Борис Слуцкий

Стихи из тетрадей

Расшифровка и публикация Андрея Крамаренко по материалам РГАЛИ. Ф. 3101, опись 1 (единицы хранения №№ 6, 7, 9, 11, 25, 30, 31, 36, 37, 40, 41) и по материалам архива Ю. Л. Болдырева.

Стихи публикуются в основном в той же последовательности, в которой они записаны в тетрадях. Явные исключения сделаны для текстов, которые сам Б. С. пометил как две части одного стихотворения, но записал не подряд. Расстановка знаков препинания – редакция ИЖа.

На последнем этапе обсуждения этой публикации редколлегией номера было решено не включать в нее ранее не печатавшиеся стихи Б. С., которые, однако, вошли в книгу «Борис Слуцкий. Стихи», изданную в этом году Пушкинским фондом на базе машинописного сборника Б. Я. Ямпольского «Мой Слуцкий». Двенадцать этих стихотворений доступны на сайте Андрея Крамаренко http://www.kramarenko.ru/index.php/iz/180.html

Из тетради № 9

*   *   *
Тридцать серебренников на наши деньги –
это большие деньги.
Тридцать – прожиточный максимум года.
Это стоимость дома.
Кто же мы, чтобы от этакой льготы
и – отказаться? Кто мы?!

Тридцать серебренников, тридцать круглых
звенящих и настоящих
в руках Иуды крепких, смуглых,
он их сложит в ящик.

Это вам не тридцать бумажек
недостоверных, бумажных,
распирающих ваш бумажник,
а в общем, не очень важных.

От серебра поболе звону.
Двадцать веков прохвосты
просят гинеи, дукаты, дублоны,
а не бумажки просто.

Тридцать серебрянников. Три десятки –
двадцать плюс десять.
Какая пчела от такого взятка
откажется? Надо взвесить.

Из тетради № 11

МЫ И ЕГИПЕТ

В Египте – аналогий россыпи.
Сравненья мог руками брать я.
Там братья продали Иосифа,
а здесь Иосиф продал братьев.

У них – властители, правители
лежат под прессом пирамиды.
А наших пирамид не видели?
Дождями – кости перемыты.

И братья – преданные, проданные –
Иосифа товарищ Сталина,
и кости дождиком изглоданы,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Их точит ржа, их мыши кушают,
на них капель со сводов пикает.
Они лежат и словно слушают,
как время за стеною тикает.

Уволенная и отставленная,
как пьяный старшина, разжалованная,
лежит в подвале слава Сталина,
лежит и ни на что не жалуется.

*   *   *

Всё скверное – раньше и прежде;
хорошее – невдалеке.
Просторно мне в этой надежде,
как в сшитом на рост пиджаке.
Мне в этой надежде привольно,
как в поле, открытом для всех.
Не верится в долгие войны,
а верится в общий успех.

*   *   *
Я свой народ не обгонял
в довольстве или сытости,
со всеми вместе обонял
поганый запах сырости.
И табака, и сапога –
казармы, одним словом.
Я равнодушен к ней пока.
Да, лёд еще не сломан.
Со всеми вместе я носил
обувку парусиновую
и лампу в деревнях светил
плохую, керосиновую.
Со всеми вместе одевал
дешёвую одёжку
и корки чёрствые жевал,
протягивая ножки.
Встречаю повсеместно я
то двойников, то тёзок.
Красуется родня моя
орлами на утёсах.
Но главным образом она
в равнинах выступает
и концентраты из пшена
усердно покупает.
Встаёт по первому гудку,
рукой зарядке машет,
попьёт стаканчик кипятку,
повидлом хлеб помажет
и разойдётся кто куда –
на фабрики и службы,
а с ними я иду всегда
во имя нашей дружбы.
Сквозь счастье или сквозь беду,
не обгоняя их, – иду
и не отстать стараюсь.

*   *   *
Вот сидит на бульваре хлопец
девятнадцати с чем-нибудь лет,
может, хочет рюмаху хлопнуть,
может, да, а может – нет.

Только, явная счастья улика,
растекается до ушей улыбка.

Нет, он думает про жену –
чтобы пьяного поджидала
на бульваре его жена,
чтоб без слов его понимала.

Даже если с работы выгонят
иль из партии исключат,
он из рук никогда не выронит
паспорт. Тот, в котором печать –
штамп насчёт его брака.

*   *   *
Спокойные мысли – костяшки на счётах.
И вот – вспоминаю победу, беду,
И вот – разбираюсь в обидах, почётах,
Со стуком костяшки на счёты кладу.

Декабрьскою предновогоднею ночью
Я в память, как в печку, полена сую.
Я должен их снова увидеть воочью –
И робость почуять, и доблесть свою.
А водки я этою ночью я не пью.

*   *   *
Разве это мнительность, когда
каждое сомнение – законно.
И стучит, стучит в окно беда,
та, что издавна в лицо знакома.

*   *   *
Потом их взяли в ангелы. Прошу
не удивляться. В тот быстропоспешный
двадцатидневный институт кромешный,
где учат яду, взрыву и ножу.

Где крылья парашюта за спиной
цепляют всем прилежным и радивым
и сбрасывают над родной страной.
Трави её. Взрывай. Потом радируй.

…Глушили спирт, ломали шоколад,
под плотный шлем запихивали проседь
и знали так: обучат, закалят,
возьмут подписку, отвезут и сбросят.

Бил в морду или хлопал по плечу
инструктор. Каждый ухмылялся молча
и думал так: до дому полечу
из краины, из этой стаи волчьей.

И полетели. И, кольцо рванув,
неведомое ощущая в теле,
увидели родимую страну:
туда, куда хотели, прилетели.

Месили грязь. Бродили по селу.
По ставням колотили и стучали
и, вспугивая тающую мглу,
«Где, бабы, МГБ у вас?» – кричали.

Как будто ветром их несло туда.
Потом им руки за спину ломали
и радовались: ангелов поймали,
теперь, мол, посидите до суда.

*   *   *
Газеты гремели маршем победным,
ревело «ура» на любой полосе,
и стало стыдно казаться бедным,
хоть были бедными почти что все.

И стало стыдно ходить в заплатах,
хотя без счету их, без числа,
хотя реальная наша зарплата
Скорее падала, чем росла.

Я никогда не забуду дня,
когда постовой белесоватенький
решил документ проверять у меня,
поскольку я был в шинели и в ватнике.

А я был за бедных против богатых,
я был за хижины, против дворцов,
и с детства мечтал об октябрьских раскатах
грубых сапог по дубу торцов.

Когда предъявляли без всякого шума
свои паспорта бобровые шубы,
а ватники, сапоги проходили так,
их не спрашивали о паспортах.

*   *   *
В кино приходят пореветь,
поплакать в темноте
и посмотреть на переверть,
где люди все – не те.
Где всё не то, и жизнь не та –
и легче, и умней,
и засвечает красота
костры своих огней.
А правда колет вам глаза?
Нет.

*   *   *
Счастья впереди, удара сзади –
всё чего-то ожидаешь, ждёшь.
И живёшь, как в подрывном отряде,
в ожидании судьбы живёшь.

Протяжённость времени, длина,
длительность его, продолговатость,
Как она протяжена, длинна,
Длительна и – продолговата.

Хочется уснуть на тридцать лет
и проснуться на другой звезде.
Хочется купить билет
в Никуда, в После всего, в Нигде.

Но какой то внутренний гудок
заставляет нас закончить срок.

Ну прямо от среды и до среды,
словно от звезды и до звезды,
время отпускают нам на граммы.
А хотелось – чтобы на пуды.

*   *   *
Вы знали точно, где добро, где зло,
не хуже, чем где лево и где право.
Вы не имеете сегодня права
ссылаться на приказ и ремесло.

Вы ремесло избрали по себе.
Приказ? А что ж? Вам нравились приказы.
И, говоря сегодня о судьбе,
карьеру вы не предали ни разу.

Запрещено неведенье закона –
неведенье морали запретим.

*   *   *
За рекою Великой – район Завеличье.
Я там не был ни разу, но мне всё равно.
У предместья с предместьем – какое различье?
Вот закрою глаза, и предстанет оно.

В невысокую улицу вдавлены домики.
Сквозь заборы видна лопухов чепуха,
а на клубной эстраде дешевые комики
профанируют правое дело стиха.

Завеличье – а рядом – величие Новгорода.
Через речку пустые соборы стоят –
горы звона тягучего, долгого, кованого
колокольни, прямые, как сосны, таят.

А за речкой район, где про бога[1] – не ведали,
Завеличье, где хлеб с маргарином жуют,
где про бога забыли и правильно сделали,
потому что – не молятся здесь, а – живут.

*   *   *
Овчину выровняли до цигейки,
дикую степь превратили в газон.
Прожектора, как в тетради – линейки,
исчеркали весь ночной горизонт.

ПРОТЯЖЁННОСТЬ ВРЕМЕНИ

Всё – против. Только время – за.
Оно любые раны лечит –
Зажжёт погасшие глаза,
расправит согнутые плечи.

Конечно – капле продолбить
любую каменную толщу,
но только трудно каплей быть,
а камнем быть – удобней, проще.

Я прежде годы не считал,
теперь – минуты ощущаю
и спичкой стрелки освещаю:
день – наконец-то! – миновал.

*   *   *
Начинается эра дешёвых домов
и собраний Гомера на тридцать томов.
Начинается век холодильников,
и кончается время будильников.

Опозданья на службу – отныне не суд,
замечанья простые с собою несут.
Постовые уже не штрафуют – взывают,
и к начальству вас просят, а не вызывают.

Я – привыкший к ускоренной жизни, к войне.
Тем не менее всё это нравится мне:
переполненность книжного шкафа
и взывание вместо штрафа.

Даже штраф вместо казни мне мил и люб.

*   *   *
Города! Пора наложить зарок,
чтоб не строиться вдоль дорог.
Города! Вы горды. Города – вы вольны.
Почему же вы строитесь вдоль войны?
Почему же вы строитесь вдоль оси
Париж – Берлин – Варшава – Москва?

*   *   *
Настало время перессориться,
я многих посылаю к чёрту.
Идей людская пересортица,
и с первого людского сорта
срываются наклейки выспренние,
поскольку не прошёл по первым.
А в третьем сорте –
люди искреннее:
они теперь проходят первыми.

Как будто бурным ветром дунуло –
все ярлыки с людей сорвало.

*   *   *
– Иван, ты Ленин? – Да. А ты?
– Я тоже Ленин.

Чтоб Чан Кайши не обижать
и всех упреков избежать…

– Ли! Ты – Ленин? – Нет – Калинин.
Тот Калинин – жёлт и длинен.
Рядом с ним раскосый Ленин,
тоже длинный, как молебен.

*   *   *
Я это слово много раз слыхал,
я под его планидою родился,
но в эту полночь я им так гордился,
как будто первый я его сказал.

*   *   *
Сперва отбивают почки и лёгкие.
Потом – отбивают страх или совесть.
Никто не знает, где страх, где совесть.
Палач бьёт куда попало.
Очень важно, куда попало –
в страх или в совесть. Очень важно.

*   *   *
Рубашка пахнет магазином,
она похожа на кирасу.
Гремит, как шёлк, прекрасный ситец,
ещё не стиранный ни разу.

Он поражает дешевизной,
и потрясает новизною,
и пахнет позднею зимою,
но дышит раннею весною.

Как в колокол влезает гулкий
язык,
так я вхожу в рубаху
и отправляюсь на прогулку
или в трамвай скачу с размаху.

*   *   *

Как доцент-рентгенолог не взял сто рублей и мне
было стыдно. Лицо у него – благородно. Я
думал, что именно такие берут. А он не взял.
Потом все брали.

Из тетради № 7

*   *   *
Всё евреи виноваты.
Все евреи виноваты.
На работе – вяловаты,
а в торговле – вороваты.
Вот оно что!

*   *   *
Памяти товарищей, как винтики,
хряпнувших в маховиках войны,
памяти товарищей – не митинги,
а другое посвятить должны.

Памяти товарищей, бутылками
брошенных в броневики врага,
мраморные доски понатыканы,
буйствует газетная пурга.

Между тем прошло примерно двадцать,
двадцать два и даже двадцать три
года,
и пора бы разобраться,
оценить их, что ни говори.

Осмотреть те стартовые линии,
меловые полосы взглянуть,
те – откуда в будущее ринулись
мы
и где остались – в этом суть.

Мёртвые счастливые товарищи.
Бедные и юные товарищи.
Гордые убитые товарищи.

*   *   *
Мой конвейер пустили быстрее,
чем положено мне, еврею,
сорока четырёх лет от роду,
перераненному на войне.
То, что здорово юноше, отроку,
то уже не здорово мне.

Эх, замедлить бы эту ленту,
я бы тоже внёс свою лепту,
я бы тоже сделал свой вклад
на особенный, личный лад.
Но конвейер спешит, торопится…

Из тетради № 30

*   *   *
В общем, уже неважно, что женщина выкликала:
«Мама, спаси меня!» или
«Родина, помни меня!»
Её вывозила кривая, та, что чертило лекало.
Так она и летела в сердцевине огня.

Если нас запустят,то уже не отпустят.
Сделается работа, как бы была нелегка.
Все наши вопли и стоны ухо мира пропустит.
Все наши гордые клики запомнятся на века!

*   *   *
Гасите фонари,
гасите все подряд,
поскольку до зари
намного нагорят.

Вам хватит и луны,
вам хватит и звезды,
ведь вы утомлены –
умаяли труды.

В родимой темноте,
когда черным-черно,
найдите окна те,
на каждого – окно,

что зажжены вдали
от здешней стороны,
те, что для вас зажгли,
те, что и здесь видны.

*   *   *
Поразительна внешняя внешность –
никакого нутра.
Словно газа в жидкости взвешенность,
вес же – легче пера.

*   *   *
Сверх программы, помимо меню,
сверх меню, помимо программы,
раз в году или миг на дню
умножаю свои килограммы.

Я отращиваю вершки
до почти богатырского роста,
отметая чужие смешки,
совершаю подвиг геройства.

Что мне труд ежедневный, быт
обыдéнный – пусть будет забыт.
Ощущаю в теченье мгновенья
мановенье вдохновенья.

И такие оркестры трубят!
И такие флажки на ветках!
Мир юнее малых ребят
и мудрее древних и ветхих.

И блестят мои купола,
и гудят мои колокола,
потому что – была не была –
жизнь не вовсе даром прошла.

*   *   *
Как жилось бы нам при императоре,
при великом царе Петре?
Чем бы мы гордились, что прятали
на той самой ранней поре?

Русь мне кажется ранним утром,
белый свет заливает страну.
Русь челном мне кажется утлым,
рассекающим с хода волну.

Сокрушаются тихие жители
о привычных своих мелочах,
высока голова вседержителя
на широких его плечах.

А попойки его и побои
переклеят ещё, как обои,
можно их и вовсе содрать –
эти игры переиграть.

Русь мне кажется самолётом,
солнцем утренним опалённым,
устремлён этот самолёт
только вверх и ещё – вперёд.

Барабанной ли палочкой, шкурой
барабанной же.
В юной и хмурой
был бы я в той юной стране.
Жёг костер бы?
Горел бы в огне?

Академиком или плотником?
И отказником или работником?

*   *   *
Афоризм – это опиум для народа,
и неважно, что опиум особого рода.
С ног сшибёт афоризм,
на колени поставит,
а учитывать жизнь
в её росте – не станет.

На бегущее время – а время бежит –
афоризм, он оглядываться не хочет.
Он застыл, он обжалованью не подлежит.
Он – на веки веков, но ведь время – клокочет.

Сукин сын и кузькина мать
вместе с их роднёю ближайшею
помогали мне понимать
отдалённое и ближайшее.

………………………………..

Афоризм молодых офицеров –
кто-то хорошо сказанул:
мат определяет место командира в бою.

ЦВЕТЫ

Либо в цвет уходят, либо в запах,
либо в краску, либо в аромат,
росшие на скверах и базарах
меж тенистых городских громад.

А товарищи их полевые
радуют и нюх, и глаз –
так звучат, как будто мы впервые
крик цветов услышали меж нас.

*   *   *
Сахар был в сахарнице, чай был в чайнике,
пол был под и над – потолок.
Я почувствовал, что отчаянье
кто-то отволок в потолок.

Дома стены, всегда союзные,
предлагают дружные грузные
уверенья, что не уйдут
и в обиду не дадут.

Дома ты в своей системе
личных родственных координат.
Помогают родные стены,
то, что под, и то, что над.

Можно, перепродумав толки,
не поддаться силе их чар.
Можно,
Пушкина снявши с полки,
перечитать стихи «Анчар».

*   *   *
Тот возраст, когда молодые колеблются,
Но, поколебавшись, встают, предлагают мне сесть.
Тот возраст, который и тлеет, и теплится,
но вдруг запылает – огонь ещё есть.

То планы планирую, то подбиваю итоги,
то вяну и стыну, как фикус в окне,
то вдруг пропускаю новейшие токи,
а старые токи опять застревают во мне.

Всё порвано, сорвано, прервано или оборвано,
и жизнь облегчает сладчайший свой гнёт,
но вдруг ощущаю рождение нового органа.
Он снова начнёт.

*   *   *
Торопливо пожавшим руки
вновь спешить по дорогам розным,
обдавая взглядом друг друга,
словно паром
паровозным.

День назначим, что ли, отдельный,
чтобы вновь обрели цвет и запах
встречи в спешке дорожной отельной
самых лучших друзей, внезапных.

То, что начерно говорилось,
чтобы набело затверждалось.
Будет это – такая милость,
а не будет – такая жалость!

Учредим бюро разыскное
для друзей случайных, но верных,
чтобы следующей весною
повстречаться, притом наверно.

Чтобы май был кругом зелёный,
молодая природа – рядом,
чтобы друга взгляд влюблённый
я встречал бы влюблённым взглядом.

*   *   *
Простая. Я с ней простаиваю.
Живая. Я с ней живу.

ПАМЯТЬ И ВОСПОМИНАНЬЯ

Воспоминанья горячат,
а память – ознобляет.
Воспоминанья закричат,
а память – поправляет.
Воспоминаний чад и дым
приличествуют молодым,
а память – это проседь
сознания,
его мороз,
зима, коль говорить всерьёз –
подробности отбросить.
Воспоминания забыть
возможно – и в два счёта,
а память умудрился кто-то
гвоздями навсегда забить.

*   *   *
Малое начальство и в отставке
не теряет выправки, осанки,
проявляет нрав.
Заявляет гордо: я был прав.
Может, был он прав и в самом деле,
только дела нету никому,
как он там работал на пределе,
что взамен положено ему.
Так,
не доказав, что было благом
тридцать
выслуженных
долгих
лет,
он домой уходит твёрдым шагом.
Говорит жене:
давай обед!
С ними сладу никакого нет:
никакого сладу с ними, с теми.
Убеждаешь, как горохом в стену.
Ладно, хорошо, давай обед!

*   *   *
Итак – берётся жизнь. За жизнь
чего, скажи, не наберётся?
Берётся жизнь. Теперь держись:
за жизнь приходится бороться.

Просматривают каждый год,
на свет
глядят дневной и резкий
и проверяют каждый ход
и каждый выход. Все отрезки
пути.

*   *   *
Начинается день: дела.
Начинается день: обязанности.
Тот мешок, что я обязан нести,
ноша та, что меня нашла.

Начинаются звонки
малой, средней и крупной важности,
и гудят мои позвонки
от на них наваленной тяжести.

Начинается день. Часов
сколько будет в нём? Много-много,
много больше, чем в ночи.

*   *   *
Подруги моей подруги
интересовали меня:
их головы, плечи, руки,
их взоры в бликах огня.

Они подражали зеркально
повадке её и судьбе.
Они возражали нахально,
что сами они по себе.

И, глядя вполоборота,
смотря на меня из-под рук,
как будто бы к раю ворота
хранили сонмы подруг.

ЛИФТ

О, здоровье сохраняющий
и удобства создающий,
никогда нас не роняющий,
снизу кверху подающий!

Ах ты птица коммунальная,
лестница ты скоростная –
я с улыбкой машинальною
все достоинства признаю.

Ты – сердечников услада,
облегчение хромых хромуш!
Встал… Стоишь ты почему ж?

ПОЛЕВОЕ

Как пахарь, битва отдыхала,
но, отдохнув,
вставала вновь,
обрушивалась на нахала,
захватчику пускала кровь.

Три четверти, если не боле
трёх четвертей, солдат
пришло
на поле битвенное с поля
распаханного,
принесло
свои порядки и повадки,
свои ухватки, свой закон.

И, свой участок оглядев,
со вздохом вспоминал комроты
весенний сад.

ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ

Я проснулся. Нет, я опомнился.
Нет, сознанье вернулось ко мне,
но молчанием мир переполнился.
Жизнь если шла – то в стороне.

Вдруг какая-то птица – шалая –
ткнулась клювом в стекло: – Помешала я? –
и какой-то лучик – блажной –
проскользнул больничной стеной.

Жив я, жив! Меня солнце греет!
Жив я, жив! Мне птицы поют.
Облака надо мною реют,
и соседи спать не дают.

ВЕСНА

Почки набухли,
вспухли, как буквы
в книге слепца.
Это – начало конца.
Обычно преображение
связывают с путём зерна.
Не забывайте о почке.
Вот она.
Вот она.
Вот она, умирая, выбрасывает листочки.
Только что ветер слепо
тыкал в неё персты,
вычитывая доказательства,
что весна приближается.
Но вот уже листочек,
не стыдясь наготы,
под солнышком обнажается.

ДОРОЖНЫЕ ВЕТРЫ

Спозаранок и спросонок
по неровной, как просёлок,
жизни – долгому пути –
потихонечку пойти.

Бурями её обдуться
промтовары и продукты
в лавочках её начать
потихоньку получать.

Потихоньку, полегоньку
с горки и опять на горку,
с горки вниз и снова вверх –
так шагать свой долгий век.

Ветры дуют, бури воют,
вьюги душу беспокоят,
но и боли, и беду
я, как поле, перейду.

Я уже привык к дороге,
я уже привык пороги,
не показывая прав,
перешагивать стремглав.

Я уже привык кордоны
проходить везде, всегда,
чувствовать себя как дома,
уживаться без труда.

Спать, где скажут,
утром рано
есть поспешно, что дадут.
Я дорожными ветрами
основательно продут,
до исподу весь продут,
до мозга костей.

*   *   *
Извини, а я объясню,
почему извинить придётся,
почему для тебя на дню
ни минуточки не найдётся,
ни минуточки
в промежуточке,
на ходу и накороточке.
Всё. Точка.
Ни на дню, ни в году, никогда,
ни в которое время года
не увидимся – не беда.
Не моя, а твоя забота.
Для чего нам видаться? О чём?
Как от транспорта – кирпичом,
от тебя я хочу оградиться.
Вот и всё. Твоих восхвалений
и твоих приветствий – не жду.
Разговор, который веду,
он – последний, а не предпоследний.

*   *   *
Накануне всё не слава богу:
график подготовки сбит и смят,
спутники не собрались в дорогу,
оси и подшипники горят.

Подготовку – обрываю:
выступим ни свет и ни заря.
И сегодня загодя срываю
завтрашний листок календаря.

*   *   *
Ненависти не было. Иной
раз
душа испытывала жжение.
На поверку
только раздражение
в этот миг овладевало мной.

В этом веке ненависть цвела
пышным цветом, розою махровой.
Делая, как все, дела,
ненависти я не питал здоровой.

Никогда она души не жгла.
Не встречал её – ни молодой, ни старенький.
Ободрала, как овца в кустарнике
шерсть. Застряла где-то. Не дошла.

*   *   *
Авиация упразднила
распрекрасное слово «даль».
Сколько бы ни тратил чернила
сам Владимир Иваныч Даль,
путешествующие на крыльях,
словно муху, ладонью накрыли
всё пространство. И ничего
не увидели из него.

Как бы Даль их звал: летунами
или, может, просто льтецами?
Всё же, что они сделали с нами,
как свели концы с концами?

*   *   *
Развилась болезненная мания,
ставя души во главу угла,
сбрасывать со счета понимание,
то, которым славятся тела.

Лучше поглядите, как ребёнок
знает всё, что в жизни ждёт его.
Как он рассудителен и тонок!
Как он не упустит ничего!

*   *   *
Субъект, доведённый до слова «субчик»,
поможет раскрытию таинств, сущих
в мышлении, обогатит наш ум
подобно кинотеатру «Форýм»,
известному названьем, которым
в Москве заменили слово «Форум».
Ведь был же субъектом,
а субчиком стал.
Оставил, стало быть, пьедестал,
сошёл, снизошёл, смешался с толпой
и слился, следовательно, с массой,
и ныне увидит даже слепой,
какой он кургузый и толстомясый.

*   *   *.

Звон, в ушах моих звонивший,
шум, бушующий в моей крови –
это ты, Господь! Благослови
плоть обильную,
а дух мой нищий –
если хочешь, вовсе отзови.

ЖИЗНЬ ПОЭТА

Три-четыре мысли,
что повисли
смолоду на коромысле
бедного уродливого опыта.
Вроде шёпота –
голосок. Пожизненные хлопоты,
так что поседела голова.
Памятливость на слова
и едва
выбранная за всю жизнь минутка,
чтобы в шутку
вопросить всю жизнь, свою же, – ну-тко.
Ну же, ну же, ну же, ну же как,
как – никак!
Ах, какой я, господи, дурак…

*   *   *
Игра ума с игрою слов –
игра с игрой,
а шум такой,
словно сошлись
гора с горой.

Холодная, словно зима,
игра ума –
бездумнее пробы пера
словесная игра.

Найдёт ли игрек свой
игрок,
найдёт ли икс?..

*   *   *
То ли дел больше,
то ли сил меньше.

*   *   *
Нас вынянчила Россия –
кто бы нас ни рожал.
Россия мокрую соску
в беззубые рты совала,
и кто бы ни ожидал нас,
и кто бы ни провожал,
Россия, одна Россия
томила, интересовала.

Сквозь трудности и опасности
пройдя,
мы одна семья.
Нет у России пасынка –
мы все её сыновья.

Все племена и народы
на Пушкина крестят рот.
Нет у нас инородца –
мы все советский народ.

РЕЦИДИВЫ ЛЮБВИ

Смертельные, скоростные,
с таким обвалом в крови,
как будто остановился
перед развезшейся ямою.
Как рецидивы болезни,
рецидивы любви:
то же самое.

Время то остановится
ночью, когда не спится,
то замелькают новости,
как велосипедные спицы,
мелькают, пока не сольются
в солнечный круг сплошной.
И это солнце восходит
со мной и надо мной.
Прямо надо мной.

*   *   *
Шуршащие снега,
журчащая вода,
визжащие от страха провода,
не выносящие, как зелень зной,
вестей с их беспощадной новизной.
Как недовольна, видно, эта медь,
что, помогая деловым и праздным,
она должна звенеть или греметь,
высказываться по вопросам разным.
Пока она поёт то, что положено,
её прогнувши тяжестью своей,
по-своему и по-хорошему
болтает всё, что хочет, воробей.

*   *   *
Был выбор, был перекрёсток,
но обе дороги его
не стоили ничего.

Направо или налево,
куда ни пойдёшь –
в беду попадёшь.

В беду попадёшь,
куда ни направишь свой путь,
и лучше передохнуть.

Обдумать всё и взвесить,
а было бы десять дорог,
я лучше бы выбрать мог.

*   *   *
Этот выбор не я выбирал,
я ведь, в сущности, либерал
и великих задач не решаю,
эта для меня – слишком большая.
Хоть читаю я вёрстку и сверку
и подписываю в печать,
этот выбор предписан мне сверху,
сверху выбрали. Мне – отвечать.
И хотя это просто мечтания,
возносящиеся к небесам,
но надежду питаю втайне я,
что когда-нибудь выберу сам.

*   *   *
Я связан был и скован,
и мне прочли закон,
которым я к оковам
навечно присуждён.

Они не верят в путы,
и хоть цепей не счесть,
им надо почему-то
ещё закон прочесть.

Когда колодки сброшу
и сеть сожгу в огне,
закон не потревожу:
он не мешает мне.

Пускай его внушают
ещё нибудь-кому,
а мне он не мешает,
когда я цепь сниму.

Из тетради № 6

*   *   *
Я был не пьяным, а весёлым,
мне море было – по колено,
молодожёном, новосёлом
я ощущал себя бессменно.
Прохожих стоптанные лица
мне в мраморе хотелось высечь,
как будто я нашёл в таблице
про выигрыш в пятнадцать тысяч.
Мне море по колено было.
Топча грохочущие волны,
я брёл по жизни с жару, с пылу,
каким-то новым веком полный.

Из тетради № 14

*   *   *
Азраил над Израилем реял,
озирал, вырезал, зорил.
Словно сором, людьми сорил
и людей, как говядину, резал.

Из тетради № 25

*   *   *
Украинские евреи, которые лезут всюду
и то ли бьют посуду, то бьются, как посуда.
Вскормили их галушками, вспоили их борщом.
Копейками, полушками не брезгают нипочём.

А русские евреи, они скорее умрут,
чем ниже архиерея должность себе подберут.
Они почему-то – гордые и даже с побитой мордою
следят за самой последней, за самой модной модою.

Из тетради № 37

МОМЕНТЫ И ВРЕМЕНА

Власть порядочности и талантов,
подперевших небо атлантов
власти вовсе не лишена –
просто в тень отступила она.

Вот улягутся аплодисменты,
и отступят в тень моменты,
и, как в оные времена,
снова выступят времена.

БУТЫЛКИ И КУВШИНЫ

Что бутылки! Кувшины сыграли
свою роль и со сцены сошли,
но остались в умах, как собратья
моря старого, древней земли.

Красота не вся отлетела
за античные рубежи
повторяющих форму тела,
выражающих силу души.

Всё в порядке с кувшинами. Так ли
у бутылок в таком же ладу
с миром, с веком? Себе на беду
не разбились они? Не иссякли?

Разве вазы в авоськах таскали,
разве амфоры шли на обмен?
Не такая, нет, не такая,
а другая система мер.

И, брезгливо пройдя бутылок
слой, забитый дерьмом и золой,
археолог в раскопах, в распылах
обнаружит кувшинов слой.

*   *   *
Литературоведы изучают,
что критики не замечают,
но их высокомерный пересказ
куда авторитетнее для вас.

*   *   *
Закусившим удила
было весело и славно.
Жизнь у них теперь пошла,
как положено. По плану.

Раньше шла и вкривь и вкось,
раньше шла и так и эдак,
наобум и на авось
на своих велосипедах.

Только вдаль они летят,
все во власти чудной страсти,
а иного не хотят
и страшатся, как напасти.

Ничего не попросили
у судьбы они в те дни,
в те поры, как закусили
крепко удила они.

Закусили удила,
полетели, как хотели,
словно выросли крыла
на бескрылом слабом теле.

БЕССОННИЦА

То память напомнит,
то совесть обидит,
то вспомнишь: не понят,
но бог это видит.
Бог видит.

*   *   *
Три спектакля театра детского
осуждают Зоил и Эдил,
с точки зренья тирана и деспота,
тех, которых театр осудил.

Всюду чудятся им подкопы
подо власть, а чью – всё равно,
и целуют они оковы,
даже те, что сбиты давно.

Отвинтилась, наверное, гайка,
шарик потерялся в мозгу,
и поёт им казачья нагайка
слаще всех стрекоз на лугу.

СТАРЫЕ ЖЕНЩИНЫ

Стареют ли ангелы? Я встречался
за длинную долгую жизнь свою
с такими, что, верно, ещё Ричарда
Львиное сердце хранили в бою.

Обычно это были старухи,
но изредка также и старики:
коричневые от старости руки
по-прежнему были крепки и легки.

В глазах по-прежнему были смешинки,
они торопились куда-то всегда –
старушки, лёгкие, словно снежинки,
любительницы всяческого труда.

Цвели для них яблонями в садочке
их внуки, их внучки, их шумные дочки,
и менее шумные сыновья,
и вся – до седьмого колена – семья.

В эпоху нейлона чулок не штопали,
но вместо того, чтоб стареть и седеть,
весь день-деньской по дому топали,
без дела не собирались сидеть.

Весь день они бегали как угорелые
и ласково говорили со мной.
Их крылья стиранные, устарелые
активно хлопали за спиной.

ПЕРВЫЙ ЧАС НОВОГО ГОДА

Ноль часов,
ноль минут,
ноль секунд.
Время выключено, как радиоточка.
Всё оборвано до листочка
с прошлогоднего календаря.

Всё отлично,
окей,
зергут.
Ах, какая тёмная ночка
в новогодье. Это не зря:
тем алее будет заря.

Ещё ноль часов,
но минут
набежало, наверно, сорок.
Закусили
и снова пьют,
не раздумывая о ссорах,
не продумывая про беду,
про войну и про кончину.
Самый лучший час в году –
первый!
Есть на это причины.

И в году вкуснейшая снедь
на белейшей скатерти года
побуждает дерзать и сметь,
выбивать за льготою льготу.

И в году крепчайший хмель
улучшает любые значенья.
Даже тот, кто сел на мель,
верит, что плывёт по теченью.

Я, единственный за столом,
и прислушаюсь, и расслышу
первый час!
Он ударил колом,
он сотряс, словно кровельщик крышу.

Не полуночи долгая трель –
этот первый удар, нанесённый
годом городу,
снег нанесённый
отрясает с ворот и дверей.

Это первый гулкий удар,
открывающий канонаду.
Жизнь, конечно, небесный дар,
но его отработать надо.

*   *   *
Свобода значит: что хочу,
а воля только: как хочу,
и между ними пропасть.
Из воли я в свободу бы
слетал, но для моей судьбы
не выписали пропуск.

ИСКУССТВО

В это зеркальце каждый, кто хочет, глядится.
Словно кит, оно мясом и усом годится,
кровь и кости и много другого даёт.
А мальчишка жонглёру кричит: «Во даёт!»

И музеи ведут аккуратные сводки,
сколько ныне работали экскурсоводки.
И картины из жизни актёров всех стран
под ночным ветерком аккуратно полощутся,
и доцент-социолог глядит на экран:
сколько простынь – считает – пошло на полотнище.

И покудова гроздь нагибает лозу
и вредители сада шуршат в винограднике,
вдруг искусство – оно! – вышибает слезу
на мгновение вечное, как медные всадники.

И копыта державно стучат по торцу,
и с площадки доносится в такт тому стуку.
Милая девушка парню кричит: «Потанцуй!
Слышишь вальс? Это Григ.
Потанцуй, дай мне руку».

*   *   *
Не меняется, а пора бы,
в непременности нет добра,
в эру гнутых кривых парабол
слишком эта прямая хитра.
Слишком эта прямая гордится,
лишь одною собой занята.
Не доказано, пригодится
людям или нет
прямота.
Может быть, кривая, кротчайшая
и стыдящаяся своей кривизны
лучше, чем расстоянье кратчайшее,
хоть и дальше в смысле длины.

Пусть и далее жизнь несётся
и проходит, пока живой,
по примеру ветра и солнца,
по изогнутой,
по кривой.

*   *   *
Как одноногий, раз в полгода
я должен на комиссию являться
и в очереди одноногих
порядкам этим удивляться.

Как одноногий, закатив штанину свою,
выдерживаю я осмотры,
удерживая сатанинское
желание: заехать в морду.

И, новости узнав про многих,
таких же точно одноногих,
«зачем, зачем» тихонько повторяя
и пот с лица платочком отирая,
я тихо ковыляю до трамвая.

Вперёд себя безногих пропускаю
и смирно свой билетик отрываю,
но до отчаянья – не допускаю.

*   *   *
Наверное, надо было прожить
так, а может – не так.
Но как бы это всё ни шло –
уже почти прошло.
Сколько-нибудь ещё проживу,
как-нибудь проживу,
мысль ещё какую-нибудь,
может быть, наживу.
Мне ещё уроки дадут –
их охотно дают
до того, как в гроб покладут
и гимн похоронный споют.

ПЕГИЕ ЗВЁЗДЫ

1.

Земля была малая. История – краткая.
Любил – потихоньку. Жалел – украдкою.
Но всё-таки – бледные звёзды над рощею,
своя территория, своя луна,
и лето со зноем, зима с порошею,
ничем одолжаться она не должна.

По старому счёту – полгубернии,
по новому счёту – область, и всё.
Но всё-таки были и розы, и тернии,
и рай и ад, и то да сё.

Ни стуку, ни грюку, ни шуму, ни грому,
ни флагов имперских, а всё по-другому.

Но всё-таки слышишь щёлк соловьиный
и понимаешь: наш соловей.
И наши ливни лили лавиной,
и наши слёзы других солоней.

2.

Территория – почти Бельгии,
высота – до самых небес,
и какие-то звёзды пегие,
и какой-то зелёный лес,
и такая длинная сворка,
на которой держат меня
от Москвы – почти до Нью-Йорка,
вверх – до пегого звёзд огня.

И такая свобода – голову
запрокинув и встав во весь рост,
видеть, как ему в небе холодно –
сонму пегих звёзд.

*   *   *
Подобно опавшей листве,
подобно упавшей звезде
ты жив лишь в своей голове,
забыт же – везде.

Теперь не лицуют тряпья,
теперь не всплывают со дна.
Судьба же твоя
односторонней сукна.

Старья мы теперь не берём,
и ты трепыхаешься зря
оборванным календарём
в конце декабря.

Не лучше ли, чем тупить
усталую сталь острот,
в тень отступить,
уступить,
как Новому –
старый год?

*   *   *
Отобранный, я был допущен.
Кто отобрал?
Кто допустил?
Не знаю.
Но туда, где Пушкин
стоял у моря возле скал,
я был допущен.

Отобрали
для длящейся извечной брани
со смыслом звука
для войны,
вести которую должны
поэты.

Отобранный, я был отмечен
невидимейшей из отметин.
Что означает этот знак,
скорее чувствовал, чем знал.

Тот, кто отобран,
тот, кто избран,
отозван этим самым,
изгнан,
отмечен, стало быть, лучом
разящим,
тотчас отлучён
не радуясь и не печалясь.

*   *   *
Почти ничего не знача
во всём,
как лёгкий дымок,
сказать обо всём я мог
не то чтоб лучше – иначе.
Не точность, а странность во мне
не переставала цениться
в родной стороне
и кое-где за границей.
Я выкопал из словарей,
что там понадёжней зарыли, –
не первые, а вторые
значения слов. Скорей
какие-то слабые тени и
призраки,
и всё-таки, тем не менее.

*   *   *
Бьют по площадям,
а я на площади.
Я на площади, на той, что бьют,
конного где спешивают с лошади,
сбитому подняться не дают.

*   *   *
Жил аккуратно, осторожно,
не собирался помирать.
Не собирался, а собрали.
Скоропостижно взял и помер.
Гроб с музыкою невозможно
с ним увязать и помирить.
Не невозможно, а возможно –
такой уж отколол он номер.

Гроб с музыкою и венками,
речами, воплями жены
и предстоящими веками
забвенья, славы ли,
а он лежит, и хоть бы хны.
Ему цветочки не нужны,
и ничего вы не должны
ему.

*   *   *
Не явился на перекличку,
не ответил, как должно: «Есть!»
И нарушил то ли привычку,
то ли суперпривычку – честь.

Не явился и тотчас смылся,
то есть скрылся и удалился,
пребывает неясно где,
но, конечно, в тоске и беде.

И покуда на «первый-второй»
каждый, как и должно, рассчитывается,
занимается странной игрой –
удаляется, недосчитывается.

И покуда все налицо,
дефилируют шагом и скопом,
эта птица уходит в яйцо,
норовит эта бабочка в кокон.

Норовит в начало – конец,
норовит действительность – в сказку,
норовит в дураки – мудрец,
норовит развязка – в завязку.

САМОЛЮБИЕ

Не самолюбие, не само-
довольство, вовсе не оно.
Скажу торжественно и прямо:
всё это чуждо мне давно.

А просто кости ломит стойко,
как у покойного отца,
и за день нужно сделать столько,
и дню как будто нет конца.

Простуженный и просквожённый,
как будто вовсе сбитый с ног –
как будто насмерть поражённый,
я снова встал.
Я это смог.

Я встал. Держусь. Хоть шатко-валко
блюду порядок, совесть, честь.
И ежели мне стало жалко
себя – на то причина есть:

Всё медленнее кровь по жилам,
по старым жилам, пожилым…
Так что ж мне меряться аршином
давнишним, молодым, былым?

Воспоминания стирая,
как мел ветошкою с доски,
детали на ходу теряя –
винты, фрагменты и куски.

*   *   *
Я не себя – свои удобства
ценю и не своё тепло,
а чтобы в печке жару вдосталь:
на холоду мне тяжело…

*   *   *
На свете есть много дел, кроме дел,
но я их все проглядел.
Текучка засасывала всего
своей неотложкой,
и дотянуться до всего
хотелось своею ложкой.

И я действительно видел всё
и слышал всё.
И вот, сначала то да сё,
а после – ни то, ни сё.

НА ЧЁМ СТОИТ

Не на китах стояли, а на вызовах,
на вызовах, не на китах.
Кто не хотел повестку накатать,
тот мог по телефону вызвонить.

Угрюмо надрывался телефон,
заглатывая целиком
со всеми перспективами
то пленумами, то активами.

То форум, то симпозиум гремел,
моменту подходящий и приличный,
а я минуты лишней не имел,
секунды личной.

А по ночам в период отпускной
все вызовы, по крайней мере – главные,
повторно пересматривались мной,
и грёзы были крупные и явные.

И сон реальность точно повторял,
и ночью я минутки не терял
на отдых и переживал вторично
всё то, что днём проделал самолично.

Куда-то уплыли киты давно
в тропические воды и полярные,
не то в документальное кино,
не то в кино научно-популярное.

Но телефон не прекращал атак
и требовал угрюмо, постоянно.
И что на трёх
стояло
на китах,
на вызовах
трёхстах
теперь стояло.

*   *   *
Десятилетия сливались,
но до конца не спрессовались,
слежаться не смогли пока
в навеки прочные века.

Ещё в пробелы и зазоры
кромешность темноты секут
непостоянные узоры
быстромелькающих секунд.

Ещё втереться, просочиться,
ещё я всунуться смогу,
как в мышцы – острые ключицы,
песком на городском снегу,
окном горящим – в ночи тёмной.

*   *   *
Сохранялись на холоду,
а ещё сохранялись в спирту
и любую свою беду
переделывали в красоту.

Шли в распыл, размол, разлом,
как иконы, шли на вес,
по копейке за полкило.
И хотели бороться со злом,
но теряли потом интерес.

*   *   *
Какие новые слова,
склонения и падежи!
Пар, что у них взамен души,
большие прелести имеет.
Курортное их солнце греет,
чтоб не болела голова.
Трава, конечно, трын-трава
под ними мягко зеленеет.

*   *   *
Пока и для него есть слово,
в нём будущего есть основа,
пока его зовут концом.
Не чужестранным ведь словцом,
а нашинским, родным – концом.

ТРИ ЗВУКОВЫХ СЛОЯ

Птицы пели с утра,
а деревья всю ночь шелестели.
Море – сразу за парком –
ревело всю ночь напролёт.
Иногда вдоль по склонам
тяжелые тени летели –
это за самолётом спешил самолёт.

Птицы затемно певчий свой труд начинали,
убеждая, что песне не необходимы слова,
и на дереве южном, чужом – на чинаре
дребезжала листва.

И, закутан в три шума,
в три слоя, три звука,
ощущая всей кожей восход,
что над морем уже полыхал,
за тетрадью, положенной на пол,
я протягивал руку
и записывал всё, что слыхал.

*   *   *
Я играл без туры, без ферзя.
Так, наверно, играть нельзя,
но такая моя стезя.

Да, такая моя тропа,
буду ставить всё на попа,
что бы ни говорила толпа.

*   *   *
Оседаю, как горечь, как сладость,
выпадаю, как мёд, как соль.
Если сладость – людям на радость.
Если соль – значит, тоже не в боль.

Лишь бы падали бодро и щедро
те кристаллы, те додекаэдры,
и не весь, не всегда, не везде
растворился я в пресной воде.

Впрочем, если, согласно оценкам,
быть мне привкусом или акцентом,
оборотом одним в языке,
одинокой песчинкой в песке –

что поделаешь?
что же попишешь?
Всё равно,
пока дышится – дышишь
и какие-то гнёздышки вьёшь,
и кричишь, если надо: «Даёшь!»

ИМЕНА УМЕНЬШИТЕЛЬНЫЕ

Мальчик Витя, а мама – Света,
до седых волос Света она,
потому что уже полсвета
уменьшают свои имена.

Уменьшают от понимания,
что величие тщетно сейчас,
Вильгельм Брандт – до Вилли (Германия),
очень многие также (у нас).

Время ныне такое, что надо,
чтобы речь была странно легка.
И старуха по имени Ната
говорит старцу Пете: «Пока!»

*   *   *
Ночь. Огромная ночь без солнца.
Только звёзды, а также луна.
Принцип существованья – бессонница,
вид времяпровожденья – она.
У Чуковского у Корнея
были чтицы, и он, цепенея
от бессилия спать, внимал
то ли Диккенсу, то ли Гоголю,
то сочувствовал, то понимал,
а его – то пленяли, то трогали.
У меня всё проще: часы
мне покажут, сколько мытариться
до рассвета.

*   *   *
Оставленный на развод,
на семя, на племя
и на грядущее время,
оставленный про запас,
на чёрный день,
отставленный в темь,
отставленный в тишь,
стоишь в стороне и молча
глядишь с улыбкою волчьей
на всю эту суету –
на весь напрасный труд,
куда тебя не берут.

*   *   *
С улыбкой, которая значит
не слабость, а лишь доброту,
был день, как и следует, начат:
я снова беру высоту.

Ну не высоту, а высотку.
Я снова полез поутру
и всё-таки браво и ходко
я эту высотку беру.

ОСТРÓТА С БОРОДОЙ

1.

Шёл дождь и два студента.
Куда они дошли,
если учесть, что вышли
ещё в начале века,
до центра ли земли?
Или же на край земли?
Вон куда они дошли,
два эти человека,
а также дождь.

Куда,
куда оно дошло,
куда оно зашло,
двадцатое столетье?
Войны четырёхлетие прошло,
потом другой войны четырёхлетье.

Ракеты приподняли небосвод,
в нейлоны вся планета разодета.
По телевизору смотрю: идёт
дождь,
а также два промокнувших студента.

О чём они сегодня говорят?
Включаю громкость,
громче не бывает,
но дождь любые речи забивает,
все разговоры
столько лет подряд.

2.

Шёл дождь и перестал
и вновь пошёл,
а два студента шли и перестали
и вновь идут –
хоть мордою об стол, хоть душу вон,
доныне не устали.
Пусть засуха с невежеством грозят,
в суровый час скажу без сантиментов:
зло мировое поразят
дождь,
а также двое доблестных студентов.

*   *   *
Выворачиваем пословицы,
как студент лицует штаны –
до диплома служить должны.

*   *   *
Негодяй был мил и скромен,
в обращеньи добр и прост –
сведущ, тонок,
вежлив, ровен,
очень честный был прохвост.

ПРОСТОТА

По литру в день похлёбки чечевичной –
пол-литра утром, столько же в обед
за порцию обычной и привычной
работы, всеспасающей от бед.

Ни ложки
не дадут
за первородство.
Его не ценят люди здешних мест.
А поработаешь – поешь: так просто!
Кто не работает –
не ест.

Я полагаю сам неразберихой,
когда два раза
не могу на дню
шутить
с громокипящей поварихой,
хлебать до дна
и – ложкою по дну!

ОБМЕН

Итак, в нарушение правил игры,
под трёп, именуемый: лёгкое козери,
обмениваются прочные детские шары
на проблематичные мыльные пузыри.

Меняется шило на мыло и шёлк на щёлк.
Меняется разум, тем более мировой
на здравый рассудок, мирской толк.
При этом меняется всё – выдают с головой.

Желаю остаться при малых, но при своих
и молча прослушать пассажи насчёт моей простоты.
Посмотрим, увидим, из нас из двоих
кто всё же останется с носом – я или ты.

КРУПНЫЙ ЛИРИК

Не руками, не головой,
даже не головой – душою,
сердцем – было оно большое –
он работал, пока был живой.

Было сердце большим, большим.
Всё вмещало – века и расы.
Если тон его был фальшив,
замечали все это сразу.

Это было такое чудо,
что гордилась им вся земля.
Так работало сердце, покуда
не сработалось до нуля.

Вдруг пошёл из сердца дым,
и какая-то цепь – замкнулась.
Он тогда был совсем молодым,
но земля под ним перевернулась.

*   *   *
А Ленин как учил: читай тома,
влачи всю жизнь их сладостное бремя,
но думать голова должна сама,
учитывая место,
также время.

ЖАВОРОНОК И ТЫ

Жаворонка жалоба в жару –
собственно не жалоба.
Вслушаюсь, пойму и разберу.

Сила этой тонкой нити в том,
что она ничто нигде не связывает
и не размышляет, что потом.

Эта ниточка не вплетена
в наши ткани
и не знает, для чего она.

Связана она с лучом,
с неба новизною,
остальное всё ей нипочём.

Это всё – не наших дело рук.
Не усвоить этого урока.
Просто: ляг на луг.

Никаких не принимая мер,
слушай, слушай, слушай, слушай,
даже не пытаясь брать пример.

*   *   *
Квалификация и возраст,
ожесточение и хворость
уже достигли той черты,
когда во всей своей профессии
и в целом городе поэзии
таких ворот не сыщешь ты,
чтоб постучаться за советом.

ЕСТЬ И ТАКОЙ

Отрешённость, самозабвенность,
но при галстухе и кольце.
Деловитость и вдохновенность
сочетаются плохо в лице.

Строги мускулы лицевые,
но глаза чересчур живые,
деловые слишком глаза.
При большой объявленной скорости
видишь вскорости
тормоза, тормоза, тормоза.

Не пробиться, а просочиться,
не прорваться, а в душу влезть,
применяя грубую лесть.
Значит: нравятся разночинцы,
обаяние в хамстве есть.

А дворянской выдумки честь
не в чести, скажу вам по совести.

*   *   *
Казалось, он жить собирается
до тысячи лет.
И в пятьдесят – примеривался,
и в шестьдесят – примеривался.

*   *   *
Всем кажется, что время работает на них.
Но время равнодушно.

*   *   *.

Очень стыдно даже хотеть
разбогатеть.
Стыдно даже мечтать: заработать,
чтоб потом не работать.
И легко ежедневную подать
обожествляемый труд
с нас взимает, хоть сложен и крут.
Видно, это уже потребность.

*   *   *
Тайные советы подают
тайные советники:
Гёте и другие.
А надворные советники:
Майков с Фетом
и зимой, и летом
весело гуляют по двору.
По отчизне этой ностальгия
счастливо томит нас поутру.

МОЛОДЫЕ ПОЭТЫ

Молодые поэты, молоденькие,
словно юные пионеры,
и (бывает также такое)
престарелые, пенсионеры.

Двадцати-, тридцатилетние
и шестидесятилетние,
проводящие годы последние
в этом жёстком увеселении.

Молодые поэты, которые
на три четверти – поэтессы,
и питающие интерес, и
вызывающие интересы.

Неразрывная сеть поэзии,
почти вечная, как пословица.
Очень тонок ледок поэзии –
кого выдержит, где проломится.

Молодые поэты, желающие,
прямо жаждущие печататься,
и (бывает также такое)
нежелающие печататься.

Очень лёгкое дело – поэзия.
Строчка бьёт наповал. Эка силища!
В общем, дохлое дело – поэзия.
Никого не обогатила ещё.

Я, созревший, даже состарившийся,
наблюдая вблизи всё это,
салютую в беде вам, товарищи –
молодые поэты!

*   *   *.

Демобилизован. Снят с учета.
Много лет, как кончилась война.
Данные для славы и почёта,
много лет в шкатулке ордена.

КАК СМОТРЕТЬ НА МОРЕ

Моря шум не то космический,
а не то – индустриальный.
Пик горы – почти конический,
вычерченный, сюрреальный.

Это – глаз мой. Это – ухо,
выученное городами.
Это тривиальность слуха
или же банальность зренья.

Море набегает глухо
на отроги Карадага.
Знать не знает про сравненья
вечное его волненье.

*   *   *.

Оценка ситуации другая,
а ты её, волнуясь и ругая,
ни отменить, ни изменить не смог.
Какая отвратительная сценка!
Другая, говорю тебе, оценка!

*   *   *.

Когда становятся старше –
задумываются о стаже,
и время, которое шло
своим отдельным походом:
теряли его, убивали –
выносится тяжело,
всё тяжче с каждым годом,
и легче станет едва ли.

Задумывается слуга
о выслуге. Задумывается
о пенсии. Задумывается,
что дальние берега
всё приближаются, думается,
и медлить не рекомендуется.

Как мало осталось лет,
а может, их вовсе нет,
что ясно во время бессонницы.
Как мало осталось дней,
И, видимо, верней
не думать и не беспокоиться.

*   *   *
Однобокость и лежебокость,
и какая-то грустная злость,
и безрадостная жестокость
появилась, как повелось.

Старость! Как она помыкает!
Беспощаднее, чем Китай,
и таблетки не помогают,
сколько их по ночам ни глотай.

*   *   *
Шёл дождь, и перестал, и
вновь пошел.
У окна
строка написалась простая.
За нею – ещё одна.

Они доходят отлично –
вся сила и весь объём,
когда живёшь самолично
под тем же псковским дождём.

Да, русской поэзии солнце
как следует и не поймёшь,
покуда под дождь не проснёшься,
под тот же дождь –
не заснёшь.

*   *   *
Ожесточение. Раздор. Раскол.
Трезвон колоколов и вой гудков –
у слова «совесть» два значения.
Раскол. Раздор. Ожесточение.

Необходимо лбами их столкнуть
и, стоя с ними рядом,
взглянуть, как каждый каждого согнуть
старается и обливает ядом.

*   *   *
Маски – не сорвать. Разоблачить,
вероятно, не удастся тоже.
Распатронив, уничтожа,
утешать примусь его, лечить.

Недоделанный какой!
Не такой, как все, точней, как многие,
не сменяю волю и покой
на все ненависти идеологии.

*   *   *
Это – люди двадцатых годов.
Я встречаюсь теперь с последними
на похоронах предпоследних,
помню их – с двадцатых годов –
молодыми, двадцатилетними.

Видимо, и тогда, как теперь,
поколения были в наборе.
Почему же и отчего же,
открывая памяти дверь,
видишь: в смехе, в дискуссии, в споре
молодёжь среди молодёжи?

Одряхлели зато старики,
а старухи – совсем старухи
старые! Просто беда!
Потому что слишком легки,
языкаты, бодры, сторуки,
слишком веселы были тогда.

Слишком веселы были они,
а история – грустное дело:
кровь, окрашивающая пот.

*   *   *
Ни разу не подводил,
за сорок лет ни разу,
ни разу за сорок лет!
И вовремя приходил.

ЛИРИКА

С откровенностью открыток
исповедуется душа.
Ритм признаний боек, прыток –
не скрывается ни шиша.

Рифма словно стыда лишает –
оглушает и оглашает,
но не менее говорит
откровения прыткий ритм.

О, открыток откровенность!
Если писано твердой рукой,
вашу ценность и вашу скверность
предъявляют одну за другой.

Все паренья и все витанья,
все паденья на самое дно –
ваши – маятником – метанья
демонстрируют заодно.

*   *   *
Умереть – значит всё прервать,
пребывать в неделаньи мудром,
как-то вечером лечь в кровать
и не встать с неё как-то утром.

Образ жизни – бег, смех.
Образ смерти – стынь, тишь.
Жизнь – для всех, за всех, среди всех.
Смерть – ты просто молчишь.

Ты молчишь, а школьный мел,
тот, которым на школьной доске
что-то ты начертил, – не сумел
не осыпаться,
и на песке
уже стёрлись твои следы,
словно смыла морская вода,
и не то чтобы счастья –
беды,
даже горя
нет, навсегда.

МОРАЛЬНЫЙ ИЗНОС

Устарел, как бородач с гитарой.
Устарел, хотя ещё не старый.
Дряхл, хотя ещё довольно бодр.
А куда его теперь? За борт.

Чтоб волной, почти случайной, смыло
прошлого десятилетья стиль.
А куда его теперь? На мыло!
По копейке килограмм – в утиль.

Был полезный, а теперь он зряшный.
Близким был – теперь он далеко.
Завтрашний бульдозер день вчерашний
разровняет споро и легко.

*   *   *
Если бьёте слепо –
может выйти слабо.
Сердце – чаще слева.
Деньги – чаще справа.

*   *   *
Очень мелкое несчастье –
словно кепку потерял.
(Хоть встречается нечасто
и покрой! И матерьял!

Потому кручусь, как белка,
кепку эту я ищу.)
Всё-таки несчастье мелко –
преувеличить не хочу.

*   *   *
Тяжелые семейные условия
забыл, и я понять его смогу –
счастливее коровье поголовье
в погожий день на заливном лугу.

Дурные отношения с начальством,
с их неизбежным тягостным концом
забыл на этом празднике нечастом,
весёлый, как телёнок с бубенцом.

Забыл болезни, и оно полезней.
Забыл беду, и с ним не пропаду,
и с массовой народной пляшет песней,
под собственную пляшет он дуду.

*   *   *
Гривенник пошел по автомату,
по его кривому желобку,
а казак поверил атаману.
Что же было делать казаку?

Небольшая щель и звон короткий.
Гривенник вздохнул и полетел.
Атаман с нагайкой и бородкой
долго разбираться не хотел.

Сколько же всё это продолжалось
с гривенником, также с казаком?
Выражаю сдержанную жалость.
Плакать не согласен ни о ком.

*   *   *
Был малый да удалый.
По мере малых сил
он страшные удары
наносил.

НЕУДАЧА

Вход посторонним разрешён,
а также для детей и жён,
но посторонние не ходят,
они шумят и колобродят:
Табличку, мол, с двери сними
«Приём с шести и до семи».

А я табличку снял с дверей,
готов пускать скотов, зверей,
и птиц, и даже насекомых.

Знакомых и малознакомых
зову – не дозовусь. Кричу
не докричусь. Зазвать хочу,
но я бездарный зазывала.

И слышу перегром обвала –
земля уходит из-под ног.
Я сделал всё, что мог. Не смог.

*   *   *
Выиграли войну.
Выиграли войну.
Выиграли войну.
Солнце победы – свети.
В мире во все века
даже ещё одну
равную – не найти.

*   *   *
Зуб прорезался сразу гнилым –
не выдерживал даже супа.
Эта жалкая молодость зуба –
что ни скажем и ни повелим,
всё выходит и пошло, и глупо.

Ни кусать не может, ни грызть,
ни жевать даже хлебную корку.
А какая с него корысть?
Ничего, скажу вам, нисколько.

Всё же мой. Какой ни на есть –
мой. Не то чтоб чужого дяди.
И приходится этого ради
им болеть, но им же – и есть.

*   *   *
И скрижаль отражает реальность,
но один только раз,
а потом её можно разбить или выбросить.
Ну а зеркало видит всё то же, что глаз,
но не может
ни запечатлеть
и ни выразить.

Я из группы скрижалей.
Но есть ещё группа зеркал.
Мне понятны они,
хоть они меня не понимают.
Тот же мастер, который на мне
письмена высекал,
и на их засвеченную плёнку снимает.

ТУРПОЕЗДКА

Это – город, который сдается внаём
и в котором теперь поселимся вдвоём
по блаженному праву постоя.
Остальное, подруга, пустое.

С равнодушным величием короля
предоставят сады, небеса, и поля,
и барокко какого-то века
для заезжего человека.

Мы сумели немало на отпуск скопить –
надо будет путеводитель купить,
чтобы во всеоружии строгом
он повёл по путям и дорогам.

Дома нас не касается музыка месс,
здесь готовы и к ней проявить интерес.
Дома я не ходил в рестораны,
здесь мы снобы, а также гурманы.

Я рукою, как говорят, разведу,
отведу от себя всю чужую беду.
Здесь же только удобства чужие
и притом, несомненно, большие.

Надо только на чай научиться давать
и костюмы в отельную глажку сдавать,
чтобы к нам не питали предвзятости
из-за скупости и из-за мятости.

Слишком пристально по сторонам мы глядим,
пьём воды слишком много и хлеба едим,
хоть ведь и под отеческим небом
утряслось и с водою, и с хлебом.

С удовольствием пожили здесь мы вдвоём
и теперь облегчения вздох издаём,
жмём любезным хозяевам руки,
на свои возвращаемся круги.

*   *   *
Дом отдыха какой-то однодневный
с взаимоотношений простотой
Под говор моря, сдержанный и гневный,
и говор неба, тихий и простой,

рассказывать истории из жизни?
Ведь многое, того, что не должно,
случается пока ещё в отчизне.
Пойдёмте лучше в летнее кино.

Ведь что бы ни прошло на том экране,
созвездия пройдут над головой
под тонкий звук тумана над горами,
под гул прибоя, полный и живой.

*   *   *
Тёмный сонм стариков и старух
ждёт, что духа войны приневолит,
обуздает мира дух.

В дипломатии вновь напряжённо –
снова трения двух систем.
Мира молят солдатские жёны –
две девчонки пришли сюда с тем.

Почитали газету – и в церковь
слушать тихие голоса,
хоть сюда доехать из центра
на автобусе – полчаса.

Хоть сюда – и стыдно, и странно,
и неясно, есть ли бог.
Но приехали утром рано,
стали вежливо в уголок.

*   *   *
За двоюродные прегрешенья,
за троюродные грехи
обо мне принимают решенье,
преисполненное чепухи,
преисполненное облыжных
обвинений или ярлыков –
за грехи моих дальних, ближних
родственников.

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

*   *   *
С космоса до комнаты сужался
мир,
а дальше некуда сужать,
если не карать и не сажать.
С неба и до нёба понижался,
уменьшался, отступал в себя,
несмотря на мудрость и на доблесть
и за областью теряя область.

*   *   *
Останется непрочтённым Кант
и всё, что с Кантом,
и то, что за Кантом.
А можно ли разобраться с закатом
без Канта, будь ты трижды талант?

Останется неуслышанным Бах,
и то, что он мог бы, – в груди не разбудит.
И сколько ни рви на груди рубах,
а настоящего треску – не будет.

Уже ничего начинать нельзя –
оставим для молодых, весёлых,
и выясняется, что стезя –
дорога,
и не шоссе, а просёлок.

*   *   *
Искусство для всех становится
искусством для немногих
и потом – незаметно для себя –
искусством для себя.
Тогда-то оно именуется
искусством для искусства.

Змея заглатывает собственный хвост,
очищая место для нового
всеобщего искусства,
которое начинается
с опасливых воспоминаний
о змее, заглотившей хвост.

*   *   *
Кончен год без больших несчастий,
с ощущеньем возможных льгот.
Хорошо – так бывает нечасто.
Кончен год.

*   *   *
Ничего нельзя начинать,
хоть бы кончить то, что начато.

*   *   *
Увеличивается средний возраст –
он дошел до семидесяти,
и в быту засевшую хворость
нам в поэзии не обойти.

*   *   *
России – государства городского –
ни пахарь не увидит, ни пастух.
Мир городских огней для них потух.
Они не прочитают гороскопа
в наземном небе городских огней.

*   *   *
Жёны изображены,
и мужья к тому же:
по соседству от жены
можно видеть мужа.

ЛЮДИ МЫ

Кратко, даже не так как в анкетах,
а как ночью во тьме без дорог,
тем, другим, отвечают эти,
весь ответ вложив в один слог.

Кратко и в то же время умело.
Например, на вопрос: – Кто же ты?
– Человек! – отвечают смело
в бездорожьи и средь темноты.

Люди мы. Уточнять? К чему?
Ни к чему детализировать.
Всё равно сквозь ночную тьму
бесполезно анализировать.

Люди мы. Люди мы. Люди мы!
Люди мы. И не можем иначе –
И среди полуночной тьмы,
и в полдневном свету – тем паче.

*   *   *
Обычаи простые,
словно во дни Батыя.
Дорога столь прямая,
столь краткая стезя,
что здесь крутить нельзя,
словно во дни Мамая.

БЕЗ БОГА

Чем больше дел,
тем меньше сил.
Но свой удел
я сам сносил.

Не обращаясь к небесам
с молитвой беспокоящей,
сносил, что полагалось, сам
без этой ноты ноющей.

Когда я шёл сквозь злобу дня
реальности ужасной,
молитвы были для меня
словесностью изящной.

Припоминая иногда
их формулы стальные,
я думал, что моя беда
родит слова иные,

что всуе не употреблю
большое имя бога,
хоть в библии его люблю,
коран мне дал так много.

Литературно хороши
и много значат для души,
а для ума – не слишком:
простору нет мыслишкам.

*   *   *
Рукой подать!
Подашь рукой –
Москву достанешь.
Ни дать ни взять
Москва кругом –
куда ни глянешь.

ВРЕМЯ В ФИЛОСОФИИ И ЖИЗНИ

Время в философии – что значит?
Время в жизни значит – всё пройдёт.
День закончится, раз был он начат.
Всё пройдёт,
что ни произойдёт.

Кончится всё то, что начиналось,
горечь также кончится, как сласть,
и подумаешь, какая малость,
минимикромалость началась.

Вопреки уменью и сноровке
кончится и воспарит до звёзд,
и змея на татуировке
собственный проглотит хвост.

С этой установкой согласовывая,
вдев в неё своих исканий нить,
что же значит время в философии,
я себе пытаюсь уяснить.

*   *   *
Чахлый листик на чахлый бюстик
так спустился, что даже акустик
тот момент, когда он спланировал,
ни за что бы не зарегистрировал.

Нервно вздрогнула Нина Петровна,
но сказала сдержанно, ровно,
голосочка не повышая:
ждёт меня удача большая.

Этим делом даже не пахло.
Просто много листьев, зачахло
и попадало, кто куда.
Очень жарко было тогда.

*   *   *
На небо давным-давно залезли,
всех богов отправили в распыл.
Никого там не осталось, если
кто и был.

Мир без бога в ширину, в длину,
даже в высоту примерно равен
миру с богом. С тем же адом, раем.
Он такой же, как там ни взгляну.

Так же непреклонен ход планет,
Так же года времена меняются.
От того, что бога нет,
ничего почти не изменяется.

*   *   *
То ли в одеяло,
то ли в тогу
завернувшись,
отбываем к богу.

Заворачиваемся
плотнее:
в зоне бога –
много холоднее.

Ветры дуют,
так и завывают –
все наши одёжки
обрывают.

11.9.74

*   *   *
Очки запотевали,
и сваливались штаны.
Увидели бы едва ли
в нём что-либо от сатаны.

Был галстух повязан косо,
и вяло руку жал
автор такого откоса,
земной спустить чтобы шар.

Планировавший обвалы,
чтоб сразу рухнуло всё,
был ничего, бывало,
но чаще – ни то ни сё.

Где ненависть угнездилась,
не смог бы сказать он сам.
Вселенскую немилость
не распознать по глазам.

Так что же, дел дожидаться?
Потом объявить аврал?
Не лучше ли с ним расстаться,
пока он сил не набрал, –

с очками его, штанами
и смыслом жестоким таким?
Не по пути ему с нами,
с всемирным родом людским.

*   *   *
Назвался груздём – полезай в кузов.
Я назвался груздём,
и немедля раздался зов:
что-то вроде: «Пойдём!»

Я – пошёл. Пословицы смысл
дождик мелкий вскорости смыл.

*   *   *
Море. Никого и ничего
нет до горизонта и, конечно, –
далее. И оттого
море – бесконечно.

*   *   *
Звёздный ковш над соседскою хатой,
море рядышком и Карадаг.
Будь счастливый, разумный, богатый –
это не увидать в городах.

В городах соблазны другие,
некогда озирать небеса.
Море – чёрное, как ностальгия.
Холодит сознанье роса.

*   *   *
Сокращаю свои обязательства
и поспешно долги плачу.
Но растягиваю обстоятельства:
умирать ещё не хочу.

*   *   *
Немилостива судьба,
здоровье настолько непрочно,
что, пот отирая со лба,
слова подбирая неточно,
всё шепчешь:
а мне – до столба!

До следующего столба,
до следующего километра,
а после и слабого ветра
достаточно для конца.

И, пот отирая с лица,
всё шепчешь: вам дальше, наверно,
а мне уж, что верно, то верно,
недалеко до конца.

*   *   *
Не хаос, а паника в мире,
спасается, кто как может.
Не бог в своей рваной порфире
беде этой самой поможет.

Не бог – борода седая.
Он даст обязательно маху,
когда – то я наседаю,
то мне поддают с размаху.

Попробовать, что ли, машины,
блистательную проводку
с компьютерами большими,
заложенными в серёдку?

Попробовать, что ли, моторы
с их полупроводниками,
что выведены на просторы
недавно своими руками?

Попробовать вместо молитвы,
но в той же решающей роли
какие-то точные ритмы,
какие-то формулы, что ли?

*   *   *
Я некоторые подробности
пред вами могу развернуть,
но с чувством прежней робости
понять не умею суть.

И то, что сейчас не умею
умом и сердцем обнять,
я, видимо, не успею
и не смогу понять.

Берите, если хотите,
всё то, что должно набрать
в нонпарели, в петите –
а больше нечего брать.

*   *   *
Вот она, вот она, вот она –
реставрированная старина,
редактированная история,
упорядоченная, как Эстония!

Потерявшая запах рока,
пахнет просто извёсткой барокко.

*   *   *
Планида на планете
такая у меня,
что в сумеречном свете,
в последнем свете дня,
в вечеровую серость
и отходя ко сну,
смотаться мне хотелось
хотя бы на луну.
Куда-нибудь подале –
ну, скажем, хоть в Италию.
Я был там. Век спустя.
Хоть за три километра,
где целая изба,
чтобы на крыльях ветра
снесла меня судьба.

*   *   *
И от серого снега,
и от чёрного неба
в городах
никакого спасения нету.

Пары индустрии
и физиологии
звёзды плотно укрыли:
видны лишь немногие.

И сквозь быта дыханье,
исчадье труда,
суетясь и вздыхая,
пролезает звезда,

чтоб лучом уколоть,
чтобы искру дослать
в снега серую плоть,
в снега вялую гладь.

*   *   *
Я дочери вождя народа
рассказывал, как он погиб,
когда в истории народа
образовался перегиб.

А дочь вождя имела норов
вождя. Его густую кровь.
И не любила разговоров
с литературною игрой.

Она ценила прелесть факта
или нагое «да» и «нет»,
и недолюбливала такта,
и презирала этикет.

И я без форсу и нажима
привёл пример, подвёл итог
и объяснил ей тип режима,
в котором выжить вождь не мог.

13.5.976

Из тетради № 36

*   *   *
Скучно будет вам без евреев –
Без их глаз, и голов, и рук,
хитрых глаз и умелых рук,
без внезапных архиереев,
православие принявших вдруг,

без бесстыжих, без альтруистов,
без безбожников, без святош,
и без первых социалистов,
и последних марксистов тож.

Вот однажды утром проснётесь –
ни еврея вокруг, ни жида!
Вы обрадуетесь, улыбнётесь,
а потом всё равно беда.

Скучно будет антисемитам,
цель достигнута, незачем жить,
смыты мытари вместе с мытом,
негде силушку приложить.

Нет ни книжника, ни фарисея –
разразил, наконец, их гром,
и тогда вспомянет Россия
своих русских евреев добром.

Из тетради № 40

*   *   *
Встал пораньше. Согрел овсянку,
до чего же овёс надоел!
И нашёл какую-то банку,
вскрыл. И что-то такое съел.

Ел, не думая и не глядя.
Запах мимо прошёл и вкус.
А когда-то любил оладьи
и малиновый розовый мусс.

Даже топка домашней котельной
пищи просит особой, отдельной,
скажем, уголь высоких сортов.
Я же всё поглощать готов.

Всё – и без предварительной пробы,
всё, чего бы ни принесли,
лишь бы тихая тупость утробы,
сытость чрева
произошли.

Из тетради № 41

*   *   *
Костерок мой не горит,
Котелок не варит.
Белый снег валом валит,
скоро всё завалит.
Стали все мои дела,
стали и не едут.

ЛИТОВСКОЕ ОЗЕРО.

Разрывая лилии вёслами,
плыл я между соснами рослыми.
Впереди,
сена целый стог
погрузив в челнок незначительный,
тихо плыл «колхозник рачительный»,
поспешать он никак не мог.

В отдалении, где повыше
были избы: на каждой крыше
рядом с телеантенной – аист
так стоял, как будто приём
тоже вёл на посту своём
чутко, чётко – науке на зависть.

Аист принимал тишину
и озёрную также волну,
а когда вечерело – луну.
Отражала звёзды вода,
птицы местных видов свистели,
словно медные провода.
На разрыв
крепки
лилий
стебли.

Разрывая с трудом их вёслами,
плыл я между соснами рослыми.
Рыбки мчали тени свои,
по песку свои мчали тени.
Я врывался в бои,
в ратоборства, переплетения.

Так из озера «А» в озеро «В»
плыл по тесной, словно трубе,
и затравяневшей протоке
в линий благостной суматохе
(как плывут по проводу токи).

И звучали сладко и пьяно,
словно имена Рамаяны,
мной неслыханные до сих пор
имена литовских озёр.

*   *   *
Специалист
по обрубанию
слишком длинных цитат.

*   *   *
Если живёшь по соседству с киношкой,
в фильмах осведомлён хоть немножко.
Лезут в уши их фонограммы.
Лезет в глаза тень с полотна.
Вместе с придверными фонарями
общая жизнь у вас. Одна.
Вся эта музыка сопроводительная,
все эти краски, цвета, колера
сопровождают тебя принудительно
ежевечерне
в твои вечера.

*   *   *
Ответственность –
ответ, а сверх того
какая-то ственность,
а в ней вся скверность.

ПЕРВЫЙ СЛЕД

Снег – занавес: он разделяет акты.
Задёргивает осень от зимы
Мы ждём и каждый год гадаем – как ты? –
с томленьем странным ожидаем мы.

Вся та же ты, что в прошлый раз,
что в каждый,
что в следующий раз, что в раз любой?
Но я тобой доволен, как судьбой.
От монотонности твоей – не стражду

Ещё вчера дождило и лило,
зато с утра – белым-бело,
и ежели с утра заняться делом,
быть может, ты оставишь первый след
на первом в эту зиму снеге белом,
первее в эту зиму следу нет.

Его затопчут через час-другой,
не нарушая этих зимних правил,
но всё же собственной своей ногой
ты
первый в эту зиму
след
оставил.

*   *   *
Длинный перечень расходов
давит на меня извне.
В составители кроссвордов
с горя, что ли, дунуть мне.

Были к алгебре способности,
геометрию любил.
Больше бы труда и скромности –
доктором науки был.

Стал бы доктором науки,
превзошел бы штуки, трюки,
обеспечил ореол,
уважение обрёл.

*   *   *

Раскинувшись роскошно в кресле,
мечтает пассажир, а если
такое на меня нашло,
что я бы вышел на крыло,
соскальзывал с обледененья
в свое последнее мгновенье
в немую глубь, в лихую даль,
два звёздных неба увидал:
созвездия над головою,
их тихий бледный свет свечной
с огнепылающей Москвою,
раскинувшейся подо мной,
сравнить успел бы я, покамест
летел бы, скорость набирал.

*   *   *
Сторожит вершочек боли
тело бедное моё –
не давая смерти воли,
продолжает мне житьё.

*   *   *
Юность – единственная форма жизни.
Всё остальное – искаженье,
уклоненье, угасанье.
Юность – лёгких перстов касанье.
Юность – лёгких шагов движенье.

Ещё бросятся под ноги арбузные корки,
а ноги надо беречь.
Пойдут поправки, пойдут оговорки.
Юность – речь.

Протянутся проволокою стальною
от столба до столба.
Юность – ствол. Всё остальное –
листва.

Тебе даже в голову не приходит
в сутолоке напряжённых дней,
что юность довольно быстро проходит
и ты – вместе с ней.

И ты меняешься составом
крови, а также всем уставом
жизни,
а также всем, всем, всем
с кем-то другим, непохожим совсем.

*   *   *
Умирая, они скрипели,
что здоровы, как первый снег,
и крепки, как цепкий репейник,
задевающий всех, всех, всех.

*   *   *
На главной улице столицы
перед витринами стоится
и ходится вместе с толпой
огромной городской тропой.

На главной улице, большой,
как в юности, во время оно,
ты прилепляешься душой
к душе бескрайной миллиона.

*   *   *
Бегущий, покуда сущий,
покуда ещё живой,
по гаревой дорожке,
по улице мостовой,
с преступным задыханьем,
взрывающимся в груди,
и неотступным дыханьем
кого-то там позади.
Бегущий на переходах
длиннее, чем у всех.
Наш бог – отдых,
но наша жизнь – бег.
И воздух так упруго
противится, что беда,
и если сойти с круга,
то это – навсегда.

*   *   *
В общежитии храпеть –
аморально и безнравственно.
Потому что всем безрадостно
ночью этот храп терпеть.

Подбирал я бок и позы,
носом тщательно дышал,
засыпал я много позже –
никому я не мешал.

Я обуздывал пороки,
что могли мешать другим:
важные давал уроки
общежития режим.

*   *   *
В Москве появились лимоны:
их выбросили на прилавки,
а кроме того, мимозы,
а кроме того – камилавки.

От этого жёлтого цвета,
от этого красного цвета,
от этого синего цвета
Москва в состояньи расцвета.

Москва – в состояньи рассвета,
когда, как царевна из сказки,
отогреваются краски
и жаждут счастливой развязки.

*   *   *
Вися на волоске
и попривыкнув к виске,
держа его в руке,
не думаешь о риске.

Соломинку схватив,
осознаёшь поспешно,
что целый коллектив
она спасла успешно.

И что иных эпох
твоя отнюдь не хуже,
пока ты сам не плох
и сам не лезешь в лужу.

*   *   *
И у лжи достоинства есть –
фабулы, сюжета и слога.
Хорошо бы такую прочесть
книгу, чтоб не поверить ни слову.

Чтоб не трогала, не задевала,
вашу жизнь беспристрастно судя,
чтобы право такое давала –
лишь её пожалеть. Не себя.

*   *   *
Напрямик, по птичьему следу,
я пройду, где смогу – проеду
на порожнем грузовике
по тому же птичьему следу,
пробирающемуся налегке.

Птичий след, коготок по лазури,
путь, царапнувший небеса.
птичий след на земле: леса,
что примяты проходом бури.

Даже танк не так наследит.

*   *   *
Поэтов убивают реже,
налаживаются их дела.
А раньше затыкали бреши,
все щели мира их тела.

Все дыры мира – затыкали.

*   *   *
Если не любить друг друга,
смысла жить на свете нет,
смысла двигаться по кругу
никакого смысла нет.

Круг, он только круг и есть,
просто круглая окружность,
если сердце сердцу весть
не подаст, и круг – ненужность.

СВИСТ СКОРОСТЕЙ

Свист скоростей. Почему-то скорости
вроде разбойника и соловья
свищут из каждой заросли, поросли,
как только выйдут на круги своя.

Свист орбитальных, свист автомобильных,
сильных, тотальных, батальных, мобильных,
сверхзвуковых, сверхскоростных,
сверх ожиданья и всяких иных.

С детства я, словно эстрада – флейтистом,
свистом освистан.

Смолоду ломятся в уши мои,
бьют в перепонки мои барабанные
свисты волшебные и ураганные,
словно разбойники и соловьи.

ДИСЦИПЛИНКА

Когда он спрашивал – мы вскакивали
и с отработанностью трюка
всё оправляли и отряхивали,
потом вытягивались в струнку.

Плечами поводивший грозно,
вертевший головой кичливо,
он задавал свои вопросы
лишь для того, чтоб мы вскочили.

К ответам он и не прислушивался,
не делом интересовался,
а хорохорился, обрушивался,
куда не следует – совался.

Подобия балета, хора
он беспардонно добивался,
но коллектив нашёлся скоро –
и не боялся, а смеялся.

И выправка была с усмешкой,
и на губах – улыбки блики,
когда, торжественно помешкав,
провозглашал он: «Дисциплинка!»

*   *   *
Холодный, как расчёт, инстинкт
стихию точную растит,
и выращенная, словно в колбе –
питательная среда,
стекло взорвавши без труда,
стихия
бьёт тебя же по лбу.

Нет, не разматывай моток
и не пускай на самотёк,
что не поддастся обузданью.
Забыв об авторстве твоём,
все мирозданье, весь объём
оно взорвёт без состраданья.

ГЕРАНИ В ОКНЕ.

На последней инстанции истины,
как во всяком другом тупике,
афоризмы особенно выспренни –
тяжко им,
бьются, словно синица в руке.

Там, на этой последней инстанции,
как на пути завершающей станции,
где оканчивается полотно
и движение с ним заодно.

А на станции той – за горами,
за долами, как видится мне,
расцветают одни лишь герани
у телеграфистки в окне.

И отнюдь не законы природы,
не начала её, не концы –
просто там посреди огорода
возрастают в тиши огурцы.

*   *   *
О плакатики в парткабинетах.
«Есть ли жизнь на иных планетах?»
«Вход свободный». Свободный вход!
Я спешу послушать идеи
разъезжающего чудодея,
как там жизнь на планетах идёт.

Тел небесных шальные полёты,
скорости, как сирены, свистят,
и сравнительно неподалёку –
ближе звёзд – планеты блестят.

Сразу видно, что сведений нет,
нет известий с звёздного неба –
он приехал в парткабинет
только ради насущного хлеба.

Почитавший двенадцать книг,
все – издания общества «Знание»,
что про жизнь на планетах иных
может он поведать сознанию?

Как бы жизнь на планетах ни шла,
здесь идёт ни шатко, ни валко.
Лектор закругляет дела.
Лектор заявляет: «Как жалко!»

Любопытство утратил народ
и на лекции вовсе не ходит.
Интересу он не находит
в том, как жизнь на планетах идёт.

*   *   *
Накопления впечатления
вызывают печаль и томление.
Память – не растяжимый мешок.
Перегрузка готовит шок.

Кое-что навсегда западает,
кое-что, что нужно не столь,
кое-что потом выпадает,
словно бы из раствора – соль.

*   *   *
Чем удачнее попаданья,
тем безвыходнее страданья
цели. Чем несчастней мишень,
тем орудия боли мощней.

Диалектика цели и пули.
Диалектика судна и бури.
Точно действующий закон.
Обух, связывающий с быком.

Нахожу я множество смысла
в том, что оба конца коромысла
расположены так, что всегда
кому счастье, кому беда.

*   *   *
Рай – это ад с переменой вывески
и с полученьем надёжной выписки
из решенья, что нынешний рай
с энного дня не считается адом.
И что всё адское забирай –
склад находится здесь же, рядом.
И что всё райское – крылья и кущи
ангелов.

*   *   *
«Тише! Шум мешает работать!» –
зашипел плакат на стене.
Это вам мешает работать,
не мешая работать мне.

То ли новые ритмы подскажет,
то ли рифму, как в яблочко, вмажет,
заглушит, подчеркнёт, шумнёт,
что-то кончит, что-то начнёт.

Тишина морга и карантина
не …. .… и неконструктивна.
Тишина – со смертью в родстве,
шум подобен зелёной траве.

Настежь окна я раскрываю,
чтобы лязг кузнечный трамвая
и автобуса шарк громовой
прокатились над головой.

Чтоб далёкий гудок вокзала
перекатывался сквозь пургу,
чтобы улица мне подсказала
то, что сам я решить не могу.

*   *   *
Иерархия долгов –
обязательств лестница.
Я бросаюсь ей вдогон –
может быть, поместится
обязательство моё,
капнет каплей в Волгу.
А без долга не житьё.
Не прожить без долга.

СЛАВА НОНЕШВИЛИ

Скажи мне, что такое слава?
Историки установили:
в наш век имел такое право
поэт Иосиф Нонешвили.

Отстав от гениев по форме,
по содержанию,
по цели –
по славе
близится он к норме,
доступной только Руставели.

Всеобщею любовью взыскан,
народом доблестным грузинским
неонократно коронован
был Нонешвили в веке новом.

Двенадцатого же столетья
двадцатое ничуть не плоше.
А Нонешвили в годы эти
не выходил из царской ложи.

Он в царском поезде катался,
и шубу с царских плеч покатых
носил, и прославлял богатых.
И умер царь. А он – остался.

А он остался, Нонешвили,
и торопливо взоры мечет,
обследует кусты ночные –
где царским золотом заблещет?

А он заготовляет оду,
ему бы только имя вставить –
ещё он обретёт свободу
льстить и лизать, хвалить и славить.

И маятник назад качнётся,
и слава новая начнётся.

*   *   *
Нынче смотрим «Дочки-матери»,
завтра смотрим «Печки-лавочки».
Клавочка сидит на лавочке,
выдаёт подругам справочки.

И грызут подруги семечки,
и растягивают времечко.
До сеанса два часа.
Ветерок им плечи студит
Всё глядят на небеса –
будет дождь или не будет?

*   *   *
Краснолиц и седоглав,
в общественном транспорте
занимаю место, сняв
шапку: – Деда, здравствуйте.

Сяду и опять надену,
и теперь меня зато
не сочтёт никто за деда,
и за старика – никто.

БОЛЬШИЕ ПЕРЕМЕНЫ

Ближе к карточной, чем к солнечной,
наша нервная система,
и к земному, чем небесному, –
человеческое тело.

Но иного захотело
человеческое тело.
Прямо в космос полетело
человеческое тело.

Что-то новое в повадке
от решения загадки,
от решительных вселений
в дальние углы Вселенной.

Что-то новое в походке,
и в обуже, и в одёже.
Выглядят мои погодки
и смелее, и моложе.

Потолки в квартирах выше,
потому что ясно вижу,
что предела больше нету
даже потолку планеты.

И устаревают сказки.
Дети просят новых сказок
и выдумывают краски –
все – невиданных окрасок.

*   *   *
Достаточно крупная сеть
с достаточно мелкой ячейкой,
и вот начинаешь висеть
на тоненьком волоске,
и жилка хлопочет в виске,
и совесть усердной ищейкой
копается в уголке,
поблизости, невдалеке.

*   *   *
Это – замыслы.
Это – умыслы.
Это – вымыслы.

Корень – мысль,
но какие префиксы!
Всё меняющие,

подменяющие,
отменяющие,
заменяющие,

регулирующие,
оперирующие
и утрирующие.

То сквозная высота
замысла,
то цветная пестрота
вымысла,
то сплошная чернота
умысла.

*   *   *
Потолок 2.60,
в лучшем случае 2.70.
Непосредственно над ним
небеса и небеса.
Семь небес стоят подряд,
кубом высятся одним,
высятся единственным,
не имеющим сравнения,
истинным, праведным,
праведным, истинным –
есть такое мнение –
совершенно правильное.

*   *   *
Человек, хранящий тысячи фото:
он и пехота;
он и охота;
на ближнем фоне отечества,
на дальнем – всего человечества.

Человек, хранящий про запас
тысячекратно размноженный фас
и профиль, в галстух вложенный,
тысячекратно размноженный.

*   *   *
Это вам не карточный домик –
это целый воздушный замок.
Проживающий в зале комик
ходит там в условных пижамах.

Недовычислили его ли
или попросту проморгали –
он единственное живое
существо в этой фата-моргане.

Я на облаке ясно вижу
тёмный след истоптанной туфли.
Вижу след и значительно выше:
он следит, чтобы звёзды не тухли.

Подливая в светильники масла,
он следит, чтоб не гасли созвездья,
чтоб луна, не дай бог, не погасла –
рассыпала свои соцветья.

Он вещественен. Всё остальное
в том воздушном замке – воздушно.

*   *   *
Вслушивайтесь, но не вдумывайтесь!
Не старайтесь устеречь
смысла
в крике ветра дующего,
музыка – не то, что речь.

Прямо в душу и минуя
голову, минуя мозг,
мчится, что-то знаменуя,
словно поезд через мост.

ПОЛЬЗА БЕСПОЛЕЗНОЙ БОЛТОВНИ

Начинается болтовня,
всем ненужная кроме меня.
Я себе в болтовне не отказываю,
Потому что слова обкатываю:

сдуру что-нибудь болтану,
реплики заслушаю многие,
а потом и стихи начну –
с болтовни, с болтологии.

Болтовни пустейшую грядку
я возделываю с душой.
Это словно физкультзарядка:
дела нету, а толк большой.

*   *   *
Сосредоточенность – та, что даётся
давним несчастьем,
привычным уже,
та, что в текучку уже не суётся,
но остаётся на рубеже
суетности, сумятицы,
та, что так много в себе таит,
что не движется, не пятится –
там, где встала, там и стоит.

*   *   *
А какие оброки
должны приносить пророки?

Среди статей оброчных –
примерно точные цифры
прогнозов краткосрочных,
а не дельфийские шифры.

Двухтысячного года
прогноз
вымогать не начну,
зато какая погода
будет в эту весну
и будет ли влаги довольно?
Сумеем ли хлеб сохранить?
Какие свары да войны
пройдут у наших границ?
Вот если б найти такого
пророка, чтоб всё это знал,
предсказывал чтобы толково,
а страху зря не нагнал,
и оптимизма лишнего
не наводил бы он,
и мнения самоличного
не возводил бы в закон.

*   *   *
Война была такая,
что погибшие смертью храбрых
погибали тою же смертью,
что приканчивала трусов:
огромная авиабомба
взрывалась за спиною,
похожие осколки
кончали героя и труса.

ПОЛИГЛОТ ЛОВИТ ВОЛНЫ

Полиглот, какую ни нажмёт
кнопку ящика – своё возьмёт,
смысл из какофоний вынимает,
всё на свете понимает.

Путь выискивая поверней
среди многих тропок романтических,
змеем пролезает меж корней,
не древесных – грамматических.

Полагает полиглот,
что язык – один. Но ударения
суффиксов, и флексий испарения, –
разные,
но он их в толк – возьмёт.

Хоть к дельфинам посылай,
хоть среди пингвинов поселяй –
он возьмёт словарь пингвино-русский
или же дельфино-русский,
в самолёт возьмет с собой в полёт.
Пленуму дельфиньего конгресса
не лишенный интереса
сделает докладец полиглот.

Он пока летел – словарь листал
и в грамматике копался.
Прилетел, и проблистал,
и ни разу не попался.

*   *   *
Заколотим Петербург
и уедем восвояси –
на покой – из гроз и бурь,
из князей – в родные грязи.

На дворцах висят замки.
Сторожа из-под руки
зреть не могут огоньки
на брегах Невы-реки.

На брегах Невы темно,
и притом уже давно.
Здешним крысам и мокрицам
это, в общем, все равно.

СОКРАЩЕНИЕ ОБЪЕКТОВ

Откладываемое надолго
откладывается навсегда,
отлёживаемое годами
так и не даст работы,
поскольку передо мною года, и года, и года:
два года или три года.

И я сокращаю объекты, и я заколачиваю
и начатое, и полузаконченное, и выходные выплачиваю
помощникам, и прощаюсь, и руки жму сердечно.
Оставлю лишь те объекты, что по плечу моему.

Оставлю перед собою лишь достижимые цели,
чтоб времени мне хватило в обрез или еле-еле,
но всё-таки чтоб хватило, но всё-таки чтоб успел.
Из многих дел выбираю немного главнейших дел.

Не пожалею силы
и горы на горы воздвигну,
но достижимые цели
постигну, достигну.

Увижу своими глазами,
покуда ещё дышу:
поставленные задачи
я все до одной решу.

9.3.77

*   *   *
Волны должны столкнуться,
волны должны разбиться,
в борт корабельный уткнуться,
пенными струйками взвиться,
чтобы я продержался
эту жизнь на плаву.

*   *   *
Остаются дождь и снег,
солнце – общее для всех,
звёзды – в общем совладеньи,
сон ночной, дневное бденье –
очень много остаётся,
и учтите, между тем
это даром всем даётся,
всем, всем, всем.

ГИБЕЛЬ КРАЙОВЦА

Землетрясения крыло
черкнуло и с земли стрясло
румынский городок,
и целый год после войны,
что мы в нём жить были должны,
сцарапнул коготок.

Я представляю, как пылал
его реклам неон,
какие краски распылял
его чулок нейлон.

Стояла очередь в кино,
мешали с сельтерской вино,
оно допиться не должно
в тот вечер всё равно.

Волна, которая в Москве
тряхнула этажи,
секунды, может быть, за две
стряхнула этажи,
легко смела с лица земли,
устроила беду
в тех улицах, где мы прошли
в сорок шестом году.

Недаром дрогнуло во мне
и тряхануло мной:
в тот город, эпилог войне,
она вломилась вновь.
И кто то «бомба!» заорал,
а кто-то память потерял,
и зачарованный мираж
им всем в глаза взглянул,
и третий соскользнул этаж,
с второго соскользнул.

РАЗГОВОР В САМОЛЁТЕ

Распирала мускулатура
новенький гражданский костюм.
Баритона колоратура
выпевала волю и ум.

Распирали воспоминанья
нашу память и наши сердца.
Все внезапные наши знанья
вдруг высказывались до конца.

В авиационное кресло
уместив поудобней чресла,
мне рассказывает сосед,
как он партизанил в Италии,
в Роме, в Наполи и так далее,
в Генове, и где только нет!

Стало быть, его сбросили в Наполи.
Ему было семнадцать лет.
С парашютом сброшенный на поле,
партизанить начал сосед.

– Автомат и четыре товарища –
так и сбросили нас на заре.
Зеленела в поле трава ещё,
хоть зима была на дворе!

(Ах, куда нас только не сбрасывали,
когда мы фашистов отбрасывали
до Берлина от самой Москвы –
в синь морей и в зелень травы.

Как прицельно били зенитки,
нам казавшиеся судьбой,
когда, промокнув до нитки,
в тучах
их прекратили бой.

Ах, куда нас война ни бросала –
то в полярных разводий сало,
то в сыпучих пустынь пески.
Как мы на ноги были легки.)

Значит, с Наполи через Рому
до Милано звону и грому,
стуку, грюку задали мы.
Шли и шли и не падали мы.

А в Милано, на площади главной,
в майский день, погожий и славный,
Муссолини вниз головой
разместился, и кверху ногами.
Партизаны ему помогали.
К сожалению – неживой.

Автомат движением быстрым
снял. Последний военный выстрел
по нему дал, пулю всадил,
подтвердил, что победил.

Видно, крепко нам насолили,
видно, долго пришлось их валить,
если в мёртвого Муссолини
с наслаждением стали палить!

Между тем леденцы разносят
и ремни укрепить нас просят.
Различимая в тучах едва,
перед нами Москва, Москва.

*   *   *
Остепеняется Костя.
Вот его первая жертва –
уличные знакомства
с порядочными женщинами.

Больше он не догонит,
больше он не пристанет,
байку не протрезвонит
и обольщать не станет.

Больше мелким бесом
не заюлит ни разу,
с каверзным интересом
строя учёные фразы.

Листики тетрадочные
не изведёт на посланья.
Женщины порядочные,
вы избежали закланья!

Пусть вам будет скушно,
пусть вам будет тошно.
Раз ненужно – ненужно.
Больше так невозможно.

Лишь моциона ради,
а не чего иного,
по сторонам не глядя,
Костя проходит снова
по магистралям уличным,
где он знакомствам уличным
столько раз предавался
и мыслями не задавался.

*   *   *
История и эту плеть
должна была предусмотреть.

Но не туда она смотрела,
не тем, наверно, занялась
и плеть – не предусмотрела,
не предсказала эту власть.

Она вещала и трещала,
она прогрессы обещала,
а Гитлер личный интерес
вложил в словечко то: прогресс.

Чем позапрошлые пороки
клеймить, пораньше с утра,
давала б лучше ты уроки
вперёд на год, на полтора,

чтоб вовремя была земля
уведомлена и чтобы стали
истории учителя
истории учителями.

*   *   *
Золотые снежинки звёзд,
мелочь звёзд, пускай золотая,
столько лет существуют, не тая:
видно, там у них вечный мороз.

Но когда задевает зубец
звёздный
за зубец тоже звёздный,
то-то поразойдётся зыбец
в бесконечности чёрной, морозной.

Меркнут обе звезды и сливают
свет и золото с мраком и тьмой,
лето с зимой.

*   *   *
Не занимая никаких постов,
не соблюдая никаких постов,
беря примером лишь одну траву,
как хочется, расту я и живу.

*   *   *
Что я всё себя жалею?
В мире ведь и счастье есть.
Надо бы мне перечесть
что-нибудь повеселее.

*   *   *
Ни отчёта, ни перевыборов.
Даже выверив и перевыверив,
невозможно ошибку найти.
Выбрано до окончанья пути.

И ни нечета, и ни чёта,
и ни решки, и ни орла,
не предоставляя отчёта,
перевыбрать жизнь не дала.

Как вагон на рельсы поставленный,
до конца по рельсам кати,
думай, что отчёт – непредставленный,
перевыборов – не найти.

*   *   *
Сложносочинённость, сложно-
подчинённость.
В этом разобраться можно,
как в аналогичных предложеньях.

Жизнь, словно лингвистика,
запутана
и распутывается, как лингвистика.
Упаковки, в которые укутана,
обрываются впоследствии до листика.

Сокращаются длинноты,
варианты красного словца.
Две-три ноты
остаются до конца.

*   *   *
Под тяжёлым прозрачным стеклом
ста пятидесяти лет прошедших
и воейковский «Дом сумасшедших»
в небеса воспарит орлом.

Как прозрачна и как тяжела
та прозрачная тяжесть стекла!
Эта тяжесть и эта прозрачность
ликвидируют лёгкость и мрачность.

И становятся фундаментальны,
тяжелы и совсем нелегки
те, что были столь моментальны –
тех былых эпох мотыльки.

И переведённые в бронзу
даже вышитые цветы –
вечно выглядят или грозно –
достигают большой высоты.

МИННОЕ ПОЛЕ

Оказался я здесь,
как – не помню. Задумавшись шёл.
Снег сошёл почти весь,
склон холма был и влажен, и гол.
И какой-то радар,
помещённый, наверно, в душе,
оступиться не дал,
удержал меня на рубеже
жизни с гибелью. Спас
от подрыва. Я вовремя остановился.
Предпоследний час
в час последний не превратился.

*   *   *
Поминая все органы пола,
именуя подробно и споро
человеческий нижний этаж
и форсируя ажиотаж,
повествует шофёр, громыхая,
как старуху он сбил в гололёд:
старая, глухая, плохая.

*   *   *
Как по воду, иду по оду
и по балладу в тот уют,
где пулемёты бьют поодаль
и рядом пулемёты бьют.

А для поэзии все поводы
есть там, куда иду я по воду,
и я у них на поводу,
куда мне хочется, дойду.

Воспоминаний этих толща
шумит, как мачтовая роща,
поставленная на ветру.
Я пригоршнями их беру.

Я загребаю их лопатой –
и сорок первый чёрный год,
и год победный сорок пятый –
лопата тягот, лопата льгот.

Не надо мне чесать затылок,
мне темы хватит на века.
Гремит великая река.
Её – на миллион бутылок.

*   *   *
Привыкший привыкать,
привыкну к мысли просто,
но если рядом пусто,
мне трудно привыкать.

Но если комнаты полны
воспоминаньями и снами
о том, что было, было с нами
обоими, вдвоём…

*   *   *
Сколько плохого об этих мёртвых
и об их отвратительных мордах,
но не хорошее – так, ничего,
я не скажу о них ничего.

*   *   *
Уверенности в будущем ближайшем,
в двух переходах от меня лежащем,
в двух полугодьях, –
нету никакой.
Зато внушает веру и покой,
надежду
отдалённое грядущее,
сквозь два полустолетия придущее,
а ныне топчущееся на половиках
не менее чем в двух полувеках.

Оно сегодня грязь счищает с ног,
чтоб упрекнуть его ни в чём не смог,
и топчется, и в отдаленьи медлит,
и не решается настать, не смеет.

В подробностях я вижу каждый день
далёкого грядущего, но тень
нелепости на том, что завтра станется
со мной
и послезавтра,
что останется,
что всё же сохранится от меня
векам грядущим
от завтрашнего дня.

*   *   *
Подсказывает сердце,
что солнышко появится,
и можно будет греться,
кому это понравится,
и можно будет выйти
в ближайший лес и сесть
на пень, сквозь ветви видя,
что в небе солнце есть.

Подсказывают кости,
что скоро будут гости –
ручьи. Они уже
на ближнем рубеже.

Подсказывает тело,
что следует держаться:
оно ведь так хотело
весеннего дождаться
тепла. Так было худо
ему на холоду!
Весна журчит: я буду!
Весна поёт: иду!

Из архива Ю. Л. Болдырева

*   *   *
Эх ты, незамысловатый
дух, микрорайонный гений,
переложенный, как ватой,
пошлостью своих суждений,
вычитав из научпопа
формул несколько увечных,
думаешь ты в два притопа
доплясать до истин вечных,
думаешь ты в три прихлопа
всё достойное одобрить,
думаешь, что вся Европа
обожает твою доблесть.

Шесть латинских поговорок
вызубривший и забывший,
старых книжек пыльный ворох
в дальние шкафы забивший,
не усвоишь ты, хоть взвоешь,
не осилишь, не поймёшь.
Книжного червя не стоишь,
ах, газетная ты вошь.

*   *   *
Вижу том грядущей хрестоматии.
Две страницы мне отведены.
Там застряну, как бычок в томате, я.
А детали не нужны.

Две страницы. Следовало бы, надо бы,
чтоб стихи торчали, словно надолбы,
чтобы даже танковый удар
мой выдерживал словесный дар.

  1. Написание слова «Бог» оставлено с маленькой буквы, как это было принято в орфографии советских времен, которой придерживался и Борис Слуцкий.