Илья Беркович

СВЕТЛЫЙ ПУТЬ

1

Очередь на регистрацию багажа остановилась и не двигалась так долго, что я успел записать почти все свои планы.

Я писал туповатым карандашом, держа записную книжку на весу.

1. Побольше побыть с М.

2. Сразу же позвонить З.

3. Свитер для Д.

4. Встретиться с Олегом.

5. Эрмитаж. Посмотреть новый корпус.

6. Передать К. бутылку.

7. Дом книги (не забыть список).

8. Съездить на кладбище (Погода? Снег?).

9. Визит к Н. Отдать деньги и подарки.

10.

Очередь резко двинулась. Я сунул записную книжку в сумку и схватился за ручку чемодана. Десятый пункт остался у меня в голове. Я знал, что не смогу записать его, потому что не хочу выполнять. Пункт гласил: «Съездить на тот свет». Это значило: съездить в поселок Светлый Путь, где уже четвертый год лежал парализованный после инсульта друг моей юности Костя.

2

Аэропорт в любую погоду – туманно-серый. Серый, потому что стены и полы серого мрамора. Туманный, ибо впечатлений из аэропорта, как из тумана, не вынесешь.

Зачем же я пытаюсь рассмотреть соседей по очереди на контроль багажа? Ведь я их не запомню.

За спиной смеются две русые старшеклассницы, почти двойняшки, но одна – посолиднее, повыше ростом, погуще голосом. Хочется вложить в нее вторую, как матрешку.

Впереди – группа паломниц. Одеты разномастно, но все в косынках и двигаются в лад: поездка сплотила.

Перед ними счастливая семья. Папа, мастер спорта по пятиборью, поправляет очки в тонкой золотистой оправе. Мама, КМС по лыжам, примеривается, где бы покормить младенца. Сынок лет пяти кружится на одном месте.

Кто еще? Парень в кепке, вида ехидного, как большинство рыжих. Очередь извивается, складывается. Те, кто далеко впереди, оказываются рядом. Один уставился в упор. Лет на пять младше. Подтянутый. Что смотришь, дядя? Седоватый пучок на затылке. Глядит, будто узнал. Глаза травокура?.. Скорее регулярно медитирует. Тетка с ним – не жена. А ведь и я его знаю. Откуда?

– Паспорт, пожалуйста. Сами собирали вещи или кто-нибудь помогал?

Я солгал девушке в синем костюме, что никто ничего мне не передавал (передали бутылку водки для З. и 150 долларов для Н.), водрузил чемодан на черную ленту и через Duty Free направился на регистрацию (вылет в 12.30) к воротам Е2, где встретил двух веселых курносых школьниц, группу паломниц в платочках, передававших бутылку воды из рук в руки, семью блондинов: маму с младенцем, дюжего папу в золотых очках, который кричал мальчику лет пяти, танцевавшему на люке: «Давид! Иди сюда, Давид!»

Рыжий тюкал в мобильник.

Я сел и опять попал под пристальный взгляд дядьки с пучком на затылке. Открыл книгу, но читать, конечно, не читалось. Уже 12.30, а регистрации всё нет. Где я его видел? Вернее: где мы друг друга видели?

– Переводят в четвертый? – прошелестело по диванам.

Сплотившиеся паломницы встали волной, как распрямляется позвоночник.

– Сидим, сидим! Я уж думала, обратно в Хайфу поедем! – засмеялась школьница поменьше.

– Переводят! В четвертом регистрация!

– Простейший ход: Е2 – Е4, – ехидно сказал рыжий в кепке, подхватывая рюкзачок.

Когда встал дядька с пучком, я понял: обычно он носит форму, но не военную. Священник.

В боксе Е4 мы снова оказались друг против друга.

– Всюду лезет, всюду суется, – жаловался отец мальчика Давида.

– Он ребенок, исследует мир, – резонно отвечала мать, отворачиваясь к стене, чтобы дать младенцу грудь.

– Домашку задали. Не помог! Значит, не мужчина, – смеялась школьница покрупнее.

Паломницы сравнивали сувениры. А я, не зная, как скоротать мертвое время, все силился опознать человека, сидящего напротив.

Только в душном, жарком теле самолете, где свое короткое и конечное время, свой спертый свет, где по проходу, как живые поршни, излучая животную силу, сновали стюард и стюардессы, пялясь в рекламную статью про торговый центр в Дубае, я понял: это Школьник.

Был тридцать лет назад в нашей бесформенной компании мутно-похотливый старшеклассник. Мы звали его Школьник, а он себя почему-то Анджей. Школьник исчез, как исчезли многие, увлекшись маковым отваром или сев в тюрьму. Но в 90-м году, когда я перед отъездом стоял в Публичной библиотеке за разрешением на вывоз книг, ко мне подошел здоровый ясноглазый мужчина с длинными волосами, но не хиппи, и спросил: «Вы меня не помните? Я Андрей. Заканчиваю семинарию. Вот диплом пишу». Я сильно удивился тому, какой справный человек вылупился из Школьника. Да Школьник ли это? Прилетим – подойду и спрошу.

Самолет ударил колесами о землю, в салоне прозвучало: «Добро пожаловать в Санкт-Петербург – город-герой Ленинград». Школьницы, смеясь, дробили английское слово «он ли». Мальчик Давид, громко сопя, тащил за руку огромного папу.

Рыжий сунул в сумку кепку, нахлобучил собачьего вида ушанку и стал еще ехиднее.

А священник в штатском исчез.

Я выкатил чемодан в ясную морозную ночь и от радости залез на сугроб – пушистый сверху, надежно-твердый внутри.

«Сегодня воскресенье, – подумал я, – третье февраля. – Кое-где окна домов переливались красно-зеленым. – Неужели еще стоят новогодние елки?»

3

В среду утром я пил на жаркой кухне скверный чай «Акбар» и ждал рассвета. Два дня ухнули в снег. Пора за дела и покупки.

«Встретиться с З.» – прочел я второй пункт своего плана и начал уже набирать номер З., но вспомнил, что раньше половины десятого, раньше здешнего солнца, не встает никто.

И тут телефон зазвонил сам. Это был мой одноклассник, святой человек, единственный, кто навещал, навещает и будет навещать парализованного Костю в поселке Светлый Путь.

Кхекая и посмеиваясь от смущения, одноклассник говорил:

– Костя просит у тебя в долг на год, нет, на два, семьдесят тысяч… Не знаю, как будет отдавать… У него вся-то пенсия семь тысяч в месяц. Если бы они Костину питерскую квартиру отремонтировали – могли бы сдавать, но квартира в полной разрухе, плюс долги накопились. А вообще, Костя просил еды привезти. Можем вместе съездить. Люда его кормит, но очень скудно. Она верующая, мяса не ест плюс все посты соблюдает, да и с деньгами у них… Если надумаешь поехать к Косте, позвони мне заранее. У нас теперь с отгулами не очень, заявление надо писать. Кстати, знаешь, что Костя рассказал? Люда привела к нему священника, причастить и исповедать, и оказалось, что это Андрей по кличке Школьник, был у вас такой знакомый, помнишь? Этот отец Андрей узнал Костю, спрашивал о тебе и даже твою книжку взял почитать. Как думаешь, поедешь? Туда примерно час на маршрутке.

– Окей, я подумаю.

Я опускаю в белую чашку с мелкой щербинкой на краю еще один пакетик скверного чая «Акбар», заливаю его кипятком и, глядя на быстро темнеющую поверхность, начинаю думать.

Визит к Косте записан (вернее, даже не записан) у меня десятым, последним пунктом. Отец Андрей по кличке Школьник, с которым я только что летел в самолете, является парализованному Косте и берет почитать мою книгу. Что бы это могло значить? Похоже, Господь мягко, но решительно указывает мне: порядок пунктов надо изменить и быстро двигать в Светлый Путь.

Я подхожу к окну. После вчерашней оттепели подморозило. Женщина в черном пальто поскользнулась, взмахнула руками, устояла. Две машины тщетно пытаются разъехаться на дорожке, суженной оползающими сугробами. Тойота сдает задом, въезжает на тротуар, летит из-под колес ледяная грязь.

Я допиваю чай «Акбар» и, глядя на ветки за окном, начинаю воображать поездку в Светлый Путь.

strong>4

Я представляю, как мы едем в попутке. Одноклассник держит в руке фляжку дешевого коньяка. Я гляжу в туманное окно, чтобы не смотреть в его старое кавказское лицо с рубцами на месте ввалившихся щек.

Мы ровесники, значит, это лицо – зеркало.

Полчаса назад мы встретились у метро.

– Слушай, – смущенно кхекнул одноклассник, – надо немного опохмелиться. Вчера жена с сыном поругалась, а я разнимал. Такая была сцена. Ну, расстроился и выпил.

Зашли в «Пятерочку».

– О, наши ребята! – воскликнул кавказец-управляющий.

Я не понял, что он имел в виду: нерусскость или похмельную потрепанность наших физиономий? За кассой бледный похожий на кролика гомосексуалист с серебряными кольцами в обоих ушах долго и удивленно смотрел на нас. Он не верил, что бывают бедные евреи и робкие замученные грузины. Как я не верил, что голубой – кассир в магазине для бедных, а не солист балета. Если меньшинства не понимают друг друга, что же ждать от большинства?

Мы купили коньяк и по ледяным буграм доковыляли до маршрутки. Водитель, дагестанец в темном, курил за рулем. За тридцать лет в Израиле я привык к востоку яркому.

Где здесь туалет? Да зайди за сугроб. В двух шагах от остановки, на стоянке конторы, полной гладких черных машин, мне пришлось встать на колени между Тойотой и невысоким сугробом. Я стеснялся оставить след на снегу, боялся, что мокрый снег запятнает колени, что чиновники, чьи голоса я слышу, окликнут меня. Но ни на снегу, ни на брюках следа нет, а чиновники не видят меня, как не видят они бронзового Ленина, указующего туда, где раньше был магазин «Детский мир».

И вот мы едем.

– Что с сыном-то? – спрашиваю я.

Одноклассник с усилием отвинчивает жестяную пробку и делает маленький странно нежадный глоток.

– Видишь, жена всё с ним ругается. Я понимаю… Ему скоро тридцать пять. Давно пора разъехаться. Когда работал, хоть обещал ипотеку взять. С марта уже год не работает, живет на наши деньги. Какая ипотека? А нашу квартиру как ни меняй – две все равно не выйдет.

Раньше, чтобы выехать из города, хватало пяти минут. Мы едем верных полчаса, а за окном всё мелькают жилые башни и мутные световые кубы. Угадываю павильоны «Порше» и «Ауди». Внутри блестят черные машины с лентами через грудь, как дамы в вечерних платьях на вручении кинокубка.

– Когда Костю грохнул инсульт, – одноклассник делает аккуратный глоток, – он лежал один в пустой квартире, на полу, пять дней. Вернее, не один. С ним была ручная ворона. Костя выжил, а ворона умерла с голода, но Костю клевать не стала. Вот что значит дрессировка.

Судя по тени, проезжаем под огромным мостом. С тех пор как я уехал, столько настроили в пригородных полях мостов, циклопических развязок и островов жилых башен, что непонятно, где кончается город. Вроде всё, выехали из Питера, а он снова и снова вспыхивает.

– Стали думать, куда Костю девать: неходячий, левая сторона парализована. Кто его из больницы возьмет. Мать с отцом умерли. Брат развелся и уехал в Мурманск.

Люда – единственная. У них с Костей дочка общая. Но куда Люде его забирать? На ней и так две дочки и сын, как она говорит, «одержимый бесами».

– Слушай, – не понимаю я, – а с чего Люде его забирать? Она что ему, жена? Или хорошее от него видела?

– Я не знал, как ей сказать, – говорит одноклассник, – сама узнала. Приехал к Косте в больницу, а Люда у кровати сидит.

Дверь маршрутки открывается, я вижу, что мы, наконец, выехали из города Петра, потому что вокруг уже город Екатерины, желто-белый, двухэтажный, спокойный. Новые вывески на фасадах пожилых домов «Суши Флора», «Мясной стандарт», «Хлебников трактир».

Мы медленно огибаем широкую площадь. Прямые улицы, желтые стены, белые линии. Что я знаю о классицизме? Куртина, капитель, ротонда.

Остановка. Заходят трое старшеклассников. Одеты как подростки развитых стран. Глядя на их здоровые свежие приветливые лица, так непохожие на потрепанные хари памятной мне пригородной шпаны, хочется сказать: «Как похорошела, как поздоровела Россия!»

– Забрала она Костю из больницы, поместила в однокомнатной в соседнем доме. У них в поселке народ оставаться не хочет, свободного жилья много. Пока пенсию Косте оформишь – умрешь. На все комиссии надо его возить. А ей уже и так на работе сказали: либо вы работаете, либо ухаживаете за своим мужем. Зарплата у нее шестнадцать тысяч, трое детей. Попросила меня: у Кости друзей было – весь город. Попробуй собери хоть что-нибудь. Ну, описал я в фейсбуке Костино и Людино положение, поместил скан сбербанковской карты.

И знаешь, столько лайков, красных сердец, знаков сочувствия поставили – целую страницу. И комментов много написали. Под никами, конечно.

Пишет, например, Феминистка: «Из-за таких дур, как эта Люда, мы, женщины, страдаем. Ушла из-за него от мужа. Потом он ее, беременную, бросил. Теперь будет его с ложки кормить и подгузники менять, а все раструбят, какая она героиня милосердная. И нас станут учить на ее дурацком примере: так и надо, дорогие женщины. Прощайте! Терпите! Дура ты, дура и больше ничего. Хочешь совета? Намажь ему рожу его же дерьмом, сфоткай и помести в своем фейсбуке. Вот тогда они подумают, как надо себя с нами вести».

Пишет некто Радонеж: «Многие сейчас кресты носят, а воздастся не по крестам, а по делам. Наш Бог милосерден. Сказано: будьте как Бог. Таким, как Людмила, все грехи простятся».

Возражает Феминистке и Радонежу Реалист: «Вы, дорогие, на минуточку забыли про Костину квартиру. Кому она теперь достанется? Правильно, Люде. А про кресты и милосердие можете рассказывать своей бабушке. Только про квартиру не упоминайте, а то и бабушка вам не поверит».

Пишут интересно, но денег на счету не прибавляется. Не шлют денег. Никто. Ни копейки.

Стала меня сначала Людмила, а потом и Костя просить: позвони Мищенко, попроси у Сокальского. Что ж, для других просить не стыдно. Звонил. Мищенко объясняет, что ему еще двух детей поднимать. Сокальский просто сказал: «У нас в Париже сбербанков нет». И трубку повесил.

…Сплошная желтая полоса домов за окном оборвалась, белым засветили между косыми черными стволами поляны парка.

Поле просело в излучину неширокой реки. Маршрутка притормозила. На минуту явилось мутное подобие солнца, бросило параллельные тени на матово-белые склоны берегов, блеснуло в полынье между черными прутьями кустов – и скрылось, как посетитель, который понял, что ошибся дверью.

Остановка. Заходит некто в синей нейлоновой куртке. Лоб, подбородок и рот замотаны черным шарфом. Видны глаза. Глядя в эти блестящие черные глаза, остается надеяться, что это просто больной или избитый и мы не взорвемся в ближайшие пять минут.

Одноклассник тряхнул фляжкой с остатками коньяка на дне.

– Приезжаю ногти Косте стричь и каждый раз извиняюсь, что денег никто не дает. Ну, говорит Люда, последняя надежда на еврейский кагал. Это ты, значит, еврейский кагал. Я тебе позвонил, а ты как раз к нам собрался.

– Она, вообще, адекватная?

– Оба жалуются. Он на нее, она на него. Но так она ничего. Когда религии не касается. Все посты соблюдает. По воскресеньям – в храм, что бы вокруг ни творилось, хоть потолок гори. То на меня напустится, как на иудея. Говорю ей: у меня бабка татарка, дед грузин. Из евреев только отец, которого я раза три видел за всю жизнь. Иудаизм – это не мое. Я атеист. Тут вообще начинается. Но Люда, конечно, молодец. Хотя что она: даже помыть его одна не может: тяжелый. И запах там в квартире, приготовься.

– Слушай, а ты сам как думаешь, почему она Костю взяла?

Одноклассник смотрит на меня удивленно: ему ясно.

Только я собираюсь выяснить, что же именно ясно, как за пазухой у него раздается «Турецкий марш».

– Подержи, – просит одноклассник, протягивая мне фляжку с остатками коричневой жидкости, судорожно роется у себя за пазухой и на излете Моцарта кричит в трубку: – Але, але! Да, Костя. Едем к тебе. Проехали Пушкин. Что? Ладно, я попрошу. Слушай, извини, тут Галя звонит. Потом поговорим. Галя, привет! Когда вернусь? Не знаю. Мы еще дотуда не доехали. Надо его накормить, помыть, купить всё. Вечером маршрутки реже. Да, думаю, поздно. Позвоню, когда будем выезжать. Пока.

Не успевает одноклассник сунуть телефон за пазуху, как марш играет снова.

– Костя? Хорошо, поговорю. Скоро. Уже час едем. В каком году?

Трубка долго рокочет. Одноклассник прикрывает ее ладонью и сообщает вполголоса:

– Рассказывает, как в 80-м в Крым ездил. Говорит, что и ты там был. – И в трубку: – Извини, Костя, тут Галя опять звонит. Да, Галя! Привет! Не хочет разговаривать? Оставь его пока, пусть остынет. Главное, не начинай с ним опять про работу. Да нет, не защищаю. Просто боюсь, что опять сцепитесь, и у тебя давление… Ну хорошо. Хорошо. Я с ним поговорю. Пока.

Одноклассник тянется за фляжкой, но марш играет снова.

– Слушай, Костя, мы уже скоро будем. Да. Купим. Люда у тебя? Хорошо, я ему скажу. Конечно, помню. Пока. – И мне: – Волнуется, что мы едем. Иногда по десять раз подряд звонит. Его уже и дочка забанила. Вот опять! – И в трубку: – Да, Галя! Мороженое? Тебе сливочное, Артему клубничное. Ладно, куплю. В круглосуточном. Господи, – говорит он мне, – и это я должен делать. Им до магазина-то пять минут. Одеваться лень.

Он залпом допивает коньяк, вытирает седые усы.

За окном то гордые дачи с бочкообразными немецкими крышами, то черные развалюхи. Мы тормозим у ряда заснеженных гаражей, потом опять тянутся разнокалиберные дачи, сараи, избы.

Остановка. Входят несколько кавказцев в кожаных куртках и черных лыжных шапках. Не садятся. Смотрят вдаль, в какое-то мрачное будущее. Глядя на их жесткие профили, хочется верить, что это их личное будущее, а не будущее страны.

Окно совсем заволокло, и кажется, не будет конца остановкам, замедлениям, толчкам, поворотам. Спрашиваю одноклассника:

– Долго еще?

– Да нет, минут пять.

И когда мы, наконец, выходим, он кидает пустую стеклянную фляжку в мусорной бак.

Пятиэтажки, серые, как сгустившийся серый воздух вокруг них.

Светлый Путь – поселок городского типа.

Напротив остановки – поселковый магазин, «Пятерочка». Держась друг за друга, взбираемся на ледяной бугор тротуара. Магазин светлый, теплый, изобильный. Ничего поселкового в нем нет. Тридцать лет назад в сельмагах продавались только маринованные патиссоны, тяжелые буханки черного хлеба и вино «Яблочная гниль». А теперь… Авокадо и киви, мандарины и бананы, ядреные свежие огурцы в крупных, как капли воды, пупырышках. Виски, бургундское, саперави – все флаги в гости будут к нам, и запируем на просторе! И русичи не посрамили орла: пять видов лосося отечественного копченого! Пиво по полдоллара бутылка!

– Ты понимаешь, что это рай? – спрашиваю я одноклассника.

– А?

– Мы, то есть вы, в раю!

– Слушай, – смущенно улыбается одноклассник, – можно я еще возьму, а то что-то… – в руке у него фляжка дешевого коньяка, как та, что он только что допил.

– Конечно. Что за вопрос?

Опускаю в розовую пластмассовую корзину две пачки нарезанной колбасы, дагестанские помидоры («Зачем ты это берешь, – хватает за рукав одноклассник, – это же дорого!»), маленькие пупырчатые огурцы («Зачем в пачке? Развесные дешевле»), два багета, баночку икры по распродажной цене, упаковку сыра.

Мы опять, держась друг за друга, переходим улицу. Редкие пятиэтажки, ледяные тропинки.

– Вон тот дом, видишь?

5

Одноклассник звонит. Ждем. Женщина в темной косынке открывает дверь парадной и взбегает по лестнице.

– Ой, не так быстро, – просит одноклассник, – запыхался. Курю много.

– Куришь? – оборачивается женщина, блеснув темными глазами. – Сгоришь!

Она в темной юбке до пола, в темной кофте.

Дверь на третьем этаже открыта. Входим в однокомнатную квартиру. На кровати сидит некто с бритой головой и темными закрученными вверх усиками, в черной футболке и штанах до колена. Видны тонкие неживые ноги. По правой спускается полоска коросты.

Наверное, это Костя – кто же еще, но, чтобы понять, Костя ли это, я должен посмотреть ему в глаза, а человек прячет глаза в пол.

Вони, на которую намекал одноклассник, нет. Жилище не грязное, а беспорядочно загроможденное. К стене прислонена стремянка, рядом доски вроде столешницы. Посредине комнаты, съедая ее пространство, торчит диван, заваленный свернутыми ковриками, ворохами одежды, полотенцами. Видно, Люда использует квартиру как кладовку. Физически жильцу (буду называть его Костя) это не мешает, потому что передвигаться по комнате он не может. Еще я замечаю в углу, у плиты, искусственную новогоднюю елку, укутанную в серебристый дождик и блестящую темными лампочками гирлянды.

Люда сделала несколько явно ненужных движений: переложила ворох тряпья, тронула стремянку, будто проверяя, надежно ли стоит. И, явно нехотя, обернулась к нам, присела на подоконник, обняв себя руками.

– Садитесь, что ли, – она медленно трет лоб, будто заслоняясь.

Женщины любят, когда на них смотрят, но не когда их испытующе разглядывают. Особенно женщины одичавшие.

Из-под платка выбилась черно-седая прядь, щеки обвисли, но в блеске темных немного раскосых глаз, в напряженности рук – юное. Вспоминаю, что она с Севера. Тридцать лет назад приехала завоевывать город, который нам с Костей достался от рождения. Завоевала поселок Светлый Путь и полуживого человека на кровати.

Я сжимаю в кармане деньги, которые им привез, но сунуть сразу, без разговора, неловко даже мне, представителю беспардонного еврейского кагала.

– Мы тут в магазин зашли, – одноклассник протянул Люде пакет. – Можно бутерброды сделать.

– Сегодня пост, – говорит Люда, не поднимая глаз.

– Больным и странствующим можно, – неловко усмехнулся одноклассник.

– Ну, вам-то вообще всё можно. Ох, грехи мои… – Люда протиснулась в угол и по очереди протянула нам, – держите, – четыре розовых магазинных ящика.

На ящики положили столешницу. Обмахнув столешницу тряпкой, Люда стелет на новорожденный стол полотенце с синими кошками. Осталось разорвать упаковки и положить колбасу на хлеб.

– Твоя мама была на бутерброды мастерица, – не поднимая глаз, сказал Костя и взял бутерброд в здоровую левую руку.

Взял бутерброд и одноклассник. Откусил, достал фляжку, глотнул было.

– Вы и водку принесли? – спросила Люда.

– Коньяк, – поперхнулся одноклассник, убирая фляжку в карман висевшей на стуле куртки.

Костя, казалось, не жевал, но бутерброды исчезали.

– Я бы горячего съел, – сказал он после третьего бутерброда, – котлет…

– Кто тебе будет в пост котлеты жарить? Я не буду!

– Я могу пожарить, – сказал одноклассник, – я умею. Пошли сходим?

В световом кубе «Пятерочки» – всё-таки магазин был сельский, нас узнали – купили фарша и фляжку коньяка. Предыдущую одноклассник по дороге в магазин допил, с каждым глотком розовея и молодея. На улице стемнело, но в настоящую тьму мы попали, вернувшись. Костя чернел на кровати, как покосившийся могильный памятник, Люда на табурете напротив.

– Что вы свет-то не включите? – с порога спросил одноклассник.

Молчание.

– Включи елку, Люда, – сказал Костя, а нам пояснил: – Лампочка перегорела.

Елка замигала, засветилась зеленым и красным. В свете ее одноклассник неуклюже завозился у плиты. Звуки рассыпались.

Я, наконец, достал из кармана свернутые деньги, протянул Люде.

– Спасибо, – говорит Люда спокойно, будто не для этого меня звали, и тут же громко однокласснику: – Так ты до морковкиного заговения жарить будешь, дай-ка мне!

Сразу окрепли звуки, появился ритм, и скоро мы в красно-зеленом свете елки сидели за низким столом вокруг затихшей сковороды с котлетами.

Одноклассник поднял фляжку.

– Четыре года на улице не был, – сказал Костя, на подбородке его заблестела сосулька слюны.

Люда потянулась через стол и вытерла слюну платком. 

– Инсульт – железная клетка, – продолжал Костя, – посадили тебя, и сиди. Пятнадцать процентов мозга ушло, – он левой рукой погладил себя по шраму на правом виске – Нервные клетки живут без воздуха пять секунд. Четыре года не пил!

Рука одноклассника с фляжкой повисла в воздухе, как беркут над холмом.

– Ты что, ему нельзя! – кричит Люда, но коньяк сам собой льется в Костину кружку.

– Тогда уж и мне! – Люда двигает по столу свой стакан…

Мы чокаемся с Костей. Выпив, Люда минуты две сидит неподвижно, а потом странным движением сволакивает платок и встряхивает черно-седой головой. У нее странная прическа: две косички и челка. И сразу тянет тонкую руку со стаканом. Ни котлет, ни бутеров она честно не ела. Пьет натощак.

– Вчера священник приходил, – говорит Костя, впервые поднимая на меня обернутый в клейкую муть, но несомненно свой, Костин взгляд. – И знаешь, кто это был? Помнишь Школьника? Андрей – Школьник, помнишь?.. Взял твою книжку почитать.

– Ты сам-то прочел? – зачем-то спрашиваю я, зная, что ничего хорошего не услышу.

Костя криво кивает.

– Ну и как тебе?

– Я оценок не выставляю и советов не даю, – отвечает Костя. Замедленность делает его речь веской. – А то, когда в колледже работал, стал замечать, что все советоваться приходят. И преподаватели, и мастера. Мастеру – кинематическую схему, преподавателю – пример, директор, который мои деньги получал, тоже советоваться приходил. Я, правда, зарабатывал неплохо: 700 долляров по тем временам. Но за советы мне директор не платил. А потом меня же уволил. С тех пор советов никому не даю. Налей-ка еще!

– Куда тебе? – протестует Люда.

Она розовая и вибрирует.

– Знаешь, что она делает, когда я с ней спорю? – сообщает нам Костя. – Она мне назавтра пожрать не приносит.

– Врешь ты всё! Я всегда тебе приношу! – Люда опять тянется к Косте и вытирает у него с подбородка слюну.

– А я в аспирантуру поступил, – Костя залпом проглотил вторую, – шесть лет назад. Соискателем. Кандидатский минимум сдал. Правда, с немецким было трудновато. Но рассказал пару немецких военных анекдотов – поставили. Хочешь, расскажу?

– Расскажи, – просит Люда.

Костя мычит и заикается по-немецки, а Люда смеется, будто понимает. В свете елки слишком влажно блестят ее раскосые глаза.

А мы благоговейно ждем: не вытащит ли Костя еще что-нибудь, достойное упоминания, из оплывшей, бесформенной кучи пропитых лет?

Нет, больше вспомнить нечего. И я спрашиваю:

– Слушай, а далеко тут церковь? Я бы сходил, посмотрел на этого Андрея. У меня чувство, что я с ним три дня назад в одном самолете из Израиля летел!

– Если вы сейчас пойдете, вы никого там не найдете, – не отрывая глаз от Кости, говорит Люда. – Отец Андрей служит только по воскресеньям. Да скоро он сам сюда придет.

– Ты что, решила? – спрашивает Люду Костя.

– Я давно решила. А ты опять передумал?

– Я свое слово держу. Они, – Костя кивком показывает на нас с одноклассником, – свидетелями будут.

– Я помню, как ты слово держишь. Отлично помню!

– Только не надо…

– Хорошо, скажи сейчас при своих свидетелях. Скажи!

– Что?

– Ах, ты не знаешь? Тебя и этому надо учить?! Говори! Я. Предлагаю. Повторяй за мной! Я. Предлагаю. Тебе. Руку и сердце! Ну, говори, гад! Говори, сука!

Люда замахивается стаканом на неподвижного Костю, закрывает лицо руками – и весь застоявшийся за годы плач вырывается из ее глаз и течет, течет сквозь сведенные пальцы….

А мы просто сидим, и нам понятно, что ничего тут не поделаешь.

Пока не прольется этот горький дождь, не отойдут всхлипывания, не прекратится икота.

Но вот и икота прекратилась.

– Ладно, – Люда встает, – пойду оденусь. Накиньте на него белую рубашку. В один рукав вденьте, а на правое плечо накиньте так.

Ничего не понимая, мы помогаем Косте вдеть здоровую левую руку в рукав белой рубашки, которая, оказывается, лежала на спинке дивана. Я-то принимал ее за полотенце.

Возвращается Люда, неузнаваемая в длинном белом платье. Трещины на щеках зашпаклеваны. Белый газовый шарф с заколкой в виде розы скрыл пожилую шею. Люда – хоть куда.

– Кончилось, – одноклассник покачивает пустой фляжкой.

– Так сходите! Дорогу знаете. Только быстро, – просит Люда. – Отец Андрей будет через пятнадцать минут.

И когда мы встаем, чтобы ковылять по ледяным буграм за очередной бутылкой, дверь без скрипа открывается (так и сидели с незапертой), и в комнату входит священник. Темно-седые волосы собраны в пучок, на бороде – снежинки, в руке моя книга, и ботинки как у меня, «Блэндстон» тасманского производства.

Я представляю себе черные прочные ботинки «Блэндстон», которые всегда выглядят сухими, и не могу вспомнить, какого цвета на них строчка. Я встаю, чтобы получше рассмотреть свои ботинки, стоящие в передней, и обрывается моя роскошная греза.

Как, однако, разыгралось воображение от скверного чая «Акбар»!

Воистину, чем хуже продукт, тем ярче грезы.

Я, конечно, не поеду ни в какой Светлый Путь. Пошлю Косте денег, ну, долларов двести.