День пятничный отцветает подобно осеннему листу, желтеет и падает, неслышно, невидимо, вот он висел в воздухе на ветке, а вот уже на земле.
Воздух становится густым и теплым – запах снеди разносится по дворам, где старые деревья и дети играют в прятки, по улицам, где отзвенели трамваи и не гудят автобусы, где редкий автомобиль проскакивает, стремясь до субботы успеть домой. С лязгом падают жалюзи последней открытой лавочки, мертвое ржавое железо хранит ее вкусности до следующей недели, недовольный араб выметает бумажки от конфет и прочий хлам, скопившийся за день.
Я иду в синагогу, странный, неверно одетый человек. И рубашка у меня пестрая, из благотворительного склада, и шляпы у меня нет, и кипа вязаная, неправильная такая кипа, но я стараюсь. Стараюсь четко печатать шаг вровень с солидными мужчинами в черном. От них пахнет табаком и стиральным порошком, некоторые знают меня в лицо и ласково улыбаются, некоторые шутливо грозят пальцем, мол, не по чину мундирчик у тебя, студент.
Да, я студент Еврейского университета в Иерусалиме. Я уже два года в Стране и ловлю жизнь широко раскрытыми глазами и руками. Да, я вешу всего шестьдесят килограммов, и мои ребра можно посчитать. Я учусь с утра до ночи, ворочая обожженными кислотами пальцами страницы фолиантов на английском, засыпаю над капающей бюреткой вместо того, чтобы титровать раствор двухосновной кислоты, в переменах между лекциями урываю минуты сна на душистой траве Гиват-Рама, где рядом в причудливых позах лежат мои друзья и подруги по курсу, но я не гляжу на них. Мне хочется спать и есть, я жду с нетерпением, когда придет пятница, любимый мой йом-шиши, в который я работаю. Знаете, кем я работаю? Я гордый работник метлы и швабры. Убираю подъезды в ортодоксальном районе, на улице со смешным названием Сороцкин, где еще крепкий нестарый дом, с кучей подъездов, скамейками, на которых сидят гордые мамаши с колясками, и огромной подземной автостоянкой, которую я выскребаю метлой и мою из шланга. А какие разнообразные мусорные штучки валяются на этой автостоянке! И использованные, со всем содержимым, памперсы, и поломанные игрушки, старый велосипед без колеса, ручка от двери, туалетная бумага… уф, чистая, потрепанная, потерявшая вид туфелька. Но мне хорошо платят, я, можно сказать, миллионер… а ведь нам с отцом надо купить квартиру. И мы откладываем, откладываем, откладываем… агора к агоре. Хумус и питы, овощи с рынка «под конец продажи» за бесценок – и растет на счету сумма, за которую будет куплена наша квартира.
…Все началось с ее сына.
Мальчик лет пяти сидел на ступеньках, в его маленьких аккуратных руках покоилась огромная книга, в которой не было ни одной картинки. Мальчик читал сосредоточенно, не замечая потоков льющейся по ступеням мыльной воды – я гнал ее шваброй сверху, сопя и ухая, как дровосек, при каждом взмахе швабры.
– Мальчик, мальчик, вода! Двигаться! – крикнул я ему на тогдашнем моем иврите.
Мне было легче произнести фразу типа «осаждение меди из раствора медного купороса путем электролиза платиновыми электродами при энном напряжении». Еще совсем недавно я объяснялся с торговцами на базаре фразами вроде: «Дайте мне, будьте добры…», «Не будете ли любезны», надо мной смеялись – добродушно, но меня это задевало. И тогда, презрев университетские вежливости, я начал говорить неопределенными глагольными формами, отчаянно раскатывая букву хэй. Меня тут же стали понимать, хотя удивленно смотрели на мои советские очки с огромными стеклами, соображая, откуда у «русского» такие гортанные хэй и айн. Понял меня и мальчишечка, сидевший на пути у потоков грязной воды. Он поднялся с лестницы и встал в сторонке, наблюдая, как водяные струи обтекают его крепкие грубые ботинки.
– Чего за книга? – спросил я с участием.
– Это Тора с комментариями Раши, – дружелюбно произнес мальчик. – Хотите, господин, учиться вместе со мной?
Я спросил, сколько ему лет. Оказалось – пять. Он жил в квартире номер семь, и была у него сестра, младше его, и мама. А папа, рассказал мне мальчик, умер. И живет в лучшем мире, потому что был праведником и хорошо знал Тору.
У меня у самого недавно умерла мать. Я сказал об этом мальчику (его звали Моше), и он лаконично утешил меня, сказав, что мир – это узкий мост, и не надо бояться его перейти, что души праведников отдыхают рядом с Господом. Я не все понял, мозг мой был привычен к формулам, английским текстам статей, графикам и компьютерным программам для их построения. А Моше, став моим проводником из пустыни египетской к горе Синай, каждую пятницу с достоинством беседовал со мной на лестнице и выносил на одноразовой тарелочке кусок кугеля или фаршированной рыбы.
На еду я набрасывался с жадностью. Она пахла домом, уютом, женскими нежными руками, которые ее приготовили. Для меня, точившего вареную картошку да дешевую колбасу, такая нехитрая субботняя еда становилась манной небесной. Я восторженно глядел на своего маленького товарища, как глядели евреи три с половиной тысячи лет назад на пророка Моше Рабейну. Как-то во время нашей беседы дверь его квартиры распахнулась, и оттуда выглянула шаловливая белокурая Ривка, сестра, а потом на лестничную площадку вышла и мама и позвала меня внутрь.
Мне было немного неудобно – в своих высоких грязных ботинках, засмальцованных джинсах и клетчатой рубахе я походил на ковбоя-бродягу или на батрака с американской фермы.
– Ты часто говоришь с моим сыном, а он с плохими людьми разговаривать не станет, – улыбнулась мне хозяйка. – Меня зовут Рахель. А тебя?
Я представился. Мне было немного конфузливо: двадцатилетний студент с растрепанными вихрами, я, наверное, выглядел ужасно. А Рахель… она была необыкновенной красавицей!
Знаете этот тип благородной еврейской женщины, молодой жены и матери, относящейся к ортодоксальной, самой еврейской части нашего народа? Невысокая, худенькая, одетая в неброское платье, закрывавшее ее руки и ноги, с умным нежным лицом, расцветающим от неожиданной улыбки, с белыми-белыми руками и аккуратно убранными волосами (позже я понял, что это парик, но это было позже). Но столько внутренней, затаенной, огромной красоты было в этой женщине, что я обомлел. Она посадила меня за стол. Я ел не разбирая – махом выпил две тарелки бульона, отправил в рот вкусную лапшу с гречневой кашей, жареную рыбу и запил все стаканом простенькой воды с сиропом.
– Как ты вкусно ешь, – сказала, улыбаясь, Рахель. – Приходи к нам на Шабат. Ты ведь соблюдаешь?
Разомлев от домашней еды, я чуть не задремал, но идея провести Шабат вместе с Рахель разбудила меня моментально. Я согласился. На последнем, гудевшем, как улей, автобусе, я помчался домой, хорошенько вымылся, нашел у себя одну рубаху, которую можно было надеть, и уже пешком отправился на улицу Сороцкин.
Там, успев как раз к началу субботней молитвы, я с удовольствием стоял в синагоге, поближе к выходу – рядом с теми людьми, чьи полы я драил еще несколько часов назад. Склонялись над молитвенниками древние старики и молодые ребята в черных шляпах и лапсердаках, синагога гудела, как улей, и, раскачиваясь в такт молитвам, пел народ мой о переходе через Ярден, о Синайском откровении, а потом вся синагога содрогнулась от вставших одновременно евреев, и в тишине началась «Шмоне-эсре», и я бил себя кулаком в грудь напротив сердца, произнося страшные слова молитвы:
– Прости нас, Отец наш, ибо мы преступны, прости нам грехи наши…
А потом хором, под затейливую мелодию, которая так и звала пуститься в пляс, запели хасиды, и я пел вместе с ними:
Лехо доди ликрас кало! Пене Шабос некабело!
Шла к нам царица Суббота. Из-за Масличной горы, откуда струилась потоками ароматная ночь, шла она, украшенная звездными блестками, и молодой месяц сиял в короне ее, и я шел из синагоги домой к Рахель. На сердце моем лежало какое-то нечеловеческое спокойствие. Молчала улица, не было слышно машин, прохладный ночной ветер овевал мою буйную голову. Мимо меня шли, степенно беседуя, молившиеся со мной обитатели дома на улице Сороцкин, хлопали меня по плечу, желали хорошего Шабеса. Я был дома. Дома. Это ощущение еще усилилось, когда передо мной открылась дверь квартиры номер семь.
Сегодня я понимаю, что Рахель жила бедно. Вдова с двумя детьми, она покупала самые простые продукты. Но как же славно и вкусно она готовила! Какие чудные запахи витали над столом! И когда я присел на приготовленное мне место во главе стола, мне преподнесли бокал для кидуша, и Рахель подвинула ко мне халу под простым белоснежным полотенцем.
Да, евреи… Я сотворил кидуш, как положено. Этому я уже научился. Я аккуратно разломил халу, и посыпал ее солью, и разделил ее по числу сидевших за столом.
А потом… потом Рахель протянула мне книжечку в сафьяновом переплете. В ней надо было прочитать на иврите короткую речь, показавшуюся мне длинной. Запинаясь, я начал читать:
«Жену достойную кто нашел…»
Моему удивлению не было предела. Я никогда не думал о женитьбе, но когда я посмотрел в серые, глядевшие на меня с нежностью глаза этой женщины, чьи маленькие руки готовили вкусную еду, хлопотали по дому, убирали каждый уголок перед субботой, я сглотнул ком в горле… и продолжал читать.
Мой иврит оставлял желать лучшего. Поэтому я молчал, смакуя фаршированную рыбу, упругие куриные «пульки», наваристый бульон с крутым яйцом и сладкий с перцем иерусалимский кугель. Я ел и ловил на себе любопытные взгляды Моше и Ривки и нежный взгляд их матери, подкладывающей мне лакомые кусочки.
Я готов был упасть перед ней на колени и заплакать. Я готов был целовать ее маленькие ноги в праздничных туфельках на невысоком каблуке. Я давил в себе желание взять ее на руки и носить по комнате. Я пел про себя от восторга.
После субботнего ужина она не отпустила меня домой. Дети ушли играть в свои комнаты. А мы сели с Рахелью на старый кожаный диван, стоявший несколько в тени – в комнате горела всего одна лампа. А зажигать остальные было нельзя, ибо зажжение огня в Шабат есть величайший грех. Мы сидели в разных концах дивана, я, зная, как следует себя вести с религиозной женщиной, старался поддерживать беседу, не задавая нескромных вопросов. Она вдруг всплеснула руками:
– Ты так напомнил мне моего покойного Дова… Особенно когда ты солил халу! У него тоже был такой сосредоточенный вид.
– Да, я… умею аккуратно рассыпать порошкообразное вещество, – ввернул я умное слово на иврите.
– Ты милый, – сказала Рахель, – я понимаю, что тебе надо домой… но я не хочу, чтобы ты уходил.
Она дала мне сверток с фаршированной рыбой и долго махала рукой из окна, когда я переходил пустынную в этот вечер улицу Сороцкин.
На следующий Шабат я снова пришел к Рахель. И на следующий после него.
Мой отец с удовольствием ел фаршированную рыбу, которую готовила Рахель, и слезы текли по его постаревшему лицу. Тогда впервые я понял, что отец слабее меня. Мне было страшно.
А когда я приходил в ее дом, уютный и чистый, и меня весело встречали ее дети, которым я покупал самые дорогие конфеты в прозрачных бумажках, и с порога по-субботнему опрятного дома, вместе со свечами на столе, мне светила и грела улыбка Рахели, в душе словно бы распахивались какие-то ворота, и становилось легко и свободно. А ночью Рахель приходила ко мне во сне, и я не хотел просыпаться утром, ловя сны за хвостик.
Однажды, когда я проводил у нее Шабат очередной раз, зарядил сильный ливень. Рахель уговорила меня остаться. Мы говорили о том о сем, немного о политике, чуть-чуть о росте цен, о детях, постепенно разговор перешел на тему, которую я никогда не задевал. На отношения мужчины и женщины.
Она стояла у окна. Сильный дождь стучал в стекла, выл ветер. Рахель взглянула на меня своими серыми глазами, и неодолимая сила бросила меня к ней. Ее руки сплелись у меня на затылке. Мы поцеловались, раз, другой… а потом, под аккомпанемент бури, я взял на руки ее легонькое горячее тело и отнес в спальню, где стояла только аккуратно застеленная супружеская кровать и маленький шкаф для одежды. Я любил ее ночь напролет, неистово, страстно, не останавливаясь… я был молод, и она нравилась мне так сильно, как ни одна женщина в мире не могла мне нравиться. Под утро она тихонько выскользнула из-под моей руки, разбудила, ибо детям не следовало видеть меня с утра, и я вышел в серую мглу дождя, со свертком в руках. В свертке, кроме фаршированной рыбы и кугеля, лежала маленькая записка: «Я люблю тебя! – писала Рахель смешным круглым почерком, – храни тебя Б-г!»
Мы встречались с ней только по вечерам в пятницу, и я уходил от нее, окрыленный и счастливый, под утро. Мои однокурсницы с удивлением замечали, что я не смотрю на них. А я и не мог – вульгарные местечковые девицы, корчившие из себя светских дам и спокойно рассказывавшие мне, что у них сегодня течка и как неслабо они провели ночь с тем-то и тем-то, вызывали у меня отвращение. Я с нетерпением ждал своей пятничной работы, молитвы в синагоге, теплой домашней еды и прикосновений любимой женщины. Несколько раз я – честный еврейский мальчик – предлагал ей выйти за меня замуж. Она только вздыхала и гладила меня по голове… ей было двадцать восемь.
А потом ее сосватал хороший человек, у которого была бакалейная лавка и который остался холостяком из-за своей отталкивающей внешности – на лице у него были одни сплошные огромные губы и толстый мясистый нос.
Они пригласили меня на Шабат.
Я мучительно улыбался, так, что сводило скулы. С уважением принял от мужа Рахели – а звали его Хаим – кусок халы, долго смотрел, как он, некрасиво морщась, с шумом втягивал в себя бульон, зажав ложку в мохнатом кулаке. А Рахель с гордостью смотрела на нового мужа, изредка приободряющим взглядом глядя на детей. Те с настороженностью глядели на нового папу.
Когда я выходил, Рахель сунула мне сверток. Я развернул его под фонарем. Тот же смешной круглый почерк: «Прости, милый, Господу было угодно…» И вкусная фаршированная рыба.
Был месяц апрель. Пахло новой листвой. Над Городом, в темной глубине шабатнего неба, летели стаи перелетных птиц, курлыкая и хлопая крыльями.
Словно огнем пронзило мне сердце. Я бросил вкусную рыбу прямо на мостовую и, давясь рыданиями, вытащил из кармана мятую пачку сигарет, с отвращением закурил…
Дома отец, не получивший порции рыбы, отец, которого я – ничтоже сумняшеся – уже не считал авторитетом, долго смотрел на меня. Он плохо понимал в жизни, мой отец. Так мне казалось.
– Вот ты и повзрослел ещё на одну субботу, сынок, – сказал он неожиданно.
И налил мне стакан виски.