Михаил Левин

ЧТО ТЫ УВИДИШЬ, ОЧНУВШИСЬ…

Фромеру

И мучительно, и радостно созерцать пламя, не щурясь. Взгляд расслаблен, мысли исчезают, восторженный танец огня передается душе. Если закрыть глаза, можно подумать, что в ночи светит солнце. Но огонь догорает, и остаются обгорелые головешки.

* * *

Пожар пожирал деревянные внутренности загородного особняка с бешеной радостью. Он начался ночью в гостиной и теперь разрастался, обретая независимое существование и устремляясь к небу.

«Книги горят! – возбужденно бормотал стоящий в толпе старичок в потертом пиджачке с цветком в петлице. – Так могут полыхать только книги!»

Сирены пожарных машин создавали звуковое оформление зрелища, и зеваки были удовлетворены, когда, наконец, под занавес грязные и потные хранители огня[1] в медных касках выбросили на сетку из окна второго этажа обмякшее тело. Вокруг него сразу же засуетились медики, до сих пор относившие себя к толпе зрителей. Прошло много долгих минут, прежде чем лежащая на траве женщина очнулась и открыла глаза.

Она огляделась и, не успев полностью набрать в легкие воздух, закричала истошным тонким голосом.

Наутро вернулся из деловой поездки хозяин дома, сорокалетний человек по имени Эммануил Клайн. Он долго стоял перед дымящимися развалинами, не слушая объяснений соседей, в голосах которых ему чудилась затаенная радость. Он понял, что потерял дочь.

И дом.

Правда, и дочь, и дом были застрахованы от пожара.

* * *

Он купит другой дом, больше прежнего, и устроит в нем противопожарные перегородки. Для счастья необходимы деньги, тоскливо думал он, механически передвигая ноги, чтобы поднять себя по бесконечной больничной лестнице.

«Это всё ты со своей неряшливостью! Ты всегда оставляешь горящие сигареты. Ты, ты во всем виновата», – хотел крикнуть Эммануил и посмотрел, не моргая, на жену.

«Ты сам купил этот старый дом! Я его всегда ненавидела! Если бы мы жили в городе, в обычной квартире, этого бы не случилось… – хотела ответить Эстер. – Мне больно… Так уж вышло», – мысленно добавила она и, изможденная, отвернулась к стене, прекращая этот несостоявшийся спор.

Клайн решил ее пожалеть и одновременно на самом деле почувствовал режущее сострадание к этой молодой и усталой женщине, обожженной и обиженной жизнью, вчера потерявшей ребенка. Со смертью Моники она стала для него самым близким человеком в этой жизни. Она да еще, пожалуй, Вольф…

Тупая боль стучала в висках, как метроном: гулко и мерно. Он выскочил в пустынный коридор, забился в угол, опустился на колени.

– За что, Господи, за что! – тихо закричал он сквозь слезы и, оглядевшись исподтишка, начал ритмично биться головой о стену в такт метроному.

Со стороны это была забавная картинка: солидный, средних лет человек в костюме с жилеткой и галстуком приткнулся в углу длинного больничного коридора и плачет навзрыд, как будто он вернулся в детство и у него отняли любимую игрушку. Так оно, наверное, и было: дочь свою он любил, но всего лишь отвечая ей взаимностью.

И сейчас он оплакивал не ее – что ей, счастливой, она уже перестала страдать! – а себя, так внезапно и глупо осиротевшего, потерявшего объект своей любви.

* * *

Из общих знакомых многие сначала жадно рассматривали Эммануила, словно видели его впервые, а потом смущенно отводили глаза, как будто он был одновременно и преступником, и жертвой.

Те же, у кого он, стремясь избежать остракизма, вымаливал минуту общения, отвечали ему неискренней улыбкой. Особенно обидным для него было поведение Ревекки Шпильберг.

Ревекка была ближайшей подружкой Эстер. В свободное от сплетен время она работала в городской библиотеке, где считалась специалистом по розыску редких книг. Познакомилась она с Эстер через Эммануила: однажды с ее помощью он нашел старинное издание «Молота ведьм», и с тех пор Ревекка была к нему неравнодушна.

Но Эммануил был однолюбом и почти не обращал на нее внимания. Легкий флирт был основой их отношений; с Эстер же Ревекку связывала та таинственная подсознательная взаимозависимость, которая и составляет основу женской дружбы.

Услышав о предстоящем разводе, Ревекка, не задумываясь, приняла сторону подруги. Эммануил не понимал, чем вызвана эта воинственная отчужденность: ведь он не причинил никому зла. Страдания же и тяжелую тягучую грусть, сопровождавшие их нынешнюю жизнь, они с Эстер делили поровну.

В тот вечер Эстер не ночевала дома.

Телефон Вольфа не отвечал, и Эммануил решился навестить Ревекку: ему был необходим собеседник.

Встреча закончилась невесело: хозяйка захотела навязать ему интим, от которого он вежливо отказался. Тогда разъяренная Реввека прогнала Клайна. Из ее оскорблений у него в памяти застряли два: «тупорылый рогоносец» и «половая тряпка».

Почему тупорылый? Реввека умела подбирать слова.

* * *

– Вот ты у нас такой добренький, – резко сказал Вольф. Они беседовали у него в гостиной, и Вольф привычно развалился в кресле, задрав ноги на журнальный столик. – Ты думаешь, существует общая для всех мораль, некие Богом данные высшие принципы? Оглянись: добрые пишут книги, злые творят жизнь. Чем выше цивилизация, тем хуже культура, тем ниже моральные принципы. Если добро богоугодно, то почему оно не вознаграждается? Только не корми меня сказочками о загробном рае!

– Бог дал человеку свободу выбора, – тихо отвечал Эммануил. – Если бы добро автоматически приносило счастье, не осталось бы свободы воли. Свободы творить зло, если угодно! Поэтому бытие Божье недоказуемо. То есть если бы Бог являлся людям или дал им доказательства своего существования, то они – из одного лишь страха – опустились бы до уровня животных или автоматов. Поэтому-то вера и не нуждается в логических выкладках. Человек не может решиться поверить в Бога – он либо верит, либо нет. Вера осеняет, а не вычисляется.

Клайн помолчал, почесывая в редкой рыжей бородёнке, и потом смущенно, как бы нехотя продолжал:

– Природа вещей такова, что зло наказывается, только когда оно выращивается на почве добра, в силу неестественности своего происхождения. Добрый человек страдает из-за причиненного им зла, злой же лишен страданий, ибо страдания – атрибут добра.

– Опять ты со своими черно-белыми картинками! – добродушно произнес Вольф. – Нет злых людей, и нет добрых. Есть только смешение в самых разных пропорциях. Подожди, у меня была где-то еще одна бутылка рислинга.

– Но ты ведь, в принципе, признаешь, что есть абсолютное добро и зло как составные части этой смеси?

– Да, признаю, но есть еще и случайность, которая лежит вне морали и доминирует над ней. Месяц назад, если помнишь, на юге столкнулись два поезда. Было много жертв. Кому все это нужно: Богу, дьяволу или свободному человеку? Кто здесь злодей? И кто грешник? А человеческая трагедия налицо.

– Может, и так, но меня это не интересует, – волнуясь, возразил Эммануил. – Должна же быть в этом мире связующая нить, которую я могу ощутить, иначе и жить не стоит. Может быть, она состоит из любви или из добра…

– Ну что же, – отвечал Вольф, – звучит логично и поэтому малоубедительно.

Он помолчал и потом, чеканя слова, продолжил:

– По-твоему, существует Бог, дьявол и человек с его свободой творить зло. Мне, например, эта Богом данная свобода и даром не нужна. Если бы у меня была свобода выбора, я бы от нее просто отказался, потому что это – ловушка для души. Меня заставляют играть в жизнь, навязывают правила игры, а игрок из меня – никудышный. Куда мне тягаться с Богом, а тем более – с дьяволом? Силы не равны. Будь у меня выбор, я бы встал на сторону дьявола, чтобы хоть как-то уравновесить игру. По твоей теории, получается, что я всегда в проигрыше. Если я грешу сознательно, то порчу отношения с Богом. Если несознательно – с дьяволом. Где же тут свобода? И кроме того, сколько людей, столько и представлений о морали. Иногда и убийство добродетельно – судя по ситуации.

– У каждого своя мораль, согласен, – с нажимом, в тон Вольфу заговорил Эммануил. – Но в рамках индивидуальных представлений о морали и заключается единая для всех Божья мораль. Она еще называется «совесть». Человек грешит не против всеобщих принципов, а против своих представлений о порядочности. Грехом можно считать только такой поступок, в котором потом раскаиваешься, который потом вызывает угрызения совести в любой форме. Сознательный убийца, грабитель-профессионал, садист по призванию – не грешники; для них это норма поведения, не так ли?

– Так что же это получается, – с иронией в голосе произнес Вольф, – с убийцы снимается ответственность, если он не ведал, что творил зло? Возьми, к примеру, свою личную жизнь…

– И за гибель Моники, и за этот развод я один несу всю ответственность перед Богом, – горячо сказал Эммануил.

– Нет, – тихо ответил Вольф, отвернувшись от собеседника, – ты не решал ни того, ни другого.

Эммануил подождал, собираясь с силами.

– Ты знал, что у Эстер был любовник? – вдруг выпалил он, и в предчувствии ответа у него остро заныло то место, где соединяется желудок с кишечником.

– Да, – глухо ответил Вольф, не отводя взгляда от камина.

Сквозь желтые языки пламени в камине чернели трупы деревьев. Эммануил перестал понимать друга.

– Как же так, – медленно проговорил он, – ты знал этого человека?

– Да, – снова сказал Вольф, не поднимая головы.

И тогда Эммануил всё понял. Он долго молчал, прислушиваясь к току крови в висках. Потом перевел тоскливый взгляд от Вольфа к огню и в сторону, к окну. Начиналась ночь, и в темной раме отражались пляшущие сполохи пламени.

– Как долго у вас это продолжалось? – отчетливо проговорил он, и тогда Вольф взорвался.

– Ты не понимаешь! – закричал он. – Ты никогда ее не любил. Она пришла ко мне, спасаясь от твоего эгоцентризма и равнодушия. Ты любишь только себя и своего абстрактного Бога. Пять лет назад она попросила у тебя помощи – она, которая никогда никого ни о чем не просила, – и ты ей отказал. Всё, что ей было нужно – это немного твоего времени, и денег, и желания помочь… Выпустить её из клетки… Помнишь, как это было? Ты, такой добренький, не пожелал расстаться с частицей своего благополучия…

Зазвонил телефон. Вольф вышел в спальню и долго бубнил в трубку. Вернувшись в гостиную, он пристально посмотрел на Эммануила и сказал:

– Звонила Эстер. Она сейчас придет. Думаю, тебе лучше уйти.

– Она провела здесь вчерашнюю ночь?

– Да. Это не первая ее ночь здесь и, надеюсь, не последняя. Мы всегда старались скрыть нашу связь, но теперь уже всё равно. Или ты раздумал разводиться? Теперь-то ты уже не смеешь ревновать! Надеюсь, мы сохраним человеческие отношения…

Чтобы прекратить этот нескончаемый словопад, Эммануил подскочил к Вольфу и стал молча его трясти. Вольф вяло сопротивлялся. Клайн быстро устал и опустился в кресло.

– Тебе надо уйти, – с нажимом повторил Вольф.

Эммануил встал и, схватив пальто, рванулся к двери. Он долго вертел дверную ручку, словно забыв, что с ней надо делать. Наконец, ему удалось выйти.

Морозный ветер с остервенением набросился на его тщедушную фигурку. Эммануил убыстрял шаг, стараясь как можно скорее удалиться от этой квартиры, которую ещё так недавно считал своим вторым домом.

Не дойдя до перекрестка, он столкнулся с Эстер.

– Я знаю, он тебе сказал, – бросила она.

– Да, – глухо ответил Клайн. – Скажи… Пять лет… Ведь ей было четыре года!

Эстер не ответила и, обогнув Эммануила, пошла прочь. Он догнал ее и, схватив за рукав, потянул к себе.

– Ты должна мне сказать! – задыхаясь, закричал он.

– Пусти, мне больно! – закричала в ответ Эстер.

Он отпустил, но оба не изменили поз. Эстер и Эммануил Клайн стояли друг против друга, как две армии, готовые к битве. Каждый ощупывал взглядом лицо другого, знакомое, но уже чужое лицо человека, с которым была прожита жизнь.

– Это не твой ребенок, – наконец выдавила Эстер и, повернувшись, побежала к той квартире, которую уже давно считала своим вторым домом.

Эммануил остался один.

Мир снова стал нереальным.

Мороз усиливался, и Клайн начал медленно уходить в темный город. Ночь вдруг стала сказочной.

«Вот она, урбанизированная романтика», – подумал он и посмотрел на небо. К полной луне стремились светлые облака. Он неожиданно осознал, что все вокруг стремятся ему угодить.

«Люди подчиняются вечным законам движения, – бормотал Эммануил. – И, хотя эти законы созданы не мною, они и весь этот мир существуют ради меня. И если что-то не так, если мне плохо, то виноват я сам. Ибо у меня есть свобода выбора, свобода совершать ошибки. Я должен изменить свое восприятие мира, чтобы изменить свою жизнь».

Он не был пьян, но шатался и поэтому опасливо передвигал ноги, боясь поскользнуться.

«Как много надо сил, чтобы быть сильным! – пришла ему в голову новая мысль, и он стал ее любовно развивать. – И сила, и деньги, и любовь, и жизнь произрастают только из самих себя. Надо стать злым, иначе я сам себя уничтожу, как уничтожает себя все слабое и хорошее. Сила есть злость, а доброта рождает слабость. Нет доброй силы, есть сила любящая. И ведь не к доброте мы все стремимся, а к любви. Следовательно, любовь должна быть злой силой».

Так внушал себе Эммануил Клайн, осторожно вышагивая по мощеным плитам.

Он вышел на центральную площадь и протиснулся сквозь толпу.

Будто в полусне, долго смотрел, не отрываясь, на гигантский костер и наблюдал, как злые языки пламени рождались и погибали.

«Так и волны, и облака, – завороженно думал Клайн, – вечно меняющаяся и всегда постоянная форма…»

Он почему-то вспомнил о коровах, которые в мороз жмутся к огню, пока пламя не начинает лизать им бока.

Стало очень холодно.

Клайн очнулся и посмотрел на знакомый профиль ратуши и выше, на черное небо. Там, на потолке мироздания, горели осенние звезды, желтые и чистые, как кристаллы соли.

«Какая кристальная ночь», – подумалось ему.

Звезды отражались в осколках разбитых витрин.

* * *

Он еще не знал и никогда уже не узнает, что именно так – «Кристальная ночь», «Ночь битого стекла» – и будет называться в учебниках истории эта ночь с 9 на 10 ноября 1938 года, когда все добропорядочные немцы праздновали день рождения основателя лютеранства.

Мальчишки в коричневых униформах с воплями восторга бросали в костер книги, сотни, тысячи книг, которые сразу же раскрывались и корчились, подставляя огню свои белые страницы. Толпа гудела от сознания своей причастности к великим событиям.

Наконец-то существование обретало реальность.

  1. Читатель, если тебя покоробило моё определение пожарных, вспомни картинку Экзюпери в «Маленьком принце», которую взрослые воспринимают как изображение шляпы, а дети – как правдивый вид удава, проглотившего слона. Не всё очевидное действительно, и не всё действительное очевидно. Моя метафора основана на фактах: там, где есть пожар, рано или поздно появляются пожарные, а когда они уходят, огня уже нет. Куда же он делся? Понятно, что пожарные его забрали с собой и хранят до следующего раза.