Наткнулся на его могилу случайно. Хоронили знакомого человека, отпевали в церкви на Пятницком кладбище, и покорный слуга, не будучи христианином, остался один, снаружи, на лёгком морозце, – и увидал странное надгробие: из сугроба торчала вытянутая дыней, карикатурная гранитная голова с чубчиком, фантастически узнаваемая. Я не знал ничего о месте его упокоения. «Неужели это он?» – подумал и стёр снег с плиты, а там вырезано: «Слуцкий».
Вот он где, еврей и коммунист, у самой стены православной церкви, в заснеженной стране. Любимый мой поэт. Непрактичный, чудаковатый, честный до изумления. Поэт, упоминаемый ныне до обидного мало, но сделавший для русской словесности необыкновенно много, изменивший своё литературное поколение, сломавший стереотипы, предвосхитивший лирический канон будущего. Поэт, многими не понятый и не принятый, «нерукопожатный», ставший мишенью литературных леммингов с их пошлой стадностью и бесконечными играми в «свой-чужой».
…Разруха, война, головные боли, изнуряющие и нестерпимые, любимая женщина, которую унесла неизлечимая болезнь.
Юность Слуцкого была суровой и голодной, в доме царил строгий быт трудового местечка. Была, правда, няня, редкость по тем временам, но вовсе не потому, что Слуцкие были богаты, а потому, что были и ещё беднее.
Он один из немногих поэтов предстаёт ровно таким, каким был. Ему не сочиняли фальшивых, сусальных житий, его имя не раздували, не жаловали – ни тогдашний официоз, ни могущественная интеллигентская фронда, и оттого он остался подлинным навсегда. Предав Слуцкого остракизму, брежневская плесень сохранила его образ, поскольку не стала коверкать.
Говорят, он практически не улыбался. Почти на всех фото суров – круглое лицо, аккуратно подстриженная щетина усов, плотно сжатые губы, глаза из-под фуражки – внимательные, умные, маленький тщательно выскобленный подбородок.
Слуцкий называл себя белой вороной.
В начале войны он уже был дипломированным поэтом. Но не остался средь бесчисленных лириков, эвакуированных в отдалённые города ввиду своей непреходящей ценности, среди комиссованных и белобилетников.
Он отправился в огонь.
Ценности сорок первого
года:
я не желаю, чтобы льгота,
я не хочу, чтобы броня
распространялась на меня.
Он был коммунистом, когда это означало не приобретение материальных благ, а готовность отдать жизнь, толком не спрашивая за что. Он один из немногих поэтов-евреев сказал в стихах громко, во всеуслышание, о гибели своего народа в те годы, когда это было принято замалчивать. Он не спрятал горя своего ни под марксистские конструкции, ни под православные песнопения, как это сделали другие, а просто взял слово, и у него не посмели этого слова отнять.
Вокруг жили умеючи, и при Сталине жили, и после Сталина, славили вождя беззастенчиво, хватая премии его имени, а ты его почитал молча. А потом разочаровался в нём, но когда те, кто прежде пел повелителю осанну, принялись его проклинать, снова смолчал – только писал стихи о нём, всё злее и злее.
Тебя били, а ты вставал, тебя убить хотели вместе с твоим народом, а ты выжил, у тебя отнимали идеалы, а ты терпел. Ни разу не призвал к злодеянию, потому что был ты из милосердных, сынов милосердных.
И приз тебе достался самый важный, важнее любых премий, ты расчеловечивания избежал, одним из очень немногих в те жуткие годы, когда, казалось, избежать этого практически невозможно.
А какой мир был кругом! Глаза бы не видели такого мира! Мир смерти, города полностью разрушенные, опустошённые, могилы сплошные, женщины, состарившиеся до срока, сгорбленные люди, голодом, войной, снова голодом нагнутые, измождённые, и стихи Слуцкого – жуткие, короткие, неправильные, несладкие. Честные до неправдоподобия.
О его рыжие кони тонущие! О его обезглавленные церкви коммунистической эпохи, плывущие по холмам, о готические леса! Сколько в этом невыразимой печали!
А по стране уж полетели журавли, зацвели крымские розы и задымились писательские шашлычные, а поэты преобразились в туристов, возимых по одной шестой и дальше с концертами, и не стало Борису Абрамовичу места среди них – вспоенных грузинскими винами, армянскими коньяками и рижскими бальзамами. Зажглись новые стили, загудел Политехнический музей, появились рифмующие поп-звёзды, зазвучали невыстраданные легчайшие строфы.
Борис Абрамович успел показаться в Политехническом – мелькнуть как маститый писатель, почти классик, как собственная тень, как уходящая натура, и вскоре замолк навсегда. Остался один на один с эхом войны, с болезнью, пожравшей мозг и запечатавшей уста его. И словно море забвения сомкнулось над его головой – но нет ничего такого на самом деле. Не бывает так с поэтами никогда.
Господи, какое же счастье, что Слуцкий у нас был!
Какое счастье, что он есть!