Феликс Кандель

Не позабыть рассказать

Старые, жизнью умудренные люди…

…поговаривают частенько:

– Распознайте испытания ваши.

Но как это сделать на скорости? Ответ может быть таков: притормози и осмотрись. Возможен и иной ответ‚ если он вообще существует.

Вот обнаружил в «Книге тихого раздумья».

Иван Наживин, русский писатель-эмигрант, не избалованный признанием потомков.

Ему слово.

Посторонимся и помолчим.

«Если плохо вокруг нас теперь – пусть будет хорошо хоть в прошлом. Только и всего… В одной книжке нашел я стихи неизвестного поэта-тамила, которые написаны где-то в глубине Азии более тысячи лет тому назад.

Глубоко в темноте хожу я.

Где же свет? Есть ли свет?

Ничего я не знаю, только спрашиваю себя:

Есть ли свет? Где же свет?

Господи, в пустыне брожу я…

Где же путь? Есть ли путь?..»

В конце девятнадцатого года отплывал «Русланъ» из Одессы, прямым ходом в Яффу. Семьсот человек на борту навеки прощались с приморским городом; «Красавица юга» взглядывала на них в последний раз.

Отец мой пытался ли попасть на корабль? Стоял на пристани среди провожающих? Махал вслед рукой, прозревая будущее свое?

Когда в платонических отношениях с миром, без чувственных вожделений, ни он тебе, ни ты ему, трудно на что-то рассчитывать.

Мимо проходит история. Рядом. Почти вплотную.

Где та подножка, чтобы вскочить на нее?

Не воспользовался случаем. Не приник. Коснулся разве что мимоходом – горе тому, кто пропускает свой час, горе и тому, кто опаздывает к разбору великих событий.

Открываю по случаю Краткую еврейскую энциклопедию, а там фотография: «Пасхальный седер в Москве‚ 1960-е годы».

Стол для мужчин. Стол для женщин. Тарелки с едой. Графины с вином. Маца. А вот и отец – сбоку‚ у стены‚ белая ермолка на голове.

Теперь бы ему исполнилось сто двадцать лет.

Предел жизни, установленный Богом.

Усидеть дома не мог‚ выйдя на пенсию, занимался ремонтом синагоги на улице Архипова‚ устраивал седер на Песах‚ ежегодный седер для старых прихожан. Загодя закупал изюм‚ чтобы заложить в бутыли для получения вина. Загодя садился у телефона, набирал нужный номер:

– Семен Маркович, скоро Песах.

Семен Маркович, директор базы, понимал с полуслова:

– Живых? Как всегда?

– Живых. Непременно живых.

– Сделаем.

Кур отвозили к резнику, а потом к поварихам, на кухню.

Звонил по другому номеру:

– Самуил Абрамович, Песах.

Самуил Абрамович, директор рыбного магазина, тоже всё понимал.

– Постараемся.

И поставлял живого карпа, которого не сыскать в магазинах, – естественно, по государственной цене, с квитанцией.

Всю праздничную неделю старики и старухи по-царски обедали в синагоге‚ с рыбой и мясом‚ а отец следил‚ чтобы провизии достало на всех.

Его уже не было на свете‚ а старики на бульваре всё вспоминали неугомонного Соломона; вымерли старики – вспоминали старухи.

Снова открываю Краткую еврейскую энциклопедию – взглянуть на отца с белой ермолкой на голове. Эту ермолку надевали сыновья мои, когда стояли под хупой в Израиле‚ внуки надевали на бар-мицву к своему тринадцатилетию, правнуки, может, наденут.

Смотрит отец, как едят за столами‚ удовольствие проглядывает на лице.

Мне тоже нравится кормить гостей.

Детям моим нравится.

Вот ведь какая штука: здесь уже‚ в Иерусалиме‚ призывали меня в армию‚ и однажды на базе‚ «кухонным мужиком»‚ кормил я роту солдат. Две роты. Хотите верьте – хотите нет: они ели‚ двести мужиков зараз‚ только успевай подтаскивать‚ а я ходил меж столов и удовольствие получал от этого‚ удовольствие несказанное.

Только радоваться мне не дано, длительно и взахлеб. Не приспособлен к такому, обделенный природой.

Отец мой – не перемешивал одну радость с другой, чтобы насладиться каждой.

Отцу моему – давалось и это.

Можно утомиться от бурного восторга…

…злому не умаяться от злости, от безграничных ее применений.

Зло – оно заразительно, сродни эпидемии. Скудоумие неприязни, тупой медный лоб, восторг разрушения в помыслах – что может быть страшнее?

Автор этих строк ехал в такси по московским улицам, разговаривал с шофером.

Был поздний вечер. На улицах темновато, темновато в машине. Шофер не признал в пассажире его национальной принадлежности, высказывался на еврейскую тему с обстоятельной откровенностью.

Расплатился, спросил напоследок:

– Когда все уедут, за кого потом примешься?

Сказал без раздумий – ответ готов издавна:

– Найдем за кого. У нас татары еще непочатые.

Взревел мотором, а я шагал к подъезду, проговаривал яростно:

– Что же это такое? Неужто им ненавидеть больше некого?..

Ходил по квартире – не утихал:

– Не впутывайте меня в свои неудачи. Это вам не поможет.

Вскидывался без сна на постели:

– Мне не нужны ваши одобрения. Проживу и без них. Но как я устал от вашей ненависти!

Тысячи тысяч лет моя судьба. Тысячи тысяч – ваша. Когда же вы устанете, ненавидящие меня? Ненавидящие всех и каждого – за стеной, за околицей, за границей своего понимания?

Сказал армянин, шофер такси, когда привез меня на Шаболовку:

– Вы добренькие, евреи. Якшаетесь с немцами. Мы туркам не простим никогда…

Это случилось в 1973 году – прикиньте сами, сколько путей протоптано с той поры, куда, с кем и зачем.

Осенью мы подали документы на выезд и решили напоследок съездить в Армению. Я был уверен, что вскоре уеду из России, через пару месяцев мы окажемся в другой стране – кто думал тогда, что это растянется на годы?

Вечером, на исходе дня Йом-Кипур, включили радио и узнали, что Египет и Сирия напали на Израиль. Это было неожиданно и беспокойно, первые сообщения настораживали, вызывая опасения за страну, в которую собирались уехать, и мы просидели до ночи, крутя колесико настройки приемника, перескакивая с «Голоса Америки» на «Би-Би-Си», с «Би-Би-Си» на «Немецкую волну».

Наутро мы улетели в Ереван, гуляли по его улицам, ездили по окрестным монастырям, но каждый вечер в гостинице я включал маленький приемник, сквозь шум и треск мы с женой слушали «Голос Израиля», сообщения с фронтов, комментарии обозревателей. И весь долгий день ждали только вечера, чтобы прибежать в гостиницу, включить приемник, прорваться через шумы и треск.

А Ереван жил своей жизнью.

Ереван, да и вся Армения тоже волновались, потому что надвигалось на них исключительное событие, о котором только и говорили на улицах, в домах и кафе. Это были дни, когда ереванская футбольная команда «Арарат», чемпион страны того года, вышла в финал розыгрыша кубка СССР и имела все шансы сделать дубль – стать дважды победителем в один сезон.

Такое удавалось редко, не всякой команде, «Арарату» еще никогда, но футболисты играли прекрасно, и армянские болельщики с нетерпением ждали финала. Только это и обсуждали, от стариков до мальчишек. Только об этом спорили.

Подошел этот день, финал розыгрыша кубка по футболу, и улицы опустели, город вымер: все приникли к телевизорам, вся Армения. А мы сидели в гостиничном номере возле приемника, крутили колесико настройки, в очередной раз прорывались через шумы и заглушки, чтобы услышать последние сообщения с фронтов войны.

И вдруг весь город, как один человек, заревел от восторга: это «Арарат» забил гол. И вдруг весь город вздохнул тяжко: это «Арарат» пропустил мяч в свои ворота. Опять все заревели: два – один! И затихли на последних минутах, не смея верить, надеяться, боясь спугнуть воплями восторга надвигающуюся победу…

И был финальный свисток. Победой закончился матч. «Арарат» выиграл в тот вечер, и в Ереване – да и по всей Армении, наверно, – началось невообразимое.

На балконы выскочили люди. На крыши выскочили люди. На тротуары и мостовые. Стреляли в воздух из ружей. Оглушительно гудели автомобильными гудками. Кричали единым воплем. Пели. Танцевали. Шагали стихийными колоннами, размахивая флагами. Не час, не два – всю ночь до рассвета…

И в этом чудовищном шуме, посреди воплей восторга и выстрелов, гудков и песен – я лежал на кровати в гостиничном номере, навалив на ухо подушку, пытаясь услышать по плохонькому приемнику последние известия войны Судного дня.

Весь следующий день мы ходили по Еревану, а они пели, пили, целовались и пожимали руки друг другу, а старики в кафе или на уличных скамейках милостиво принимали поздравления, будто это они, именно они сделали возможной такую радость, торжество малого народа, который на футбольном поле победил другой народ, более многочисленный, более сильный…

Рабби Авраам Иегошуа Гешель из Апты…

…с юных лет обладал удивительным свойством.

Когда шел через поле, будущее слышалось ему в шелесте растущих трав. Когда шел по улице, будущее раскрывалось в звуке шагов. Если удалялся от внешнего мира, оставаясь в тиши помещения, о будущем нашептывали части его тела.

И тогда ему стало страшно: возможно ли держаться истинного пути, если известно, куда приведут ноги, к каким разочарованиям? Рабби Авраам вознес молитву – освободиться от редкого дара, и Бог в милости своей откликнулся на эту просьбу.

Мы тоже не знали своего будущего, но подали документы на выезд.

Сентябрь, год 1973.

Сброшена маска. Выявлено нутро. Тайное стало явным.

И к нам сразу пошли люди: храбрые среди бела дня, боязливые – поздним вечером. Они садились на стул, глядели с диковинным изумлением, жадно вытягивали подробности. («Ой, – сказала старая еврейка, – надо, чтобы Додик на вас поглядел. Ему будет интересно».)

И каждый непременно спрашивал:

– Почему ты едешь? Ну почему? Такая квартира! Такая работа! Такие возможности! Ну почему ты едешь?..

Мы попали в отказ, без работы, без денег – были, наверно, и такие, что злорадствовали, но сколько оказалось знакомых и совсем незнакомых, что предлагали помощь свою. Сколько оказалось друзей – и не подозревал! Может, ради одного этого стоило подать заявление о выезде.

Пришел Хайт Аркадий. Положил на стол деньги. Сказал:

– Вам хватит. На пару месяцев. Потом соберем еще. Будут вас держать хоть десять лет – мы принесем.

Деньги были нужны, даже очень, но я не взял.

– Найдите работу, – попросил. – Хоть что. Хоть для кого.

Работу мне нашли.

Без имени-фамилии.

Эта встреча случилась еще тогда, на прежней московской квартире.

Однажды – где-то в середине дня – в дверь позвонили. Коротким, я бы сказал, судорожным звонком, словно у кого-то дрожала рука. Звучание было настолько необычным, что я запнулся на мгновение.

Нас не выпускали из страны не первый уже год, и я понимал, какие неожиданности мог таить любой звонок. Мало ли кто окажется на пороге, когда ты практически вне закона и любая сошка – от милиционера на улице – способна проявить свою власть.

Короче, кто-то позвонил в квартиру судорожным звонком.

Я подумал – и открыл дверь.

Этот человек стоял у лифта, метрах в трех от меня. Пожилой мужчина в затертом пиджачке, в поношенных брюках – на голове кепка, в руке кошелка. Стоял и смотрел, не двигаясь. Словно позвонил и отпрыгнул к лифту, не зная, кто появится из-за двери.

– Вы ко мне?

Он глубоко вздохнул, будто бросался головой в воду, быстро вошел в квартиру и закрыл дверь.

– Я так для себя решил, – тихо сказал мужчина с кошелкой. – Если дверь откроет милиционер, объясню ему, что ошибся этажом.

– Почему мою дверь должен открывать милиционер? – удивился я.

Он не ответил, и мы прошли в комнату, сели на стулья друг против друга – через пару минут всё стало ясно.

К этому мужчине попал в руки недозволенный журнал «Тарбут» – «Еврейская культура», который мы выпускали с Веней Файном. На обложке были указаны наши фамилии с адресами, и мужчина пришел узнать, чем может быть полезен. Ему чудились засады на пути, которых не было. Скрытые микрофоны и кинокамеры. Тайные и явные сотрудники на подступах к дому и на этажах.

Но он пришел.

– Это я специально так оделся, – сказал. – Будто на рынок.

Мы разговорились, и мужчина с кошелкой оказался приятным собеседником, который очень хотел уехать в Израиль, но обстоятельства… ему мешали обстоятельства.

А потом он ушел от меня, быстро сбежал по лестнице, растворился среди прохожих.

Через пару дней я рассказал знакомым про этот случай, рассказал – и забыл. А они пересказали ему, своему приятелю: как выглядел у лифта в затертом пиджачке, в поношенных брюках, с кошелкой в руке. Будто позвонил в мою дверь и отпрыгнул в сторону.

Прошла неделя, и однажды – тоже в середине дня – в квартиру кто-то позвонил. Долгим, решительным звонком. Так обычно звонит милиция. Так звонит следователь перед обыском. Плохой знак – долгий, решительный звонок.

Я открыл дверь – и дрогнул.

На пороге стоял видный мужчина в военной форме, с погонами и орденскими планками на груди.

– Здравия желаю, – отрапортовал. – Узнаете?

– Узнаю… – ответил с заминкой. – Да, да, теперь узнаю.

– Наши общие знакомые, – продолжил он громко, на всю лестничную площадку, – пересказали ваши слова. Я пришел специально, чтобы вы не подумали, будто чего-то боюсь. Я кадровый военный. Я воевал. У меня награды. Разрешите пройти в комнату?..

Они умели паковать вещи…

…мои далекие предки.

Узлы, баулы, сундуки, ящики с чемоданами.

Они делали это замечательно; у них был богатый опыт изгнаний, из века в век, из страны в страну: хорошее качество не от хорошей жизни.

Стояла машина возле дома, грузили вещи, чтобы отвезти на таможню.

Я помогал.

Вышла из подъезда женщина, с которой мы не здоровались, словом единым не перекинулись. Знал только, что муж ее дипломат, много времени провели за границей и даже здесь жили замкнуто, оберегая себя от нежелательных знакомств.

Увидела меня возле грузовика, всё поняла, независимо пошагала по улице.

И вдруг…

Остановилась на мгновенье, как заколебалась, вернулась, проговорила:

– Не беспокойтесь. Везде есть хорошие люди.

Отправилась своим путем – отрешенно, замкнуто, словно в чужой стране.

Меня проверяли два дня.

Дотошно, смена за сменой.

Видимо, поступило указание.

Старый проверяльщик, едкий и язвенный от вечного недоверия, водил по подушке особой хреновиной, а она подавала голос.

– Есть у тебя золотишко, – тихо радовался таможенник. – Есть, есть…

Подушку отложили в сторону, и весь долгий день, пока шла проверка, он водил по ней этой хреновиной, подпугивал ненароком, растягивая наслаждение, молодел, казалось, при этом:

– Есть у тебя золотишко… Есть, как не быть?

Пришла Тамара.

Принесла мне поесть.

– Что ты туда запрятала? В эту чертову подушку?

– Я не запрятывала. Честное слово!

На второй день подушку просветили рентгеном, ничего в ней не нашли, стали заколачивать ящики.

– Смеешься над стариком… — бормотал проверяльщик, сникший от огорчения и усталости. – Хихикаешь в душе. Зубы скалишь. Обманул, провез золотишко…

– Отец, – хотелось ему сказать, – тебе лечиться надо. Молоко получать за вредность. Сколько же тебя обманывали, отец?

Золота у меня не было.

Была кинопленка, на которую отснял последнюю свою рукопись, – ее не углядели.

После долгих проверок вышел из таможни с пустым чемоданом в руке.

На площади трех вокзалов стояли такси, до которых требовалось дойти. Метров сто, не больше. Поставил стоймя чемодан, сел на него – сил не было, сердце разрывало болью который уж день, нитроглицерин почти не помогал.

«Вот помру на чемодане, – подумал, – что мои станут делать? Когда деньги за кооператив потрачены, вещи на таможне…»

Это придало силы, и до такси я дошел.

Через полгода после нашего отъезда умерла в Москве мама Тамары.

Еще через полгода – отец.

Мы заказывали разговоры, каждый раз по десять минут, и сестры оплакивали родителей на расстоянии.

Ни о чем не говорили, только плакали по телефону через неодолимые границы: сестры в Москве, Тамара в Иерусалиме.

Я стоял рядом.

Глядел. Слушал. Запоминал. Хмурил брови.

Потом записал:

«Их надо судить. За одно за это их надо судить. Пусть наслаждаются своей властью. Пусть безобразничают по материкам. Но чтобы дочка не могла приехать на похороны родителей?.. За одно за это их надо судить».

Рассказ хорошо бы озаглавить так…

…«Интеллигенты на завалинке».

Но кто из здешних видел хоть раз завалинку?

Кто знает, что это такое?

На завалинках досиживали век старушки, лузгая каленые семечки.

На завалинках играли гармонисты – девичья погибель, уложив на гармонь кудрявые головушки. Играли, бывало, на балалайках.

Всякое случалось на завалинках.

А на шумном пятачке‚ полном людей и машин‚ горбится на стуле невидный мужчина с балалайкой. На земле стоит коробка из-под обуви, в ней горстка монет‚ которые набросали благодарные слушатели или балалаечник подсыпал для приманки. Поиграет – кинет себе монетку. Поиграет – еще кинет.

Хоть я с вами почти не знаком

И далеко отсюда мой дом…

Сидит.

День целый молчит.

Да и как выговориться тому, кто выучился складывать слова на иных примерах? «Сорока-ворона кашу варила, деток кормила…», «Бабка за дедку, дедка за репку…», «Ехали медведи на велосипеде…»?

На другом языке говоришь, как можешь – не как хочешь.

Когда бросают ему монету, прикрывает глаза в знак благодарности; такому подошел бы плакат: «Прошу не отвлекать. Положите монету и уходите».

Прохожие с ним не здороваются, головы не воротят.

Неужели трудно улыбнуться, сказать: «Добрый день»? Можно и без улыбки – он не привередливый. Можно и без «доброго утра» – он потерпит.

Кто услышит в уличной кутерьме его балалайку?

Я как будто бы снова

Возле дома родного…

Дом его – в Иерусалиме.

Родной ли?

Завалинка – из прошлого, на которой он никогда не сидел.

Но мог присесть по случаю.

…так скажите хоть слово,

Сам не знаю о чём.

Слова ему не сказал.

Монету не положил в коробку.

Утверждают одни:

– Такой путь он выбрал – на что жаловаться?

Возражают другие:

– Перескакивать из одной реальности в другую, в немолодые годы – не каждому по силам.

Восток, но всё-таки Ближний.

Ближний – и тем не менее Восток.

Он вычислил меня на автобусной остановке, призывно отпахнул дверь машины.

Приветлив и обаятелен.

– Куда тебе?

– В центр.

– Садись. Подвезу.

Сажусь.

Едем.

Через пару минут вдруг тормозит, заливается обильными слезами.

– Что такое? – пугаюсь. – Что случилось?

– Отец… – рыдает. – Умер вчера… В Бейт-Шемеше… Хоронить не на что, и взять негде…

Лет ему под сорок. Одет прилично, по погоде. Машина в порядке, чехлы на сиденьях, игрушка болтается под зеркалом.

Горе у человека, горе!..

Понимаю, что попался, не в первый раз.

Но отчего я? Там были еще люди, на автобусной остановке. Много людей. Почему вечно выбирают меня?

Потому что.

Лезу в карман. Достаю кошелек. Вынимаю деньги.

– Этого мало… – говорит он, не переставая всхлипывать. – На похороны не хватит…

– Больше у меня нет.

– А чек… – усмотрел в кошельке сквозь слезы. – Выпиши мне чек.

– Чек есть, – отвечаю. – Денег в банке нет.

Слезы еще пуще.

– Поройся в карманах…

Сказать бы:

– Поплачь лучше у кого-нибудь.

Но я выделен среди прочих.

Не он вымолит, так другой.

Роюсь в карманах, выгребаю мелочь, высыпаю ему на ладонь.

Рыдания прекращаются.

Слезы – как не были.

Понимает, хитрец, что больше с меня не возьмешь, говорит деловито:

– Надо еще поездить. Понимаешь, отец умер. Хоронить не на что.

– Понимаю, – говорю. – Мне тоже не на что – до центра доехать.

– Попроси у кого-нибудь.

Он уезжает, я остаюсь на тихой улице.

Вдали от автобусной остановки, до которой шагать и шагать.

Настроение поганое, словно прополоскали в грязной воде.

Царапка на душе.

Царапка в памяти.

Одно в утешение: в кармане рубашки лежат десять шекелей, которые утаил.

Через пару месяцев стою на той же автобусной остановке.

Снова он.

Выделяет среди прочих, распахивает дверь машины, приветлив и обаятелен.

– Куда тебе?

– В центр.

– Садись. Подвезу.

Случай, который грех упустить.

Сажусь. Едем.

Останавливает вдруг машину, заливается обильными слезами.

– Что такое? Что случилось?

– Отец… – рыдает. – Умер в Бейт-Шемеше… Хоронить не на что…

Что у них, в этом городе, эпидемия на отцов?

Но почему я?

Снова я.

Спрашиваю:

– Сколько у тебя отцов?

Смотрит на меня сквозь слезы.

Узнаёт, должно быть.

– То, – говорит, – был мой отец. Теперь отец жены.

Улыбается.

Я улыбаюсь.

Лезу за кошельком – как такого не одарить?

Достаю двадцать шекелей.

– Этого мало, – объясняет. – Надо двести.

– Больше у меня нет.

И ухожу.

Есть у меня, есть и больше – однако до коих пор?..

Притягиваешь проходимцев, у которых в запасе тысяча способов выжимания жалости‚ – но вот‚ но вдруг на остановке перед светофором взглянул искоса истощенный мужчина‚ страждущий еды или наркотиков‚ обошел стороной‚ протянул ладонь к водителю по соседству.

Что-то неладно с тобой‚ друг, чем ты его оттолкнул‚ какие приметы проступили на лице‚ отчего не воззвал к тебе обделенный?..

Это обеспокоило.

Мой стоматолог – говорун…

…каких поискать. На любые темы, которые его волнуют. Может, потому и в зубные врачи пошел – здесь не перебьют.

Ты сидишь с открытым ртом, возразить не способен, а он говорит, возмущается, задает вопросы, на которые не дождаться ответа: что можно ответить, когда буровят твой зуб?

И вот вожделенный момент:

– Прополощите рот.

Ты торопливо булькаешь, чтобы поскорее выплюнуть воду, ответить по существу, но снова:

– Откройте рот.

Голос его – через повязку.

Глаза возле моего лица, за стеклами очков.

– Могу спеть для вас.

Ой, дивчино, шумить гай, шумить гай,

Кого любишь – забувай, забувай.

Ой, дивчино, шумить гай,

Кого любишь – забувай…

У него баритон, довольно неплохой.

Глаза в дымке воспоминаний.

Он с Украины, как и мой отец, из той же Подолии – оттого ли симпатии у нас друг к другу?

– Могу станцевать. Украинский гопак. Тоже для вас.

Ему скучно, моему зубному врачу.

Сотни зубов вырвал, тысячи залечил.

Руки – заботливые, как у мамы. Потому не больно.

Встаю с кресла, сообщаю на прощание:

– Если исчезнут губы, зубам станет холодно. Китайская пословица.

– Это я запомню, – обещает. – Это мне пригодится.

Уходить не хочется.

Надо же, не хочется уходить от зубного врача!

– Доктор, – тяну минуты, – у меня к сорока годам еще оставались молочные зубы.

Это его не удивляет.

– Бывает и такое. Привет из детства.

Добавляет, провожая до двери:

– Еврейское, говорят, отличие. Вам подходит. Мне бы тоже подошло. Ой, дивчино, шумить гай, шумить гай…

У меня их было четыре.

Четыре молочных зуба, продержавшихся долгий срок, которые отпадали по одному, ничего не оставив взамен.

Последний схоронился под коронкой, себя не проявляя.

Как это подействовало на сочинителя? На что повлияло?

Тело тяжелеет – не от пищи. Голова побаливает – не от забот. Разум выходит из повиновения, но повзрослеть не дано.

Дети войны – они быстрее взрослеют.

Автор, наверно, исключение.

Я не впадаю в детство.

Я из него не выпадал.

Вот квартира, на которую зарабатывали годами, отказывая себе во многом.

На каждую ее дверь, окно, лампочку под потолком. На каждый облицовочный камень на наружной стене. На каждый кран, раковину, ключ в замке, электрическую розетку.

Объявился случайный гость, выдохнул на пороге:

– Музыка у них. Цветы на балконе…

Обошел комнаты, поднялся под крышу, где стол, книги, окно с видом на город, потом произнес, царапку оставив в памяти:

– В такой квартире можно любить эту землю…

Над головой окно на покатой крыше.

Громыхает при сильных ветрах, может сорваться – дождями зальет комнату, книги, фотографии на стене.

Подвязал накрепко веревкой, конец ее провисает до пола.

Который уж год.

– Отчего не укоротил? – интересуются редкие посетители.

– По этой веревке, – разъясняю, – можно взобраться к воротам Небес. Когда очень уж приспичит. Или раскроются Небеса, опустится с поручением зачарованный посланник. Всякое допустимо.

Глаз щурят привычно:

– Раскроются Небеса – и что тебе с этого?..

Ответить неспешно и обстоятельно:

– У меня свой бисер, в который играю, у вас свой. Оставьте право на вымысел – этого достаточно.

Вымысел – это профессия.

Как же он переполнен, мир вымыслов! Сколько в него набилось, натолкалось – не протиснуться!

Прорваться бы в глубь страницы‚ обдирая бока‚ вписать окружающих в вечные свои фантазии‚ с ними вписаться самому. Вспомнить из «Коридора», давней своей книги: девятая квартира, дом на Никитском бульваре, рядом с Арбатской площадью.

«Костик к отцу пристает: “Тебе сколько лет?” – ”Двадцать семь”. – “Нет, тебе сорок пять”. – ”В сорок пять не смогу с тобой кувыркаться. Так что выбирай: двадцать семь – и кувыркаться или сорок пять – и не кувыркаться”. Костику задача: ему и повозиться охота‚ и правда дорога. “Мне двадцать семь‚ – повторяет отец. – Мне еще долго будет двадцать семь. А потом сразу сто…”»

Постарел автор и через десятки лет повторил тот разговор, в иной уже книге.

«Ая интересуется: “Тебе сколько лет?” – “Двадцать семь,” – отвечает дедушка. “Неправда. Тебе за семьдесят”. Искушает ребенка: “Решай сама. Двадцать семь – могу с тобой путешествовать. За семьдесят – нет больше сил”. Подумала, сказала: “Ладно уж, тогда двадцать семь”.

– Я девчонка еще молодая, – напевает дедушка в полноте ощущений, – но душе моей тысяча лет…»

Всякий предмет находится там…

…куда он движется

Человек – там, куда он стремится.

В Нью-Йорке вручили доллар, попросили передать нищему.

Вернулся домой, положил доллар в протянутую руку на иерусалимской улице, лишь затем выяснил еврейское правило: «Небеса защищают того, кто отправляется исполнить заповедь, и охраняют до тех пор, пока не завершит этот путь».

Возвращение из Нью-Йорка стало не обычным перелетом, одним из многих, – обрело благую цель, защищая в пути.

Так было, и когда улетал в Австралию – долгие часы полета. Сын Женя дал несколько долларов, чтобы в Сиднее зашел в синагогу, опустил их в кружку для пожертвований, – и далекий путь обрел смысл. Приехать на место‚ найти синагогу‚ опустить доллары в кружку для бедных.

Путника‚ отправленного по благому поводу‚ Всевышний оберегает в пути‚ а потому я взлетел с миром и приземлился с миром – с пересадкой в Бангкоке.

Вот руки на руле, которые не подведут, ноги на педалях‚ которые не запнутся‚ терпкие желания напоследок – освоивший дорогу присваивает ее.

После долгой поездки, когда «Пежо» довозила без помех до дома, говорил машине: «Спасибо, старенькая моя, не подвела».

После короткой поездки тоже говорил, но не всегда.

Как не поблагодарить стиральную машину, когда завершает свою работу? Могла бы и не завершить – что делать тогда с намокшим, не простиранным, не отжатым бельем?

Почему они нас терпят? Матрац – когда ворочаешься на нем без сна. Башмак – подбиваешь камушек или консервную банку. Электрический чайник, пылесос с вентилятором, телефон, радио с телевизором – кто мы такие, чтобы на нас трудились?

Под плитками пола – если вслушаться – похрустывают, обустраиваясь, невидные ерзуны-пролазы, бегучие, при нужде кусучие, выкидывая наружу излишние им песчинки. Миллионы неприметных существ, малых мира сего, которых давим, не замечая, миллионы немигающих глаз, нас оценивающих, – чтобы напасть скопом, завалить и обезвредить без надежды на снисхождение?

Им тоже – благодарности. На всякий случай.

Живу один.

Мух нет. Комары не залетают. Паучки – нечастые гости.

Разве что ящерка повиснет на оконном стекле, разглядывая содержимое квартиры, прошествует по плиткам пола жизнью порушенный, в сокрушении пребывающий таракан – в поисках укрытия, чтобы завершить дни свои, да таится под потолком рыжее существо мельче просяного зернышка, сучит ножками, которые не разглядеть без очков, – чем питается, отчего не уходит день за днем, что замышляет?

Только от муравьишек нет покоя, крохотных и бегучих, разве что зимой, в холодные дни, а потеплеет – они тут. Был у меня электрический чайник из пластмассы; они по нему лазили, суматошные существа, но внутрь не забирались. Чайник испортился, купил металлический, и началось! Вода кипела, стенки его – не притронуться, а они ползли наверх, обжигая лапки, залезали внутрь, словно магнитом притянутые, и всякий раз приходилось выливать воду, в которой черным черно от самоубийц.

Жизнь, что ли, невыносимая? Еды нехватка? Или приносили себя в жертву железному Молоху, который подрагивал от ярости и выдыхал горячие пары?

В один из дней объявились меленькие, удлиненные, в отличие от прежних – округлых, тоже забегали по кухне в поисках пропитания. Сметал со стола тех и этих, сдувал с тарелок и чашек, а потом они вдруг исчезли, те и эти, – простор для вымысла.

Где-то там, под плитками пола, шла война за жизненное кухонное пространство: кругленькие против продолговатых. Неделю не показывались, две, бросив все силы на разгром врага, затем снова возникли округлые, одни только округлые, – значит, осилили пришельцев.

Победители – у них жизнь другая.

Им – торжествовать.

Отпраздновали, должно быть, победу, поняли, что и они чего-то стоят, перестали влезать на чайник, чтобы покончить с жизнью.

Так, кой-когда, самые закоренелые ипохондрики.

Победа над врагом спасает от отчаяния.

Сколько же надо таких кровавых побед?..

А кактус пока что старел, теряя очертания, из зеленого обратился в сивого с белыми проплешинами, но иглы его, страшные иглы так же нацеливались на врага.

Нацеливались на всякого, кто приближался к нему.

Закончился срок жизни, кактус со многими отростками завалился на сторону, и я спилил его.

Остался пенек, который поливал, как прежде.

Шло время. Каждое утро взглядывал на него, и однажды появились иглы, прежде всего иглы по краям пенька, ощетинились на стороны, оберегая будущие произрастания.

И они проклюнулись, крохотные кактусы. Пошли в рост под надежной защитой.

Кто обережет лилию, фиалку с гортензией, у которых нет игл?..

Общество вселенского убережения – не помешает. Чтобы застраховать всех вокруг, спасая от вымирания.

Птиц. Насекомых. Деревья с кустарниками. Цветы во множестве, с пестиками их и тычинками. Глицинию среди прочих, конечно, глицинию, ее блекло-лиловые кисти, завлекающие ароматами, хоть она, эта глициния, заплетает всякое произрастание, удушая без разбора.

Но голуби улетают от меня: только приближаюсь – они вспархивают.

Даже эти, которых кормлю всяким утром, – как им объяснить, что не враг я, не враг?

Ящерки убегают, не успеваю разглядеть.

Разве что хвосты не сбрасывают в страхе – и на том спасибо.

Лишь деревья…

Деревья меня не подводят.

Подойти к сосне, лбом уткнуться, затаившись в ожидании, чтобы уловить токи жизни, – к каждой ветке, шишке, хвоинке…

Снег выпал в Иерусалиме, сугробы повсюду – не пройдешь, не проедешь.

Завалило балкон до самой двери. Несколько дней не выходил из дома, благо еды хватало в холодильнике, пока соседи не прокопали тропу, вывели из заточения.

Прошел по окрестным улицам, огибая завалы ветвей, порушенных снегом, – огрызки стволов на тротуарах и газонах вздымали к небу заломленные суставы, в страстной неуклюжести калечного тела, чтобы по весне опушиться новыми побегами, зеленью приглушить страдания.

Эту сосну видел на рассвете с балкона: отмахивала лапистыми ветвями, призывая ступить в новый день. Видел ее и к ночи, расставаясь до утра. Задирал голову к верхушке, проходя мимо. Обломило до середины сосну-великана, завалило на газон, и оголилось мое пространство, с которым свыкся.

Стоял, как прощался. Трогал напоследок малые шишечки, вечнозеленые хвоинки, которым усыхать.

Одно в утешение, если этим можно утешиться.

Миндаль на склоне холма выжил в который уж раз, даже под снегом. Вокруг груды ветвей на земле, покореженные деревья с обломанными макушками, а он – по первому теплу – вновь опушится почками с красноватым обводом, обещая буйство белоцветия с призывным ароматом.

Не с теми боремся‚ люди…

…не тех опасаемся.

Истинные несчастья рождаются из опасения мнимых.

В аквариуме рождается крохотная рыбка: два глаза и прозрачный хвостик. За ней охотятся рыбы побольше‚ а малявка уже понимает‚ что надо спасаться от хищников, иначе проглотят.

Этот человек тоже спасался в день бедствия и мрака: каждому свой срок и свой аквариум.

Его звали Давид. Тихий улыбчивый мужчина из кибуца. Фамилию называть не буду: кому надо, сам догадается.

«Дорогой и уважаемый мною Давид! Твое письмо явилось для меня, как масличная ветка во рту голубя, принесшего Ною весть, что вода потопа сошла (Книга Бытия, глава 8, стих 11). Мы рады‚ дорогой Давид‚ что в годину бедствия наши покои стали твоими покоями‚ наши двери – твои двери…»

Такое письмо на тетрадной бумаге в клеточку пришло Давиду из деревни под Луцком. Он рассказал историю своих страданий, передал связку писем, я сделал об этом передачу по радио.

Луцк, город в Западной Украине. 12 декабря 1942 года были уничтожены последние жители гетто, но Давид случайно остался в живых посреди враждебного окружения.

Была опушка редкого ельника. Выстрелы на окраине городка. Полыхание огней над крышами. А Давид сидел под елкой‚ на голову сыпалась мокрота‚ будто кто-то плакал над ним‚ плакал за него; сердце Давида иссыхало от горя‚ спекаясь в камень: если проткнуть‚ кровь бы не потекла.

Ночью он пробрался в город, подошел напоследок к своему дому: погибли его родители, погибла семья, на двери висел чей-то замок. Подобрал во дворе мешок‚ накинул на голову‚ чтобы уберечься от мокрого снега‚ взял в руки палку, шагнул во мрак.

Было ему двадцать три года.

«Передо мной возник вопрос: куда идти? Поляк, у которого был до этого, сказал, что согласен прятать евреев только за деньги, – у меня не было денег. И я решил пойти в дом, где жила польская семья Брун, с которой был в дружеских отношениях.

Пришел туда под вечер и попросил, чтобы позволили переночевать одну только ночь. Они согласились, но я ощущал напряженность в доме из-за опасного гостя, который мог навести беду на всю семью. “Не страшно, – сказал наутро господин Брун. – Ночь прошла, а немцы к нам не пришли. Не могут же они следить за каждым домом”…»

Давид остался у них еще на ночь, потом еще и еще, попросил разрешения побыть до весны, и хозяева не отказали. Господин Брун, в прошлом офицер русской армии, говорил:

– Давид, поверь мне. Всё проходит, хорошее и плохое. Уйдут и немцы, останутся в памяти, как страшный сон.

Его жена, женщина верующая, утешала Давида:

– Ты еще дождешься свободы. Придет день, станешь отмечать свои праздники в кругу тех, кто полюбит тебя.

А их дочь сказала:

– Я не беспокоюсь по одной лишь причине. Мы прячем тебя не ради денег, и Бог наверняка нам поможет.

В мае Давид покинул семью Брун.

Он вышел из дома рано утром и пошел по улице. Неожиданно кто-то его окликнул, потребовал остановиться. Это был конец. Мужчина подошел и сказал, что у Давида развязались шнурки. Он завязал шнурки и двинулся дальше.

«Это была странная картина: еврей идет по Луцку при свете дня, в 1943 году. Навстречу шла молочница, она узнала меня и закричала на всю улицу: ”Еврей! Еврей!..” Распахнулись окна и двери, люди выскочили наружу, чтобы разглядеть это  явление, которого давно не видели в Луцке, – еврей на улице. Я собрал все свои силы и помчался прочь от этого места, пока не понял, что за мной никто не гонится».

Год 1943. Еврей на улицах Луцка.

Давид решил пойти в деревню, к баптистам; он знал их еще с тех времен, когда ездил по округе со своим дедушкой, покупая картофель.

«Дорогой и уважаемый мною Давид! Очень благодарен тебе, что не забываешь меня и ставишь в почет в великом городе народов – Иерусалиме, посадив деревце в мое имя. Что я есть? Я недостоин этого. Почести на этой земле проходят со смертью, как туман. Меня обличает совесть, что мог бы сделать больше для твоего народа во дни бедствия…»

Такое письмо получил Давид от человека, которого встретил поздно вечером на окраине деревни под Луцком.

«Он приблизился ко мне и тут же понял, кто стоит перед ним. Вошли в его избу, и он сказал жене: ”Важного гостя привел Господь в наш дом. Поблагодарим Его за это”. Они встали на колени, начали молиться простыми словами, которых нет ни в одном молитвеннике. Просили, чтобы Бог помог тем, кто прячется теперь в полях и лесах.

Мы сели за стол. Его жена подала молоко и картошку. Перед едой хозяин прочитал отрывок из Библии. ”Я тоже еврей, – сказал. – Только я духовный еврей. Встреча с тобой подтверждает слова пророков, что беженцы будут спасены”. Жена его добавила: ”Придет день‚ и будет у тебя семья‚ картошка с молоком на столе…”

Потом он заговорил о Христе, пытался меня склонить к этому. Я сказал: ”Очень благодарен за помощь, которую ты оказал мне. Но разве по совести оказывать давление на слабого и беспомощного? Где вы были, когда убивали евреев в гетто? Почему не разметали заборы, не пришли со словами утешения к тем, которые в последние свои минуты узнали, что весь мир покинул их? Сидели в своих домах, работали, молились, вели нормальную жизнь в то время, когда целый народ уничтожали на ваших глазах”.

Он плакал. Он бормотал в смятении: ”Ты прав. Ты прав…”»

Давид пробыл в их доме пару недель, затем перешел к баптистам в другой дом, оттуда в третий, потом снова в первый – они передавали его друг другу тайком от прочих жителей, которым не доверяли.

Сказал один из них:

– Времена наступили тяжелые. Люди проходят трудный экзамен. Иди в другую деревню, но предупреждать хозяина мы не станем. В крайнем случае он тебя не примет, ты вернешься ко мне, но для нас это станет проверкой его верности.

Ночью Давид пришел в ту деревню, нашел нужный дом, постучал.

– Кто там? – спросили.

Ответил:

– Бездомный человек просит убежища на несколько дней.

– Мы не открываем двери по ночам.

То была дальняя деревня. Посреди разбойных лесов. Ночи сорок третьего года, ночи убийств и поджогов.

– Ну и времена наступили! – воскликнул Давид. – Сын Израиля просит убежища‚ а ему отказывают.

Хозяин дома сказал жене:

– Это еврей! Как же мы ему не откроем?

Дверь отворилась‚ и отворились сердца тех людей.

Давид прожил у них несколько дней, опять перешел в другое убежище.

Он прятался в амбаре под завалами соломы‚ узником запоздавшей надежды; вошел хозяин дома, присел рядом.

– Я вижу, ты грустный и печальный. Спою песню, может, она укрепит твой дух. – И он запел на иврите псалом царя Давида: – Бшув Адойной‚ бшув Адойной эс шивас Цийон… («Когда возвратил Господь пленников Сиона‚ были мы как во сне…»)

За Давидом охотились, он чуть не погиб, как погибали другие евреи: их выслеживали и убивали. Но пришла Красная армия; через три года после этого Давид приплыл на землю Израиля, жил в кибуце до последнего своего дня, писал письма в деревню под Луцком.

«И вот еще человек, чье имя я позабыл. Но голос его не забуду никогда. Было это зимой. Я возвращался в деревню в хорошем настроении. Житомир уже освобожден, еще немного, и свобода придет к нам. Но вдруг крик. Кричал крестьянин. Встал. Подождал его. Он сказал: в деревне ищут меня. Чтобы я не шел туда.

Забыл теперь его имя. Но помню тот голос в темной, снежной, холодной ночи. Голос, который спас мне жизнь и доказал, что не перевелось хорошее в человеке…»

Была передача по радио.

Собралась семья Давида. Дети. Внуки.

Прослушали в молчании, хоть не знали, наверно, русского языка.

Смотрели на Давида, видели слезы в его глазах – этого было достаточно.

«Дорогой и уважаемый мною Давид! О, как бы мне хотелось увидеть тебя еще раз на этой прискорбной земле. Я имею уже восемьдесят три года моей земной жизни, только силы мои изменяют, головные боли, головокружения, но пока еще живу… Павко очень слаб, ходит с палкой, пасет свою корову. Алена тоже слаба.

Я им прочитал твое письмо, они плакали, как малые дети, плакали, вспоминая о тебе, и молились. Я тоже приветствую тебя библейским стихом (Книга чисел, глава 6, стих 22 и далее): ”Да благословит тебя Господь и охранит тебя!.. Да обратит Господь лицо Свое к тебе и даст тебе мир!” Целую тебя. Твой друг Иван».

Рыбу не спрашивают, как ей живется…

…в реке-океане.

Такой вопрос можно задать рыбе, которая на блюде.

Над нашими головами пролетают птицы, неисчислимым множеством, по заведенному маршруту.

Весной на север, осенью на юг.

На пути у них Средиземное море – не каждая птица сумеет одолеть его; на пути засушливые пространства к востоку от Мертвого моря. Птицам нужна вода, нужен корм; у них нет выбора, а потому останавливаются на отдых на этой земле, где с одной стороны море, с другой – река Иордан, набираются сил для полета.

Земля‚ над которой держат путь перелетные птицы‚ – соблазн для покорителей. Им тоже требуется вода и корм, для себя и своих лошадей, чтобы пройти по этой земле с севера на юг, с юга на север. На то они и покорители…

В том краю‚ откуда я приехал, жизнь шла медленно‚ а здесь проскакивает быстро. Что несправедливо. В том краю‚ откуда я приехал‚ было спокойнее за эту землю.

1982 год.

Мы ехали в Бейрут, где еще шли бои.

На перекрестках, ближе к границе, суетились дети, разнося воду, женщины у столиков готовили бутерброды: подходи, ешь, пей – для солдат бесплатно. Журналистам тоже дали попить: мы ехали в Бейрут.

На севере возле пропускного пункта Рош а-Никра сгрудились грузовики. Пышноусый распорядитель регулировал поток; сбоку, на обочине, стояли два бронетранспортера, солдаты сидели, свесив ноги, зрителями на балконе, а перед ними стояла старая женщина с веером в руке, перламутровым гребнем в волосах: давняя игрунья-прелестница.

Сложила руки на груди, как заправская артистка, глядела лучезарно выцветшими глазками, пела тоненько на непонятном языке, чтобы скрасить им ожидание. Когда проходил мимо грохочущий грузовик, она терпеливо пережидала и продолжала с того места, где прервали:

– Ну а день за днем – он как дождь идет. А неделька за неделькой, как трава растет. Ну а год за годом, как сокол летит…

Солдаты слушали с интересом, но нам было некогда: мы ехали в Бейрут.

Пересекли границу – и ничего не изменилось поначалу. Те же горы справа от дороги, то же море слева.

Белесая, тяжелая, душная пыль обволокла машины, сопровождала затем почти до Бейрута.

Стояла на возвышении сторожевая будка, буквы на ней – U и N, Объединенные нации. Солдат в будке старательно пересчитывал проезжающий мимо транспорт, записывал в книгу. Сосчитал он и нас. И мы со своими машинами попали в отчет, который будет храниться в архивах ООН. Чтобы через сотни лет всякий мог узнать, кто проехал через контрольный пункт в июне 1982 года. По дороге на Бейрут.

Первая Ливанская война.

Первая для меня на этой земле.

Мы ехали в узком коридоре банановых зарослей, седых от пыли, увидели автомобиль у обочины – днищем к проезжающим, как опрокинувшаяся на бок черепаха. И пошли по сторонам покореженные машины, словно по ним били кузнечным молотом, дома с пулевыми отметинами, дома сгоревшие. Где-то там, на холмах, виднелись поселения, которых не тронула война, но тут был путь наступления, по которому прошли танки.

А слева, вдоль моря, сопровождало нас от самой границы заросшее травой железнодорожное полотно с ржавыми рельсами: по этой дороге катили когда-то поезда из Хайфы в Бейрут и далее в Европу – может, в будущем еще покатят?

Кто-то купался в море. Дети ловили рыбу. Люди работали на полях. Летний день. Месяц июнь. Тридцать градусов в тени.

Мы приехали в Сидон, он же Сайда – старинный город на берегу Средиземного моря. На центральной площади вошли во двор многоэтажного дома, спустились в его сумрачный подвал, где под ногами хлюпала вода, и в свете фонаря увидели огромное помещение, до потолка заставленное ящиками со снарядами, патронами и ракетами.

Слева ящики с маркировкой по-русски: цифры, буквы, фамилия укладчицы – Иванова. Справа – ящики с китайскими иероглифами: прочитать нет возможности. Жители дома сообщили солдатам, как пришли террористы, пригрозили оружием, загрузили подвал – с тех пор они жили над складом с боеприпасами, которые могли подорвать их дом.

А потом мы приехали в Бейрут.

В западном мусульманском квартале города, возле порта, еще шли бои, а восточные христианские кварталы охраняли фалангисты. Они дружно нам отсалютовали, такие чистенькие, щеголеватые на фоне наших пропыленных, заросших солдат.

Мы остановились в христианском квартале, на Дамасской улице. К западу, километрах в пяти, стреляли, а тут магазины, кафе, рестораны. Погода хорошая. Люди на тротуарах нам улыбались, быть может, искренне. Проехал автомобиль новейшей марки с четырьмя неотразимыми мужчинами. Они ехали на свой пост, вооруженные пистолетами, отдавали честь дамам. Дамы с балконов посылали им воздушные поцелуи.

Закончилась первая Ливанская война.

Через годы была вторая.

– Ну как Бейрут? – спросят теперь меня.

– Красота, – отвечу.

– Может, съездим когда-нибудь? Туристами?

– Почему бы и нет, – отвечу.

Прошелестел громадина-автобус с глазастыми туристами…

…на боку крупно, витиевато, завлекательно: «И возрадуются сердца ваши».

А я припомнил – ни с чего вроде, из календаря дат: «15 января 1991 года закончился срок ультиматума, который США предъявили Ираку: вывести войска из захваченного Кувейта».

Началась война в Персидском заливе, и 18 января, после полуночи, упали на Израиль восемь иракских ракет. Двадцать два человека ранены, десятки домов повреждены.

Чем дольше живешь на свете, тем заметнее одна особенность нашей судьбы. В этом мире нас касается почти всё, прямо или косвенно, только проявляется оно по-разному: когда сегодня, а когда через годы. Ты и не хочешь, чтобы тебя это касалось, ты бы с удовольствием уступил другому, но с этим ничего уже не поделать.

Гудели сирены тревоги, прилетали ракеты, а мы сидели в противогазах и ожидали, чем закончится та война, в которой мы не участвовали, но в которую нас пытались втянуть. Ирак захватил Кувейт, американцы со своими союзниками его освобождали, а ракеты падали на нас.

«Переживем и это» – такая заставка была на экранах телевизоров, даже перед детскими передачами.

Дотошный журналист из Тель-Авива позвонил в сафари, где звери обитают на свободе.

– Львы пугаются сирены?

– Нет, – ответили. – Львы не обращают внимания.

– Медведи, – спросил, – пугаются взрывов?

– Медведи даже не просыпаются.

– Страус! Как ведет себя страус? Прячет, наверно, голову в песок?

– Чего вдруг? – сказали. – Страус опускает голову в песок, когда ищет еду.

– Так что же? – спросил журналист с разочарованием. – У зверей всё в порядке?

– У зверей всё нормально, – ответили из сафари. – Звери – они не воюют.

Жизнь шла своим чередом, несколько странная жизнь. Ходили на свадьбы в те дни: поздравляли молодых, пили-ели, танцевали с противогазами на боку. Ходили и на скрипичный концерт Айзика Стерна; когда загудели сирены, слушатели надели противогазы, а он продолжал играть. Было многое в те дни, было разное – пережили и это.

Журналист написал в газете:

«Одна мысль беспокоит, когда надеваю противогаз, – всю мою жизнь кто-то желает уничтожить меня.

Память с детских лет переполнена воспоминаниями о том, как немцы и венгры хотят поймать меня, а я от них ускользаю. Убегаю из поезда, убегаю из гетто, убегаю из группы, которую ведут на уничтожение.

Я даже не спрашивал себя, почему они хотят меня убить. Это как бы само собой подразумевалось.

А есть же на свете люди, которых никто и никогда не пытался уничтожить. Интересное, должно быть, ощущение: встаешь утром с постели, и никто, ни один человек на свете не хочет тебя убить.

И вот я сижу в комнате с противогазом на голове, потому что какой-то человек в Багдаде хочет задушить меня отравляющими газами. Я не знаком с Саддамом Хусейном, не сделал ему ничего плохого, и это поистине очень странно: нет у него более важного и срочного дела, чем сбросить ракету на мою голову.

Но на этот раз я не согласен молчать. На этот раз я непременно хочу выяснить: почему это так? Почему всю мою жизнь кто-то желает уничтожить меня?..»

Когда она завершилась, та война, в здешней газете поместили фотографию: некий человек радостно подбрасывает противогаз, и написано крупно, поперек: «Закончилось». Но вместо восклицательного знака к этому обнадеживающему сообщению – огромный знак вопросительный.

Многие войны в истории заканчивались вопросительными знаками. Порой даже кажется, что восклицательные знаки приводят к войне, а вопросительные ее заканчивают. И почему-то обязательно проклевывается очередной Саддам Хусейн, который из знаков препинания употребляет одни лишь восклицательные – во вред животному и растительному миру.

И это печально.

Вспомнил ту женщину, тихую, неприметную, болезненная усталость в глазах.

Подошла, попросила:

– Сделали бы передачу по радио, когда уйду. Умру – никто не помянет.

Не знаю даже, когда ушла из жизни, памяти не оставив по себе.

Не сделал передачу, а мог бы: «Не позабыть рассказать». Словом не помянул, чтобы улетело на иные планеты, в далекие Галактики, и там бы узнали – жила на земле женщина, тихая, одинокая…

Двадцать лет подряд просидел перед микрофоном.

По два-три раза в неделю.

В студии, за двойной дверью‚ будто в кабинете большого начальника‚ и никакой звук не доносился оттуда‚ где вздыхало и шевелилось остальное человечество.

«Внимание! Говорит Израиль».

Микрофон преображает каждого, кто к нему приближается.

Притягивает к себе и не отпускает.

Можно быть небритым, лохматым, в непотребной рубахе – кому увидеть тебя, кроме оператора за стеклом?

У мужчины проявляются перед микрофоном проникновенные интонации, столь ему не свойственные. Женщина завлекает иные миры в глубинах студии, вплоть до окраин Вселенной, – зазывное контральто, чарующее, хрипловатое, с волнующим придыханием, с готовностью отдаваясь слушателю на коротких волнах, даже если читает сводку погоды.

Всякое слово срывается с антенной вышки, уносится прочь до Полярной звезды‚ до Большой и Малой Медведицы‚ а невозможные на вид инопланетяне ловят его своими чуткими антеннами‚ расшифровывают-растолковывают‚ по этому случайному слову судят о жителях Земли-матушки.

Долго потом тревожился‚ размышляя о превратностях толкований‚ тревожусь по сей час.

Снова 1991 год.

Война в Персидском заливе, постоянные дежурства в студии, днями и ночами.

Ожидание, когда в наушниках прозвучит: «Нахаш цефа! Нахаш цефа!» – «Ядовитая змея! Ядовитая змея!»

Это значит, летит ракета из Ирака.

Где упадет, неизвестно.

Обычная или с отравляющим газом – тоже неизвестно, а потому жителям следует срочно зайти в комнаты, подготовленные заранее, натянуть противогазы.

На всё про всё – пара минут.

То было время, когда из СССР валом валили евреи, которые не знали иврита.

Потому мы и дежурили, ожидая неизбежного: «Нахаш цефа! Нахаш цефа!»

Входили в студию, прерывая любую передачу, садились у микрофона, слышали в наушниках сообщения на иврите, тут же объясняли по-русски, что происходит.

Ракета еще летит.

Ракета упала.

Ищут место падения.

Определяют: обычная или с отравляющим газом.

Освобождают по очереди районы страны, где нет опасности.

Освобождают всех.

И снова час за часом, в ожидании: «Ядовитая змея! Ядовитая змея!..»

Самолеты прилетали из России.

Спускались по трапу во множестве – усталые, растревоженные.

Получали в аэропорту удостоверения личности, карманные деньги, противогазы на взрослого и ребенка.

Стояли на выходе встречающие. Перетаптывались. Переговаривались. Выглядывали своих.

Бежал по залу мужчина в ушанке, в тяжелом драповом пальто, в туфлях на микропоре, плакал, смеялся, ладонью водил по лицам, ладонью здоровался:

– Вот и я… И я тут…

Когда мы приехали сюда…

…младшему сыну исполнилось десять лет.

Подумал тогда: «К восемнадцати его годам здесь всё образуется». За это время старший сын служил в армии, на смену ему пошел младший, внучка служила, затем внук, три внучки надели военную форму.

Он проходил годичный курс подготовки особого назначения, мой старший внук. Завершалось обучение восьмидесятикилометровым ночным переходом – до гробницы пророка Шмуэля, где солдат встречали на возвышении родители, братья-сестры, дедушки-бабушки. Встречали и мы.

Это была «Гора радости».

С этой горы – в 1099 году – крестоносцы впервые увидели Иерусалим.

– Идут! Идут! – закричали дозорные.

Все побежали вниз на шоссе, покатили старика в инвалидной коляске, и вот они появились. Усталые, запыленные, как задымленные, – командир шел первым, на носилках несли несколько человек, так полагалось по правилам.

Командир собрал солдат, крикнул:

– Вперед!

И они побежали наверх, последние двести метров по крутому подъему. Мы бежали вместе с ними, крича во всё горло, родители, дедушки с бабушками, катили коляску со стариком, который тоже кричал…

Гило, окраинный район города.

Сидел в гостях.

Кормили фаршированной рыбой.

А за окном Бейт-Джалла: они на виду у нас‚ мы на виду у них.

Та-та-та-та – застучало. Вроде на кухне.

– Это холодильник? – спрашивал.

– Это они стреляют‚ – отвечали.

Сидел – ел рыбу под хреном.

Та-та-та-та…

– Это они стреляют?

– Это холодильник.

Окна двойные, непробиваемые, но всё-таки… Лучше не выходить на середину комнаты, чтобы не оказаться в опасной зоне.

Как тут не назвать незабвенного Витю Славкина, его пьесу «Плохая квартира», обитатели которой живут в тире и не заходят за линию огня.

– Витя, – позвонил в Москву. – Ты провидец! Ты провидец, Виктор Иосифович!..

Благополучно пройти свой путь, благополучно выйти из него – не всякому доставалось. Эта земля не для холериков: зажглись и погасли. Знать бы это тоже.

2014 год.

Снова гудели сирены.

Снова прилетали ракеты в немыслимых количествах.

Вспомним те самые слова: «Почему всю мою жизнь кто-то желает уничтожить меня?..»

Вспомним: «Переживем и это…»

«Странное противоречие. Мы видим, как вокруг нас гибнут тысячи человеческих существ, и тем не менее продолжаем ходить осторожно, чтоб не раздавить червяка».

Лев Шестов, философ.

Антропоморфизм – наделение человека…

…человеческими качествами.

Волку надо кого-то съесть, на то он и волк.

Мир жесток к нам, теперешним. Болезнями, затоплениями, трясением земли, прочими бедствиями, народами претерпеваемыми. А мы жестоки в ответ.

Жертвы молодеют неуклонно, от года к году, из страны в страну.

На одном континенте солдат убил пару солдат.

На другом – студент прикончил сокурсников.

Подросток перестрелял полкласса заодно с учительницей.

Тихий неприметный мальчик убил маму, затем зашел в школу, расстреливал в упор детишек шести-семи лет.

Кого не прикончил первой пулей, тому досталась вторая.

Зачем таким жить? И без них – нормально.

Говорите в объяснение что угодно: вырос без отца, страдал ипохондрией, переболел свинкой в младенческом возрасте, родился ногами вперед, что не способствовало…

Солнце тускнеет.

Воздух тяжел.

Вламываются, не спросясь, очередные поколения, а места и для предыдущих маловато – как выделиться безликому, бесталанному, который изгрыз до мяса свои ногти?

Как проявить себя в отпущенные сроки?

Чтобы не пришлось перед уходом развести в недоумении руками:

– Это всё, что досталось?..

Проклюнется очередной заморыш, хмельной от крови, вновь понизит возрастной ценз.

Ясельные на очереди.

Роддомовские.

В чреве матери.

Как прорвало преграды – вяло протекающий конец мира – не залатать.

Розы пока что распускаются. Цветет жимолость. Азалия.

Глициния по весне. Каждому свой срок.

А человека убивают в любое время года, при любой погоде.

Защищаясь, он убивает тоже.

Отчаяние сотрясает миры. Рушит перегородки. Раздирает завесы. Возносит до таких высот, когда можно высказать лицом к лицу:

– Господи милосердный! На каких весах Ты нас взвесишь? Кому порадуешься, кого покараешь? Мы приходим. И мы проходим… Отчего не наступает конец беде?..

А в парке аттракцион-развлечение – «Конечные дни».

А к нему очередь страждущих.

Стоим. От нетерпения перебираем ногами.

Билет стоит недешево. За всё надо платить, и мы платим.

Был взрыв на улице.

И были жертвы.

Разлетевшиеся на стороны‚ не опознаваемые части того‚ что дышало минуту назад‚ улыбалось‚ ело с удовольствием мороженое.

Мужчины в черных одеяниях – пейсы заложены за уши – собирали останки до последней кровавой крошечки‚ промокали туалетной бумагой‚ складывали в пластиковые пакеты‚ чтобы похоронить с честью.

По телевизору показали кровь‚ слезы‚ обмороки на кладбищах; попугай в клетке углядел тот ужас‚ отчего испугался и замолчал. Его понесли к ветеринару‚ а тот сказал:

– Я прошел три войны. Горел в танке. Подрывался на мине. Хоронил друзей. А после взрыва – руки дрожали: сын был на той улице. Мог быть. На той улице и в то время. Что вы хотите от птицы!..

В центре города, на стене дома, плита с именами погибших.

В других местах – тоже.

Кто погиб в автобусе, кого подорвали на улице.

– Смертник взорвался возле зоопарка. Раненых увезли‚ кровь замыли. Люди быстро успокоились‚ а звери выли до вечера…

– Мы не любим, когда нас убивают. Они не любят, если убивают их. Но почему они танцуют от радости и раздают сладости‚ когда мы хороним своих? Почему мы не танцуем?..

– Знающие люди советуют – не появляться в местах скопления народа. А что делать скоплению?..

На излете жизни приходит понимание…

…радостью хочется поделиться с каждым. Страдание – оно неделимо, способное привести к очищению или к одичанию с озлоблением.

Вечером приехали из больницы, вошли в опустевшую квартиру.

– Хочу быть один, – и сыновья ушли.

Один.

Без Тамары.

Без ее долготерпения, утешения и веры.

Это требовалось как-то осмыслить, если подобное поддается осмыслению.

«Уложи горе под подушку. Переночуй с ним, и станет привычней…»

Не стало.

Сон свалил сразу, но утром, часу в седьмом, в дверь поскреблись. На пороге стоял Шауль из соседнего дома, протягивал книгу:

– Почитайте…

Рав Йосеф Дов Соловейчик, «От отрицания к утверждению».

«Еврейский Закон не одобряет молчаливого безразличия к мертвому. Он хочет услышать крик отчаяния, увидеть горячие слезы… Скорбеть, испытывать чувство великой утраты перед лицом смерти – это очищающее переживание. Оно напоминает гордому, суетному, себялюбивому человеку о пугающем факте, который хотелось бы забыть, – о смерти…»

Сидел.

Клонил голову.

Переворачивал страницы.

«Смерть каждого человека лишает сообщество особого незаменимого оттенка. Высказывание ”Кто спас одну жизнь в Израиле – как будто спас целый мир” следует понимать в этом смысле…»

Было тихо в квартире.

Глухо за окном.

В мире глухо.

«Человеческая реакция на смерть – это крик, стон боли и ужаса. Потерпев поражение от рук смерти, человек впадает в черное отчаяние. Он побежден, его молитвы отвергнуты, он заброшен и одинок. В этом состоянии человек начинает сомневаться в смысле собственного существования…»

Не ел, не пил.

Читал дальше.

«Когда скорбящий произносит кадиш – поминальную молитву: “Да возвеличится и освятится великое имя Твое”, он провозглашает примерно следующее: как бы сильна ни была смерть, как бы уродлив ни был конец человеческой жизни, как бы страшна ни была могила – объявляем торжественно и публично: мы не сдаемся, мы продолжим дело наших предков…

Как ни кратки наши годы, жизнь приобретает вневременную ценность, если мы участвуем в передаче традиции».

Закрыл книгу.

Пообещал вослед:

– Теперь я за бабушку.

Потом были похороны…