Семён Крайтман

Моя великолепная свобода

*   *   * ‎

так уступала ночь,

лавандовый подол,
расшитый серебром,
неспешно поднимая.
я сглатывал слезу.
от края и до края
окна
к стеклу прилип
белесый солидол.
и радостная юная Аглая
его сводила.
тряпкой ли какой?
иль к чёрту тряпку – голою рукой.
и так при этом выгибала спину,
что свет, который
был рождён лишь пять
секунд назад,
спешил её обнять
и грыз нетерпеливо
пуповину.

         *   *   * ‎

довольно триаконторов и трой,
пора валить…
домой, домой, домой.
с улыбкою слюнявого дебила
к чему глазеть на всполохи огня
сквозь брешь в подхвостьи хитрого коня?
(хотя скорее то была кобыла.)
вот я сидел.
вот наблюдал пожар.
вот я в руке держал чужой кинжал.
и петь не вышел «любо, братцы, любо…»
и был избавлен завтрашних веков.
исчез среди снегов, лесов, песков.
«что мне, – так я шептал себе, – Гекуба».
исчез в снегах, в лесах, сошёл на нет.
стал частью строчки, где потом поэт
в каком-то невообразимом веке
напишет, папиросою дымя,
что столько мертвецов меня… меня!
«вне дома могут бросить только греки».
итак – домой.
там лампочка горит.
открыть окно
и плакать «шахарит»…
смотреть на голубя, обнявшего голубку.
и, путая «один» и «одинок»,
в словарь залезть,
как будто между ног…
как будто однокласснице под юбку.

         *   *   * ‎

кристалл крыжовника
с прозрачной кожурою.
взгляни,
ещё я защищаю Трою,
ещё я вдоль
стены иду,
ещё я там, в дозоре.
прислушиваюсь к меркнущему морю,
вдыхаю соль.
соль голубá, а небо розовато.
я вижу волны, полные заката
и кораблей.
тех самых, что потом до середины…
седые и косматые ундины
кричат:
«скорей,
скорее к нам.
данайцев угощенье,
хрустящее китайское печенье,
уже внутри.
оно уже рассыпалось,
и буквы
тяжёлым, красным, медленным набухли.
судьба, смотри».
а я застрял в крыжовниковой мути.
а я пытался время обмануть и…
и жил тайком,
а ягода в его разверстой пасти
упруга, словно вена на запястье
перед прыжком.

         *   *   * ‎

моя великолепная свобода…
нетронутые хлопья кислорода
над морем кружат,
и волна легка.
о, речь моя, не опускай объятья.
я знаю всё, что у тебя под платьем,
до самого мельчайшего стиха.
до всхлипа, стона, выдоха, восторга,
до памяти, звенящей, словно горный
хрусталь, умытый дождевой водой.
о, речь моя, не помышляй об этом…
я не отдам тебя другим поэтам.
придвинься ближе, губы приоткрой
и, припадая к торжеству восхода,
«моя великолепная свобода»
не уставая повторяй за мной.

         *   *   * ‎

святой Егорий ломал об меня копьё.
диву давался, присвистывал: «ё-моё!
эко зверьё», – говорил.
говорил: «ну и ну», «однако…»
под уздцы брал коняшку свою,
поворачивался, уходил.
а я говорил: «погоди», – ему говорил.
«как же так?» – говорил.
говорил: «как же так?» 
и плакал.

         *   *   * ‎

под Нюрнбергом сосновые леса,
над Нюрнбергом сосновая луна,
в том смысле, что она похожа на
прогорклую обрушенную хвою.
такой же цвет.
а ночь…
а ночь темна.
и птиц лесных дурные голоса.
и пахнет свежеспиленной сосною.
давно я по Баварии хмельной,
давно ли я, посвистывая, шёл
с берёзовым манком и вещмешком?
дождь, полночь, придорожная пивная.
хозяин мил.
– садитесь, bitte schön.
хозяйский сын кивает головой.
сажусь, хочу понять, не понимаю.

         *   *   * ‎

когда бы не архангел Гавриил…
вполне возможно,
что сейчас в музее
был зал с табличкой «малые евреи»,
и вдоль картин народ бы проходил
на цыпочках, стараясь не шуметь,
как ночью по больнице ходит смерть,
раскидывая шёлковую сеть
эстетики и прочей шелупони…
так думал я, бродя среди бегоний
недалеко от Вифлеема, где
был праздник добрых, праведных людей
по поводу архангела…
и пели
(слов не понять)
мальчишки на хорах.
и, словно заглушить пытаясь страх,
колокола без устали звенели.

         *   *   * ‎

а в этот раз Харон мне говорит…
садится на корму и говорит…
и говорит, и курит козью ногу,
всю в жёлтых пальцах…
и вдыхает дым,
и выдыхает дым из чёрных дыр
лица.
волна
харонову пирогу
раскачивает.
вот он говорит:
– э, нет, голуба,
сердце не болит,
а ломит, дорогуша,
ломит, ломит,
вздувается навстречу пустоте.
не стой, садись…
несолнечная тень
холодною хламидой на Хароне
лежит.
плывёт
дымящийся отвар.
– я тоже пережил свои слова…
так мать своё дитя переживает
и ходит после, полная росы,
баюкает песочные часы
и грудь к стеклянной колбе прижимает.

         *   *   * ‎

как будто я там никогда не жил.
как будто я там никого не нежил.
как будто я не слушал местных птиц.
и от рожденья наблюдал инжир,
и финики, и виноград, и реже –
гранат.
и тех широкоскулых лиц
не помню, нет, увы, не помню, нет…
ах, матушка, какой земли певцы мы?
какого танца – с пятки на носок –
танцоры мы?
иль не было тех лет?
на запад море.
к югу сарацины.
ошую, одесную… – всё песок.
империя от стоп и до небес.
простор.
необозримость вертикали.
об август режешься,
бинтуешь октябрём.
а было что?
бес знает.
где тот бес?
а сам я не в ладах с календарём.
ах, матушка, куда ж вы запропали?