* * *
Поэзия должна быть
виноватой,
она идёт по жизни вороватой:
её карманы – два бездонных храма,
она свята, она не имет срама.
Должна, должна,
вслепую отдаётся,
а что от человека остаётся:
один вагон да малая тележка
и между ног – обрезанная флешка.
Такая пошерсть или
это почесть,
живу один, часов не тороплю,
по осени – на Пушкина охочусь:
а что поделать – ниггеров люблю.
Не состоял, теплее
одевался
зимой в меха и в винные мехи,
да будет проклят тот, кто сомневался,
кто утверждал, что я – пишу стихи.
* * *
Вот котёнок,
который умрёт
через восемь и с хвостиком лет,
вот ребёнок, который умрёт
в непонятные семьдесят пять,
только ты, мой божок-пирожок,
то умрёшь, то воскреснешь,
а когда умираешь –
вся жизнь замирает вокруг,
начинается счастье,
цветёт золотая омела,
поднимается хлеб,
заливается велосипед,
если б сердце моё,
если б сердце твоё и моё
зачерствело.
СЕРАЯ ЗОНА
Гражданин
соколиный глаз,
я так долго у вас, что ячменным зерном пророс,
и теперь эти корни – мои оковы,
пригласите, пожалуйста, на допрос
свидетелей Иеговы.
В тёмной башне,
как Стивен Кинг:
тишина – сплошной музыкальный ринг,
роковая чёрточка на мобильном,
я так долго у вас, что опять превратился в свет,
в молодое вино, в покаяние и минет,
в приложение к порнофильмам.
Гражданин
соколиный глаз,
я ушел в запас, если вечность была вчера,
то теперь у неё конечности из резины,
для меня любовь – это кроличая нора,
все мы – файлы одной корзины.
В тёмной башне –
дождь, разошлась вода –
жизнь, обобранная до нитки,
и, замыслив побег, я тебе подарил тогда
пояс девственности шахидки.
№ 10101968
1
То ливень, то снег
пархатый, как пепел домашних птиц,
Гомер приходит в Освенцим, похожий на Аушвиц,
тройные ряды акаций под током искрят едва –
покуда рапсод лопатой сшивает рванину рва,
на должности коменданта по-прежнему – Менелай,
менелай-менелай, кого хочешь – расстреляй,
просторны твои бараки, игривы твои овчарки,
а в чарках – хватает шнапса, и вот – потекли слова.
2
Генрих Шлиман с
жолтой звездой на лагерной робе,
что с тобой приключилось, ребе, оби-ван кеноби,
для чего ты нас всех откопал?
Ведь теперь я уже – не костей мешок, не гнилая взвесь,
я совсем обезвожен, верней – обезбожен весь,
что едва отличаю коран и библию от каббал,
от эрзац-молитвы до причастия из картофельной шелухи:
после Освенцима – преступление – не писать стихи.
3
На плацу –
огромный каменный конь воскрешён вживую:
приглашаются женщины, старики и дети в новую душевую,
у коня из ноздрей – сладковатые струи дыма
–
до последнего клиента, не проходите мимо,
от того и похожа душа моя на колыбель и могилу:
слышит, как они моются, как поют хава-нагилу,
ибо помыслы – разны, а память – единокрова,
для того чтобы прозреть, а после – ослепнуть снова.
* * *
Леонардо да Винчи
пришёл
со своей некрасивой подругой,
кто-то из мавзолея ушёл
со своей некрасивой подругой.
Джоныч Ленныч
ботинки надел
и завыл негритянской белугой,
кто-то полуботинки одел
со своей некрасивой подругой.
Говорю я тебе,
Иисус,
как подруга твоя некрасива,
и волной намотает на ус –
корабельные мощи прилива.
Ходят
финны-дельфины юрбой –
в Петербурге раскачивать лодку,
что, подруга, мне сделать с тобой:
хочешь водку, а может быть – водку?
Разбавляют
славянскую кровь
угреватой афинскою кровью,
затвердеет в секс-шопах морковь,
одиночество – лечат любовью.
Отгудела болотная
гнусь,
вскрикнул нолик в спасательном круге:
я люблю тебя так, что женюсь
на твоей некрасивой подруге.
* * *
Как зубная паста,
еле-еле
выползает поезд из туннеля,
а вокруг – поля, полишинели,
и повсюду – первое апреля.
Длинный белый
санитарный поезд,
а вокруг – снега лежат по пояс,
паровозный дым, как будто холка,
первое апреля, барахолка.
Древняя библейская
дорога,
а над богом нет другого бога,
спят на полках – сморщенные дети,
все мои монтекки-капулетти.
А над богом нет
другого бога,
и не оправдать мою потерю,
ночь темней, чем зад единорога:
Станиславский, я тебе не верю.
* * *
Были бы деньги,
жили-были бы деньги,
пальцы длинные, да руки мои коротеньки,
не ездал бы я в поездах, когда поутру –
все, танцуя, выстраиваются поссать,
ну а ты – в пэт-бутылку, а после – идёшь королём.
время пахнет падением, гривной, рублём.
Если б меня
напугали чужою судьбой,
были бы деньги – ходил бы в музей-ресторан,
пил бы и в зеркале морщил раздвоенно лбы,
как бы избавиться мне от быбы, быбыбы,
через талмуд преступая, библия входит в коран,
время срывает пожарный стоп-кран у арбы.
Низменный горец,
привыкший к британским часам,
красные деньги прилипли к твоим волосам,
где твоя родина, были бы деньги и ночи,
ты бы обрезал все «й» у своих многоточи,
выбрал невесту для сына, которую сам.
* * *
Алексею Остудину
Говорит мне
господь: не храпи, будь человеком,
возлюби меня, как самого себя, ибо сам – одинок,
кем я только не был: колобком, блином, чебуреком,
убежал от всех, одичал, до костей промок.
Не храпи, угрожает
мне идол из Хаммурапи:
отрыгни, а затем повернись на левый бочок,
тили-тили-тесто, верни меня к маме-папе –
слишком много мяса оставил серый волчок.
Так церковным
кагором пахнут деепричастья,
так в потёмках души почему-то светло, как днём:
не буди человека, когда он храпит от счастья –
или это – бедное счастье храпит о нём.
* * *
Степь горит,
ночной огонь кудрявится,
дождь вслепую зашивает рот,
кто-то обязательно появится:
Нобеля получит и умрёт.
Вспыхнет над
славянами и готтами
древняя сверхновая звезда,
жизнь полна любовью, и пустотами,
и бесплатной смертью навсегда.
Достаёшь консервы
и соления,
бутылёк с наклейкою «Престиж»,
дёрнешь рюмку и на все явления
в стёклышко обугленное зришь.
Холодок мерцающего
лезвия,
степь горит незнамо отчего,
русский бог как русская поэзия:
вот он – есть, а вот и нет – его.
* * *
К. А.
Снилось мне, что я
умру,
умер я, и мне приснилось:
кто-то плачет на ветру,
чьё-то сердце притомилось.
Кто-то спутал берега,
как прогнившие мотузки:
изучай язык врага –
научись молчать по-русски.
Взрывов пыльные
стога,
всходит солнце через силу:
изучай язык врага,
изучил – копай могилу.
Я учил, не
возражал,
ибо сам из этой хунты,
вот чечен – вострит кинжал,
вот бурят – сымает унты.
Иловайская дуга,
память с видом на руину:
жил – на языке врага,
умирал – за Украину.
ОБЫСК
Зафыркают ночные
фуры,
почуяв горькое на дне:
архангел из прокуратуры
приходит с обыском ко мне.
Печаль во взгляде
волооком,
уста – холодны и сухи:
ты кинул всех в краю далёком
на дурь, на бабки, на стихи.
А что ответить
мне, в натуре,
счастливейшему из лохов,
что – больше нет ни сна, ни дури,
ни баб, ни денег, ни стихов.
Лишь память
розовою глиной,
лишь ручеёк свинцовый вплавь,
и пахнут явкою с повинной
мой сон и явь, мой сон и явь.
Один, все
остальные – в доле,
поют и делят барыши,
не зарекайся жить на воле –
садись, пиши.