Семён Крайтман

Мои земля и память

*   *   * ‎

озноб и трепет сомкнутых ресниц,
напоминавших гусениц мохнатых…
напоминавших хрупких и пернатых…
напоминавших первых учениц,
дрожащих перед первым поцелуем,
был знаком пробуждения.
рисуя
за утренним окном прохладных птиц,
деревья, потемневшие от влаги,
людей с зонтами, мокрый шум машин,
лил мелкий дождь.
вернее, мельтешил.
как на фотографической бумаге,
на нём собора ключника Петра
огромный серый проявлялся купол,
был бледен мрамор сокровенных кукол
над портиком.
в шесть с четвертью утра
я вышел на балкон.
стальные лбы
прижать к стенам апостольской твердыни
тянулись тучи.
капли на латыни
стучали о брусчатку,
листья плыли…
до гетто было полчаса ходьбы.

ИЗ ТЕРТУЛЛИАНА

обращаясь к молчанию,
обнаруживаю слова.
наблюдая песок,
шепчу себе: «что это было?»
за окном стоит человек с головою льва.
значит, всё правда, правда.
а ты говорила…
говорила: «немыслимо».
немыслимое и есть
единственно верное.
в нитях дождя слоится
небо,
и вся
серая эта взвесь
обретает крылья.
деревьев рябые лица
шевелят губами,
бормочут: «смотри, смотри…
чёрные всадники вдоль длинного ветра скачут,
словно вдоль поезда чёрные фонари…»
человек с головою льва
к морю идёт.
он плачет.
плачет от счастья,
взбирается на валун,
траченный солью,
взбирается, ждёт прилива.
над его головою
дымятся двенадцать лун.
на его голове серебрится густая грива.
и морское дно выползает из темноты.
и уже слышны слова изначальной речи.
вот он делает шаг,
и смерть невиданной красоты,
раскрывая объятья,
выходит ему навстречу.

*   *   * ‎

потому что любовь,
Каин мелкого замочил.
и тот повалился затылком на кирпичи,
приумножив мёртвое.
такой, значит, фокус-покус.
это было на стройке,
в районе «Южного» военного городка.
там стояла бригада ракетчиков РККА.
Вильно.
раз в полчаса подъезжал городской автобус.
из него, словно из ноевой лодки века назад,
выходили люди.
шли в сторону краснозвёздных врат.
сумки тащили.
автобусный строгий шкипер 
объявлял: «конечная».
матери для солдат
несли провиант: колбасы и мармелад,
отцы – отцовский наказ, деревянный взгляд,
пэтэушницы, с дорогою душой, приносили триппер.
я тогда был в наряде, стоял у стальных дверей,
собирая дань с приехавших матерей
за вызов к ним сыновей,
они доставали свёртки, называли фамилии, тени
накрывали их лица.
Авель лежал в крови.
и я думал: «на что человек способен ради любви…»
и смотрел на растущий рядом с воротами 
куст сирени.

*   *   * ‎

покуда есть мои земля и память…
я памятью переживаю жизни,
я памятью осуществляю судьбы,
я прикасаюсь к надписям могильным,
я становлюсь бессмертным и свободным,
я становлюсь мгновением любого
из длящихся сейчас тысячелетий.
так я иду по сторонам, глазея.
так я иду по улицам Кордовы.
так я иду по улицам Лиона.
так прохожу по переулкам Майнца,
так я лечу над крышами Бжезинки.
над чёрными воротами Бжезинки.
и знаю, что, пока земля и память
мои со мною будут – я свободен.
как юный ангел с мрачными крылами,
взирающий на ледяные звёзды.

*   *   * ‎

я землю поменял на строчку книги.
и так исчез.
и так я был зарыт
в паучьи буквы.
слыша, как гудит
пчелиный рой над пагубью гречихи
и клевера,
я слышал Шахарит.
«вот, даже пчёлы…», – думал я про них и
менял себя, 
менял на этот звук.
на этот слух,
на этот волчий коготь,
на невозможность,
на гончарный круг,
чью глину оживающую трогать –
есть милость краткая.
мне удалось рассечь
сердечный стон свой 
бессердечным стоном.
был ветер горьким.
горьким и солёным.
по травам пчёлы собирали речь.

*   *   * ‎

о странные, о эти облака –
неспешные, как мысль средневековья,
как брата-переписчика рука
в холодной келье пишущего:
«вот я –
Иван, увидел град Иерусалим,
сходящий с неба».
дождь идёт,
за ним 
идёт зима и мёртвые стрекозы –
деревья, обделённые листвой.
дождь склёвывает камень городской.
и я слетаю с монастырской розы
и вместе с ним догробное клюю.
горгулья ядовитую струю
выблёвывает,
тащится телега,
возница, со щетиною в лице,
поёт.
и жизнь так далека от снега,
как суша далека… 
как от ковчега.
проходит мимо женщина в чепце.

*   *   * ‎

в те времена 
слова ещё были вещами.
ночью звёзды от радости верещали.
и песчинки в колбе стеклянной не предвещали
никакой печали,
не говоря о горе.
я целовался с женщиной в платье цвета
загустевшего августа,
цвета листвы перегретой.
где-то над нами ветер маячил,
где-то
начиналось над нами море.
за пределом вины,
в не имевшем названий мире,
в онемевшем воздухе,
в Риме, в пустой квартире,
где мы нé были никогда,
никогда не жили,
где, обнявшись, где, не раздевшись…
где мы уснули.
мы уснули под дребезг утреннего трамвая.
на балконе серые птеродактили ворковали.
мы крошили им булку,
смеялись и подзывали.
говорили им «гули-гули»…

*   *   * ‎

пусть будет так:
пусть в лёгкие цвета…
пусть будет наш…
пусть поцелуй окрашен.
не губы, но библейские уста.
внутри холста
средь флорентийских башен
мы будем жить.
мы будем выходить
к реке и там, 
столкнувшись ненароком,
мы будем «добрый вечер» говорить
и улыбаться.
и тогда в высоком
вечернем небе задрожит звезда,
забьётся жизнь, и птица закурлычет,
и воздух станет сладок и рассыпчат,
и час наступит вспоминать года
грядущие,
и проливать вино
в густой огонь,
и избегать названий
вещей любых,
молчать, смотреть в окно,
и верить в неизбежность предсказаний.

*   *   * ‎

…и там поставим дом, у берега морского
развесим виноград, наварим алычи…
и местного вина нальём недорогого.
и будем пить, и жить, и не искать причин,
зацепок, подоплёк, попыток оправдаться.
свободные слова в наш новый мир вплетя,
мы будем говорить, мы будем целоваться,
смотреть на тёплых птиц: «ах, как они летят!»
в какие города, летят, в какие страны?..
мы спустимся к воде, мы встанем у воды.
и так мы заживём, как заживают раны.
как на песке следы, как на песке следы.

АПОКРИФ

креплах для трапезы перед Судным днём
символизирует спасение евреев Всевышним.
гефилте на Новый год
символизирует спасение евреев Всевышним.
горькая трава на пасху
символизирует спасение евреев Всевышним.
макароны по-флотски,
какие я варю после работы на ужин,
символизируют спасение евреев Всевышним.
сосед, курящий в окно,
и его говорящая жена
символизируют спасение евреев Всевышним.
стошекелевая проститутка
                   на Центральной автобусной станции
символизирует спасение евреев Всевышним…
всё, к чему прикасается взгляд,
символизирует спасение евреев Всевышним.
я вижу.
«ибо в смерти нет памятования о Тебе:
во гробе кто будет славить Тебя?»