожали. На полушарье северном
всхлипнет снежная баба,
после растает.
Время состарит нас, а сегодня
нам украшать головы миртом,
женам рожать. Праздновать спиртом…
С rex-ом reginа вылезли в город.
Правы, кто флиртом… или же сексом, ежели молод.

ВИТРАЖИ ШАГАЛА В БОЛЬНИЦЕ АДАССА

Экскурсия, Адасса, голоса.
туристы забрели на полчаса.
Холмы, леса. Они глядели на
тех, у кого была удалена…
кому ещё чего-то помогало…
непрофессионального Шагала…
Их не пугали эти корпуса, 
и будущее тоже не пугало.

* * * ‎

Кошерный Бог кормил меня мацой,
халяльным мясом, был живым, как Цой.
Он даровал нам берег Иордана,
Сеуту, Крым, Фолкленды и Техас,
на небесах народ стоял у касс
и ждал награды, словно чемодана
в международном аэропорту.
Бог в рамке был и с белым паспарту,
Он был ручным, Он откликался на
копеечные свечи, плачи, клички,
внимая всем, носившим крест и лычки,
чья сущность изначально спасена.

* * * ‎

Ешь всё, иди в постель со всякой,
покуда не коснулся дна,
пей витамины, закаляй,
гуляй с весёлою собакой,
потом со старою гуляй,
свари на ужин макароны,
читай про новости короны,
купи вина, считай ворон,
с недоумением взирая,
как безразмерная одна
(и не предвидится вторая), 
бесцельная, твоя, сырая, –
со всех сторон.
От времени, жары и стужи
не будет лучше, только хуже…
не вякай, вывернись, лови,
лицо от вони не криви,
ходи по мусорной квартире,
чихай и про себя шепчи:
«Во что планету превратили!
Апчхи». На улицу бегом,
и там опять она кругом:
толпа, асфальт и кирпичи,
бензина радуга на луже,
обрывки полиэтилена,
стекло и пластик на века…
Горька, 
как море, глубока,
и никому не по колено.

* * * ‎

Колесо фортуны, тельняшка, зебра.
Тело жи́ло, слепло, болело, крепло.
Дождь сменялся тёплою, без осадков,
детство – возрастом в семь десятков,
а фата – ночными кусками крепа.
Мир был пресен, сладок и пересолен,
негритянки чернее кофейных зёрен,
белокожие девы нужнее хлеба.
Чёрно-белая тянется перед взором,
удивляет своим узором,
мажет сажей, заляпывает извёсткой
и бывает нежной, пуховой, жёсткой,
и служанкой бывает, и госпожою,
нашей, свойской
и только потом – чужою.

МОРСКОЕ

После сырого, тяжёлого, горького
людям из Кёльна и с улицы Войкова
хочется белого, хочется красного,
ясного, как в телевизоре, классного.
Этим…
с чахотками или холерами
хочется моря и быть загорелыми.
Серую, чёрную, невыносимую,
скучную или бессмысленно-праздную
делает жёлтой, зелёною, синею,
и бесконечною, и не напрасною.
Толпы охальников с мыслями грязными
и одиночки (всегда без напарников)
там наблюдают за самыми разными
в блёклых купальниках, в ярких купальниках,
тонкими, крепкими, пресными, терпкими,
стервами, парня бросающих первыми,
левыми, слабыми, девами, бабами.
Будят какое-то чувство щемящее
модные песни, за горло берущие,
матери, на малолеток орущие,
йодом пропахшее, мерно шумящее
мелкое море и море с глубинами.
Берег с шезлонгами, душем, кабинами,
женщины с милыми и с нелюбимыми…
Солнце печёт, меланомою мажется,
каждая пара счастливою кажется.