В городе Павлово-на-Оке делают автобусы. Делали их там и шестьдесят лет назад. Вот тогда-то я и провела там два летних месяца в качестве корреспондента местной газеты, названия которой уже не помню. Я очутилась там не потому, что автобусы как-то особенно меня интересовали, но и не совсем случайно.
Началось с того, что приятельница со старшего курса нашего ВГИКа позвала меня попутешествовать с ней и еще с «одним человеком» по реке Оке. «Одного человека» я не знала, а когда он появился, сразу почувствовала, что между ними существуют некие сложные романтические отношения. Мне бы не ехать с ними, не быть при них третьей лишней, но они очень уговаривали, не хотели ехать вдвоем, для чего-то я была им нужна. Видимо, в качестве буфера. А мне очень хотелось постранствовать по среднерусской природе, которую я любила, но, будучи сугубо городской жительницей, очень мало знала. И я дала себя уговорить. А между собой, решила я, пусть сами разбираются, мое дело сторона.
Официально это считалось очередной институтской практикой по «сбору материала» для будущего сценария, но «материал», внутри которого я очутилась с самого начала нашего путешествия, представлял собой такую запутанную, нечистую психологическую драму, что сценарий на его основе никак не приняла бы в те времена никакая комиссия.
Мы пробирались берегом вниз по Оке с рюкзаками на спине, ночевали в прибрежных деревнях, иногда проплывали десяток-другой километров то на попутном катере, то на грузовой барже. Кругом было чарующе прекрасно. Но нашему маленькому коллективу было не до красот природы. В нем кипели «отношения». Ситуация осложнялась двумя факторами. Помимо личных несогласий, между моими спутниками имелись серьезные идеологические расхождения. Он был молодой литературовед с первыми зачатками будущего диссидентства. А она была комсорг своего курса. Неглупый комсорг, «с человеческим лицом» и с сомнениями, но, однако же, комсорг. Споры между ними порой принимали нехороший характер, с ее стороны по его адресу слышались неопределенные намеки с оттенком угрозы.
И все же, несмотря на все их междоусобицы, мои спутники представляли собой пару. Между тем с самого начала путешествия молодой человек стал проявлять ко мне повышенное внимание. Это была довольно интересная личность, впоследствии он даже приобрел известность в литературно-диссидентских кругах. Но мне его внимание было не нужно и некстати. Мне только сцен ревности с моей подругой не хватало! Вовсе мне не улыбалось служить таким между ними буфером. И это был второй негативный фактор.
Я начала подумывать о том, чтобы расстаться с моими спутниками, не знала только, как сделать это потактичнее.
Миновав небольшой город Павлово, мы остановились на ночевку у бакенщика по имени Федор Михалыч. Его изба, стоявшая на самом берегу, была довольно просторная и состояла вся из одной комнаты. Там мы все и спали – Федор на лавке, мы в своих спальных мешках на подстеленной соломе, а в углу коза, изредка позванивавшая своим колокольчиком.
Этой ночью произошел неприятный инцидент, который и заставил меня окончательно решиться. В темноте, в окружении спящих людей, боясь произвести шум, мне пришлось отбиваться от настойчивых знаков внимания нашего молодого человека. Кончилось тем, что мне удалось встать и выйти наружу.
Дождавшись рассвета, когда Федор выезжал гасить бакены, я подошла к нему и попросилась пожить у него недельку, пока мои друзья сходят в Горький. Простота, с которой Федор принял мою просьбу, тогда меня ничуть не удивила, а теперь кажется поразительной. Молодая девица из Москвы ни с того ни с сего просится пожить к незнакомому бакенщику. И сама я не видела ничего странного и тем более опасного в том, чтобы прожить несколько дней и ночей у одинокого сорокалетнего мужчины в его избе посреди полного безлюдья.
Ничего опасного и не было. Ни малейших покушений на мою девичью честь. Федор относился ко мне очень дружелюбно, сам вызвался кормить меня своей едой и отказался брать за это деньги. Я выложила из рюкзака, что у меня было: кило пшена, две плитки шоколада и купленную в Павлове буханку хлеба.
Мы ходили с ним на рыбалку, он варил из молоденьких, нежных стерлядок тройную уху, которую я, обычно не переносившая даже запаха рыбы, хлебала с наслаждением. Лишь значительно позже я узнала, какова была бы цена нашему простецкому обеду, если бы есть его не в среднерусском захолустье, а в каком-нибудь изысканном парижском или нью-йоркском ресторане.
На второй или третий день Федор спросил, нравится ли мне козье молоко. Я сказала, что очень. Ну вот и подои ее, предложил он. Коза была немолодая, смирная, но меня признавать не желала. Едва я легонько касалась пальцами ее вымени, она кротко отходила в сторону.
– Не могу, Федор Михалыч, она меня невзлюбила! – крикнула я в отчаянии.
– Федор Михалыч… – он рассмеялся. – Не невзлюбила, а уж больно ты вежливая. И с козой, и со мной. С козой надо тверже обращаться. А со мной… Чуднáя ты девка. Я тебя Юлей зову и на ты, чего ты мне всё «вы» да «Федор Михалыч»? Или у вас в Москве все только на вы говорят? Просто Федя я, и никаких тут.
Я смутилась и удивилась:
– Ну как же… Вы ведь взрослый, старший…
– Взрослый? А ты кто, дитя малое? Вон какая вымахала, невеста уже.
И я вдруг впервые в жизни с полной отчетливостью осознала, что я действительно – взрослая. С сожалением поняла, что никаких послаблений на нежный возраст мне уже не положено. А с другой стороны, нечего мне перед Федором ежиться, могу разговаривать с ним на равных.
– Да, Федя, конечно. Ты прав.
Я снова села на табуретку и твердой рукой подоила козу.
Я рассказывала ему про Москву, про кино, про то, как делают фильмы. Москва не вызывала у него особого интереса, но про кино он расспрашивал с увлечением. Будущую мою профессию, сценарист, он понять и принять не мог. Однажды спросил:
– Ты будешь делать про меня кино?
– Нет, Федя. Сама я кино не делаю, я только учусь писать сценарий, ну, рассказ, историю, что ли. Основу. А делает режиссер, а снимает оператор. И играют актеры. И еще много всякого народу занято в производстве, десятки людей.
– Ну, режиссер, я понимаю, начальник надо всеми. Оператор, тоже понимаю, что режиссер ему скажет снимать, то и снимает. Актеры – само собой. Но сценарист, он тут зачем? Кино-то режиссер делает, вот пусть и делает про то, что ему самому интересно, на кой ему чужая какая-то основа?
Сказать по правде, в глубине души я была согласна с Федором. И только из самолюбия защищала свою будущую профессию, к которой и сама не питала исключительного пристрастия.
Жизнь моя у бакенщика была безоблачна и пасторальна. У меня не было никаких обязанностей, кроме как сполоснуть в реке миски после обеда. Книг в доме не было. Телевизора не было. Телефон только для связи с диспетчером пароходства. Радиотарелка на стене была, но по большей части молчала. По утрам я купалась в реке – голая. Над водой стоял такой густой пар, что в трех шагах никто меня не мог увидеть – да и некому было смотреть. Я бродила по лесу, объедалась дикой малиной и ежевикой, приносила полные корзины Федору – его жена в деревне отвозила ягоды на продажу в город.
Больше всего мне запомнилось, как Федор мгновенно вылечил меня от жестокой простуды. Простуда была такая, что я не могла отнять платка от носа. В груди клокотало, в голове стучал молот. Ноги подо мной подгибались – я вся горела в жару. Ближайший медпункт находился в деревне, в десяти километрах. Федор часто ездил на велосипеде в деревню к жене, но мне было туда не добраться. «Да и незачем тебе туда, – сказал Федор, – ничего не помогут. Сам тебя буду лечить».
Он ушел и вернулся с охапкой корней и веток шиповника. Нагрел в печи воду и в большой лохани залил корни и ветки кипятком. Вытащил из сундука старую шинель, подождал минут пять, затем велел мне:
– Раздевайся и полезай. Я не смотрю.
Он отвернулся, я разделась, попробовала ногой воду – она обжигала.
– Горячо!
– Ничего, ничего! Полезай.
В конце концов я сделала, как он велел. Горячо было нестерпимо. А он подошел и, не глядя, накрыл лохань и меня с головой шинелью. Сказал:
– Дыши!
На следующее утро я встала совершенно здоровая. Чувствовала необычайный прилив сил. С тех пор мне никогда больше не доводилось париться в шиповниковой бане, а жаль!
Ближе к вечеру Федор брал меня с собой в лодку и велел грести. Хватало меня ненадолго, он садился на весла сам, и мы ехали зажигать бакены. В его распоряжении было полдюжины бакенов и небольшой маяк на берегу в том месте, где река делала крутой извив. Он показывал мне, как зажигать, два раза даже давал мне это делать самой. Кивал одобрительно:
– Ничего, соображаешь.
Мне до того понравилась бакенщицкая жизнь, что я однажды спросила его, берут ли в бакенщики женщин.
Он снисходительно рассмеялся:
– Тебя, что ли? Ну уморила! Да ты хоть представляешь себе, что это такое?
– А как же, ты ведь меня научил.
– Научил! Да ты до первого бакена едва догребаешь! А если гроза, буря? За ночь по три раза проверять, чтоб не погасли? Если все бакены придется переставлять с места на место? А если лодка прохудится? А продукты из сельмага таскать? А печь растопить можешь? А с начальством разбираться? А если недобрый человек заглянет, что будешь делать? Никто ведь не поможет. А зимой? Я после ледостава домой ухожу, в колхоз, а ты куда? В Москву уедешь? Вот ты, московская, и занимайся своими московскими делами, а меня не смеши.
Я, разумеется, не планировала себе карьеры бакенщицы, спросила так, из любопытства. Мне стало неловко, и я сказала единственное, что мне пришло в голову:
– А я и не знала, что у тебя начальство есть. Думала, ты сам по себе.
– Ну как же, без начальства не бывает. Где это ты кого видела, чтоб сам по себе?
Пора было сниматься с места. Зажилась я у Феди – целых десять дней. Спутники мои сильно задерживались. Я как-то представила себе длинную обратную дорогу в их обществе и поняла, что дожидаться их не хочу. Беда была в том, что общие фонды они увезли с собой, и у меня почти не оставалось денег. На возвращение домой никак не хватало. Я спросила Федю:
– А что, в Павлове есть какая-нибудь работа?
– Работы полно! Автобусный завод есть и мединструментов. На работу хочешь устраиваться? – он рассмеялся. – На какой завод пойдешь?
– На завод не пойду. А газета там есть?
– Да как же без газеты? Газеты везде есть.
– Большая, маленькая?
– Как тебе сказать. До «Правды» не дотягивает, но пара листов есть. Одну селедку завернуть можно. А тебе зачем?
– Может, в газете поработаю. Деньги очень нужны.
– Де-еньги! А что друзья твои, у них тоже нету?
– У них есть, – сказала я угрюмо.
– Поссорились, что ли?
– Нет, не поссорились, а так.
– Ясно. А тебе много денег надо?
– Много. Домой хочу вернуться.
– Ну, тут у меня вообще денег нет. И зарплата только в конце месяца. Хочешь – жди, дам взаймы.
– Нет, Федя, не надо, спасибо. Справлюсь как-нибудь.
– Их дожидаться не будешь?
– Не буду. Приедут – скажешь им, что уехала в Павлово. Спросят зачем – скажи, не знаю.
– Ну, смотри сама.
Я чувствовала, что Федор мое решение не одобряет. Но он ничего больше не сказал, вывез меня на середину реки, остановил шедший мимо катер и посадил меня на него, крикнув в рупор:
– Эй, Санька! Митёк! Принимай пассажира! Пассажир бесплатный!
И катер бесплатно довез меня до Павлова.
Очень хороший был человек, бакенщик Федор, понимающий, тактичный, к тому же непьющий. И мата при мне не употреблял. Я только позже оценила его как следует, а тогда слишком занята была собой и своими проблемами. На прощание он сделал было движение, чтобы меня обнять, но я и этого не заметила, сообразила лишь уже на борту. И только помахала ему рукой.
Судя по размерам газеты, редакцию которой я быстро отыскала в Павлове, ее могли бы свободно делать три человека, ну, максимум четверо. Она, однако, занимала весь второй этаж старого деревянного здания, и у нее имелся полный штат сотрудников – машинистки, корректоры, редакторы, собкоры, оформители, секретарши, специальный человек для ответов на письма читателей. Ну и, конечно, главный редактор. С помощью своего неопределенного командировочного удостоверения я к нему пробилась.
Встретил он меня с досадливым недовольством:
– Командировка из ВГИКа? Это кино, что ли? А от меня что вам надо? Я не по этой части.
Но когда я предложила ему написанный мной очерк о жизни и работе бакенщика, он сразу оживился:
– Бакенщики! Неприметные, но столь необходимые труженики нашего речного транспорта! Отлично! Беру! А что у вас еще есть?
Я объяснила, что пока у меня ничего больше нет, но я собираюсь остаться в городе на некоторое время и готова снабжать его очерками на любые интересные темы.
– Отлично, отлично! Как раз очеркисты у нас слабоваты. Поддержка столичного товарища нам очень кстати. А вы уже устроились, остановились где-нибудь?
Узнав, что я только что приехала, он позвонил в гостиницу, и там обещали мне место.
Направляясь в гостиницу, я со страхом думала об этом «месте». Сколько оно может стоить? Денег оставалось так мало, что могло и не хватить. Вот позор будет! Редактор сказал, деньги за очерк заплатят через пару дней. А что есть и пить до тех пор? И я не пошла в гостиницу, а отыскала тихий, пустой вокзал узкоколейки, несколько скамеек под навесом, но без стен и там продремала всю ночь. К рассвету так продрогла, что отправилась бродить по улицам в поисках какой-нибудь пищевой точки. Все было еще закрыто, и я успела обежать практически весь город, пока не наткнулась возле пристани на рабочую столовую, которая как раз открывалась.
И здесь мне замечательно повезло. В этой утренней столовой был и суп, и гуляш, и чай. И все это я бы съела и выпила, но тогда денег не осталось бы совсем. И я попросила чаю с булочкой. Подавальщица, жуткая расплывшаяся баба, посмотрела на меня и сказала:
– Чаю ты хочешь? А щей мясных не хочешь?
– Очень хочу, но не могу, – честно призналась я.
– И откуда они такие берутся? И всё на мою голову! – сердито сказала баба и принесла мне полную до краев тарелку жирных горячих щей с большим куском мяса. Потом заплатишь, сказала.
Здесь же, в столовой, еще полупустой, я накатала очерк со страстным описанием этой столовой, какую заботу там проявляют о рабочем человеке: какая вкусная, свежая там еда, какая чистота и порядок, и главное, какая приветливая и расторопная подавальщица Настя.
– Чего ты там строчишь? – спросила подавальщица. – Учишься, что ли? У меня вон тоже дочка в Горьком учится, тоже небось голодом ходит. Ладно, если совсем оголодаешь, приходи.
– Отлично, отлично! – сказал редактор, пробежав мое новое сочинение. – Этак мы, глядишь, сможем открыть постоянную рубрику! Что-нибудь вроде «Скромные труженики нашего города», а? Только побудьте у нас подольше. Вы сможете давать нам по короткому наброску, скажем, три раза в неделю? Но теперь вам следует обратиться к кардинальной нашей тематике. Заводской. Наш город славен своими ремеслами, но более всего – своими крупнейшими промышленными предприятиями…
И я отправилась на одно из крупнейших – автобусно-сборочный комбинат. Все большие детали автобусов делали где-то в другом месте, а здесь их собирали и снабжали мелкими деталями, которые производились тут же.
В огромном, похожем на ангар цехе стоял невообразимый грохот. Приставленный в сопровождающие начальник смены хотел водить меня по цеху и надрывался, пытаясь объяснять процесс работы. Я ничего не слышала и не понимала, но мне это было и не нужно. Я сразу же увидела издали подходящую героиню для моего будущего очерка. Небольшого роста худая женщина, лет под пятьдесят, подкладывала металлические пластины под многотонный бухающий пресс. Подложила – пресс бухнул вниз и тут же вздернулся кверху. Из пластины получилась решетка. Ее нужно вынуть, поместить в ящик, скинуть обрезки и подложить новую пластину. Все это за те секунды, пока пресс не грохнулся снова вниз. Женщина двигалась с размеренной четкостью автомата, лицо у нее было бесстрастное, отсутствующее. Я смотрела на нее с восторгом и страхом.
В обеденный перерыв начальник смены подвел меня к ней.
– Тут с тобой, Паша, корреспондент из Москвы хочет побеседовать.
Руки и губы женщины слегка подергивались, она посмотрела на нас тем же отсутствующим взглядом. Но быстро оправилась и спросила:
– Из Москвы? А чего со мной-то?
– Она тебе сама скажет.
– А как же обед? Мне бы поесть надо.
– Обойдешься разик, ничего тебе не сделается.
Я вмешалась:
– А вы не можете отпустить Пашу со мной на пару часов? Здесь разговаривать невозможно. А мне необходимо с ней поговорить.
– Ступай, Паша, – великодушно разрешил начальник, – гуляй уж до утра! Да смотри только поаккуратней там, не опозорь наш завод!
– Вот спасибочки вам, вот спасибо! – говорила женщина, ведя меня по моей просьбе к себе домой. – Хоть отдохну маленько. А то руки всё трястись хотят, а мне нельзя никак, неровен час, совсем без рук останешься.
– Зачем же вы пошли на такую работу? Слабая женщина!
– Да я сильная, всякую работу могу делать. Кем только не была! И формовщицей, и разметчицей, и на конвейере, кузнецом даже. Начальством только не была. Тридцать лет тут тружусь, сразу после школы. А как Сергею-прессовщику пальцы отдавило, меня на пресс и поставили. Ты, говорят, Павлина Ивановна, аккуратная и внимательная, становись давай. Платят, правда, побольше, я и рада.
– Павлина! Откуда такое редкое имя?
– А как мамка с батькой назвали, так Павлина и есть. Был тут один ученый профессор, сказал, это, мол, испорченное «Паулина», не то немецкое имя, не то французское. Никто меня так звать не согласен, Паша и Паша. Один только муж покойный Павушкой звал… Да ладно, чего это я болтаю, вы ведь, наверно, больше хотите про производство? Надо же, молоденькая такая, и уже корреспондент…
Паша относилась ко мне так почтительно, что я просто не знала, куда деваться. Как объяснить ей, что я вовсе не хочу про производство, а хочу про нее? Как приступиться к совершенно незнакомому человеку и расспрашивать его про его жизнь, про его мысли и чувства? Как это я, девчонка, с ходу полезу в душу к посторонней немолодой женщине? Корреспондентских навыков у меня не было никаких. Я не усвоила еще, что для краткого газетного очерка все это вовсе не нужно, достаточно поверхностного описания с добавкой там и сям живописных штрихов. Первые два мои очерка так и были написаны, потому и понравились редактору, но теперь я считала, что необходимо углубленное проникновение в Пашину судьбу.
Мы подошли к Пашиному жилищу. Это был длинный двухэтажный барак. Во всю его длину шел коридор, по обеим его сторонам комнаты, по комнате на семью. Паша жила на втором этаже, живу, сказала, барыней – одна на всей своей жилплощади. Там у нее был стол, два стула, комод и две кровати, обе тщательно застеленные, с перинами, покрытыми розовыми тканевыми одеялами, со стоящими треугольным горбом подушками.
– Так вы все-таки не одна живете? – удивилась я.
– Это сыночка моего кровать, когда в отпуск приезжает. Витюня у меня моряк, настоящий, не речной! Вы присядьте, я сейчас чайку согрею. – Паша замялась: – Я бы вас пообедать пригласила, да уж не взыщите, какая у меня еда, картошка да огурцы, вы, наверно, кушать не станете.
Я бы очень охотно поела ее картошки, после утренних щей прошло уже много часов, но я догадывалась, что еда заготовлена на нее одну.
– Спасибо, я не голодная, а вы обедайте, не обращайте на меня внимания, я подожду.
– Да не, я уж потом. У меня теперь времени полно! Вы спрашивайте, чего хотели, я вам все расскажу про наш завод. Только на кухню сбегаю, чай поставлю.
Паша рассказывала, не про завод, конечно, а про свою жизнь, сперва с родителями в этом же бараке, потом, когда замуж вышла, завод дал отдельную комнату, вот эту самую, тут и сынок родился, перед самой войной. А с мужем мало пожила, до войны годика три всего, а с войны он раненый пришел, с пулей в легких, недолго поболел, да и не стало его… На заводе менялось начальство, менялись модели автобусов, менялось оборудование, а Паша трудилась все там же, покорно становилась на любые работы, не зная, да и не интересуясь, для чего они служат в общем процессе производства.
И так день за днем – из барака на завод, с завода в барак, ничего другого она в своей жизни и не знала.
Я слушала, кивала, записывала что-то, а сама с вожделением смотрела на розовую постель. Как в ней, должно быть, уютно и мягко спать! Паша добрая женщина, если попросить, может, и разрешила бы. Но как попросишь? Она, кажется, видит во мне важную московскую гостью, считает, наверное, что я шикарно живу в гостинице. Нельзя просить… Видно, придется и эту ночь провести на скамейке. Надо срочно что-то придумать…
– Ой, дочка! Да ты спишь?
– Нет, нет, что вы. Я все слышу. Просто глаза прикрыла, мало спала ночь.
Паша смотрела на меня с сомнением:
– В гостинице, что ли? Небось забулдыги наши бушевали?
Я решилась:
– Да нет, не в гостинице.
– Ай остановилась у кого? У знакомых, видать?
– Нет у меня тут знакомых. Нигде я не остановилась.
– Ой, да как же это? Неуж не пустили в гостиницу?
– Пустили бы, но… Просто я… у меня…
– Так ты совсем и не ночевала нигде? Ох ты, бедная… То-то я смотрю, ты мешок свой за спиной везде таскаешь. А на ночь-то куда пойдешь?
– Паша… я не знаю… Я хотела спросить вас…
– А то хочешь, у меня поночуй? Мне хоть поговорить с кем будет.
Какое счастье! Сама предложила! Не дожидалась моей просьбы, которую и выговорить никак не получалось!
– Хочу! Очень хочу! Ой, как замечательно! Только Паша… У меня… у меня сейчас денег нет. Но скоро будут, и я обязательно…
– Ну, деньги… Какие уж там деньги. Поночуй, пока надо, а там видно будет.
Очерк про Пашу я сочиняла с большим воодушевлением. Но одних восторгов, считала я, мало. Я написала, какая она безотказная труженица, как предана своему заводу, как регулярно перевыполняет план на своей тяжелой, опасной, совсем не женской работе. А затем описала, какой у нее трудный и убогий быт, «даже шкафа для одежды у нее нет, негде поставить, скудная ее одежка висит на двух гвоздях на стене». И дальше перешла к описанию всего барака, его тесных клетушек, его четырех закопченных кухонь на две сотни жильцов, его загаженного сортира в сарае во дворе. И спрашивала с недоумением: почему огромный, всесоюзного значения, богатый комбинат не может обеспечить своим работникам нормальные условия жизни?
Это мое сочинение редактор читал долго и вдумчиво.
– Ну что же, – сказал он. – Прекрасная статья, написано с большим вниманием к рабочему человеку. Сразу чувствуется столичная выучка. И критика, разумеется, дело необходимое. Есть только кое-какие вещи, которых вы не могли знать. Например, вот вы пишете про барак. Этот барак строился во время войны, под бомбежками, когда все силы напрягались для победы, об удобствах думать не приходилось. Так что…
– Да, но война кончилась десять лет назад. Неужели за все это время нельзя было построить…
– Построим, построим! В горсовете давно уже лежит прекрасный проект жилого корпуса для работников завода.
– Давно лежит? И долго еще будет лежать?
Редактор начал слегка раздражаться:
– Голубушка, не стоит иронизировать. Вы недостаточно знаете местную обстановку, чтобы иметь о ней объективное представление. Давайте-ка лучше пройдемся по вашему тексту, отполируем его – и в печать.
Я не считала, что мой текст нуждается в «полировке», но раздражать редактора было отнюдь не в моих интересах. Да и прав он был, я совсем не знала местной обстановки.
– Про Пашу вы чудесно написали, такие люди – наша гордость. И барак описан живо и неравнодушно. Только очень уж вы сгущаете краски. Называете, например, их комнаты клетушками. Или, скажем, «закопченные кухни». Или вот это, например, где сказано насчет сортира. Мы и слов-то таких в нашей газете не употребляем. Подумайте сами, ведь там люди живут, их может оскорбить такой взгляд на их жизнь. Так что это мы убираем. Смягчим в двух-трех местах излишне резкие формулировки, и готово!
Я трусливо согласилась. В конце концов, он опытный газетчик, он, наверно, лучше знает, как надо.
– Мы с вами сработаемся! – удовлетворенно сказал редактор. – Оставайтесь у нас подольше. А к вам вот какая просьба: давайте побольше о молодежи, о культурной жизни города. Вот у нас очень активный дом культуры, там много интересного найдете.
И я писала о доме культуры, о всякой его активности, и о хоре учеников местного ФЗУ, проходивших практику на заводе медицинских инструментов, и о молодом милиционере-регулировщике, управлявшем негустым движением на центральной площади города, и о пекаре-ударнике, и о местном поэте – да о чем и о ком я только не писала!
По вечерам мы с Пашей затевали долгие ужины. Сперва стряпали в общей кухне, в толпе других хозяек, потом садились за стол – есть и разговаривать. Паша любила пиво, но не позволяла себе расхода, копила на посылку сыну, и я иногда приносила бутылку. Выпив и раскрасневшись, Паша говорила без умолку; можно было догадаться, что поговорить с сочувственным слушателем для нее – нечастое удовольствие.
Я спросила, не думает она ли она завести телевизор.
– А на кой мне? Смотреть, как хорошо живут другие люди? А как плохо – я и без того знаю. И телевизор, он знаешь, сколько стоит?
– Что же ты делаешь по вечерам?
– Всегда найдется, что поделать. Постирать, сготовить, прибраться. А то к подружке зайду посидеть. Когда и книжку почитаю, если время выпадет. Я это люблю.
Я спросила, какие книжки она любит, что читала последнее время.
– Книжки люблю хорошие, добрые, про хороших людей. И чтоб кончалось хорошо. Мне тут подруга принесла «Далеко от Москвы», читала? Замечательная книга, видишь, какая толстая. Я люблю, чтоб толстая, надолго хватает. Очень утешная книга, утешает душу.
Сама я книгу не читала, но вспомнила не без неловкости все те циничные и пренебрежительные слова, которые говорились в моем интеллигентском окружении об этом классическом образце соцреализма. И подумала, что, значит, должно в книге быть что-то, если она утешает такие души, как Пашина.
Деньги капали понемногу. Гонорары газетные были весьма тощи. Их хватало на еду, на уплату Паше за постой (она отказывалась, но в конце концов взяла), на телефонный звонок в Москву. На обратную дорогу надо было еще копить и копить. А значит, еще писать и писать. Между тем мой первоначальный энтузиазм начал несколько остывать. Я уже набила руку на этих очерках, писала их по одной схеме, редактор был доволен, но мне слегка надоело.
В своих поисках сюжета я познакомилась с начальником пристани, о котором и не преминула написать. А он спросил, где я остановилась, и в благодарность за хороший отзыв предложил мне переселиться, бесплатно, в отдельную каюту на старом пароходике, пришвартованном к пристани и предназначенном на слом. Там живали иногда командировочные, а сейчас никого. Суденышко маленькое и дряхлое, сказал он, а каюта капитана в нем просторная и удобная, и электричество есть. Вода и туалет, правда, только на пристани. Стоит оно тут давно и еще невесть сколько простоит. А вы покамест поживите, тут тихо и воздух свежий, не то что там, в бараке.
Я обрадовалась. Мне действительно было тесно и душно в Пашиной клетушке, да и не платить ей я не могла. А тут бесплатно. И я побежала собирать вещи. Паша была на работе, я написала ей записочку и совсем уже готова была уйти, как вдруг вспомнила об одном весьма постыдном для меня обстоятельстве, с которым надо было что-то делать.
Я уже писала, что в детстве мне случалось подворовывать и что моя воровская карьера закончилась где-то годам к десяти. Но это, оказывается, неправда. Я украла у Паши и совсем об этом забыла.
Как истинная курильщица, я курила всегда одни и те же сигареты, «Дукат». Они были без фильтра – с фильтром в России тогда вообще сигарет не было – плоские, слишком туго набитые, так что приходилось разминать их пальцами и, отсыпав лишний табак, придавать им округлую форму (эту ненужную теперь привычку я сохранила до сих пор). Продавались они в пачках желто-оранжевого цвета, по десять штук в каждой. Пачка стоила двадцать копеек.
В Москве «Дукат» можно было найти всегда, а в Павлове за все время он появился лишь дважды. Я в первый же раз постаралась купить про запас, но запас кончился, а «Дукат» все не завозили. Я пробовала курить «Приму», самую дешевую «Путину», затем папиросы «Беломор» и даже шикарный «Казбек», но от «Примы» и «Беломора» я начала перхать, как овца, от «Путины» тем более. «Казбек» мне тоже был не по вкусу, а главное, не по карману. Бегая в панике по городу, я вспомнила, что Пашин Витюня курит тот же «Дукат», я даже видела раз, как она, собирая ему посылку, укладывала горку оранжевых пачек в ящик у себя под кроватью. Я помчалась в барак, вытащила из-под кровати посылочный ящик, насчитала в нем двадцать девять драгоценных пачек и взяла себе из них пять, с твердым намерением сказать об этом вечером Паше и, разумеется, вернуть сигареты при первой же возможности. Но до вечера я об этом забыла, потом надо было срочно искать замену очередному герою, у которого начался долгий запой, потом пришлось ехать в пригородное молочное хозяйство… Так я и не сказала и не вернула, и неловкое мое временное заимствование превратилось в настоящую кражу.
И вот теперь я уходила, как тать в нощи, унося с собой некрасивую свою вину. Вернуть мне было нечего – у самой оставалась последняя пачка. Сказать Паше было поздно и стыдно. Я просто положила лишний рубль к оставленной мною плате за ночлег и ушла, так ни в чем и не признавшись.
После этого я старательно избегала встречи с Пашей. На завод не заглядывала, к бараку не приближалась. Но встретиться все же пришлось.
С целью сократить расходы я больше не ходила в столовую, только заплатила Насте-подавальщице за съеденное прежде. С Пашей мы покупали, готовили и ели сообща, а теперь, переселившись на пароход, где ни сготовить, ни подогреть было не на чем, я питалась подножным кормом. Всякие коржики, баранки, пирожки с капустой, плавленые сырки, запивалось все это кипятком из титана на пристани. И вот однажды я купила на базаре два дивных пирога с вишней. Я начала есть один прямо на базаре, пироги были такие мягкие, такие душистые, свежей сладкой вишни было в них так много, что мне наверняка не донести их было до моей каюты. Позади раздался радостный возглас:
– Юлюшка! Ты здесь!
Паша.
Я обернулась с набитым ртом и пробормотала что-то невразумительное. А она бросилась ко мне, схватила за руку и запричитала:
– Да куда же ты убегла, не сказавши, не попрощавши! Ай плохо тебе у меня было? Ай досадила чем? Ушла и глаз не кажет! Ну, думаю, укатила в свою Москву, а ты вон где…
Я стояла и молчала, поспешно пытаясь проглотить ком вязкого теста.
Паша отпустила мою руку и сказала грустно:
– Видать, не до Паши тебе нынче. А я-то скучала, где-то, думаю, моя московская девочка…
Только теперь, с высоты своих почтенных лет, я вижу и сознаю, насколько я в молодости была поглощена собой, своими чувствами и переживаниями. Да и не только в молодости. Так сильно была занята собой, что и в голову не приходило представить себе чувства и переживания других людей. Уходя от Паши, я думала только о том, как мне стыдно перед ней за кражу и как сделать, чтоб никогда ее больше не видеть. Мне и в голову не пришло тогда, что Паша могла привязаться ко мне, скучать по мне. Правду она сказала, не до нее мне было… А ведь и с Федором-бакенщиком получилось что-то похожее. Он как-то сказал мне, вроде бы между прочим:
– Знаешь, я никогда не получал писем из Москвы.
На что я ответила:
– Вот пошлешь мне письмо и получишь от меня письмо.
– Оставь адрес. У тебя бумага есть, напиши.
Я как раз собиралась в лес по ягоды.
– Ладно! Вернусь – напишу, – легко сказала я и ушла.
И забыла. А он больше не напоминал. И он мне, понятно, не написал, и я ему не ответила. И, может быть, потеряла хорошего друга. И сколько еще за долгую жизнь я не заметила, не распознала, упустила возможных друзей, просто приятелей, как знать, может быть, и более глубокие связи? Думала только о своих словах, о своих жестах и взглядах, а чужих не замечала, не умела понять их значение… А теперь поздно, не исправишь. Теперь-то я научилась пристальнее наблюдать за чужими словами и жестами, яснее разгадывать скрытый смысл взглядов, да только слова эти и взгляды чаще всего обращены уже не ко мне.
Я справилась, наконец, с застрявшим в глотке тестом и сказала:
– Здравствуй, Паша. Не сердись. Я не убежала, просто мне предложили бесплатно пожить на…
– Бесплатно! А то я денег с тебя требовала!
– Ты не требовала, но…
– Да еще лишний рубль оставила! Это зачем? Мне подачек не надо!
– Да не подачка это, Паша. Это долг, я тебе должна…
– С чего это ты мне должна?
– Я давно хотела тебе сказать…
– Чего сказать?
– Я… я у тебя взяла… Я, правда, правда хотела вернуть…
– Да чего взяла-то?
Внутренне извиваясь от неловкости, я призналась. Паша смотрела на меня с недоумением:
– Каки-таки сигареты? Я их на той неделе Витюне отослала.
– Я еще до этого.
– Ну и чего? Взяла и взяла. Делов-то.
Она, видимо, даже не заметила!
– Ты такая добрая, Паша. Мне очень стыдно… Прости!
– Куряка ты глупая!
Вишневая начинка потихоньку выползала из надкусанного пирога и шлепалась на мои белые парусиновые тапочки, которые я каждое утро чистила зубным порошком.
– Ты глянь, чего делаешь-то!
– Ох! Вот черт. Прости, Паша, надо бежать, а то потом не отмоется!
– Ну, беги давай. Зайдешь ко мне-то?
– Зайду, зайду!
Вишневые пятна кое-как отмылись. А к Паше я так и не зашла – все некогда было.
К середине второго месяца я начала уже сильно тосковать. Денег все никак не удавалось накопить, и я решила попросить у редактора повышения оплаты. Отношения у нас с ним были вполне дружелюбные, он часто хвалил меня и благодарил за сотрудничество. Он меня поймет и посодействует, думала я. Прежде я никогда не упоминала об истинной причине моего пребывания в городе, а теперь изложила ему свою просьбу и объяснила, почему мне так нужны деньги и почему я вообще застряла здесь так надолго.
Редактор ухмыльнулся и открыл ящик стола. И вынул оттуда конверт. Ох! Неужели он сам, вот прямо сразу, не говоря ни слова, заплатит мне повышенный гонорар?!
Все оказалось совершенно иначе и гораздо огорчительнее.
Редактор положил руку на конверт и сказал, по-прежнему ухмыляясь:
– Про вашу проблему, Юлия, я давно знаю. Легко было догадаться. Не волнуйтесь, сейчас у вас будут деньги, на все хватит. Только сперва вы должны пообещать мне две вещи. Во-первых, не слишком сердиться на меня. Я поступил так для пользы дела. А во-вторых, что вы закончите все намеченные нами темы. Никто за вас этого не сумеет сделать. Обещаете?
– Темы, конечно, закончу. А не сердиться? За что мне на вас сердиться? Разве вы что-нибудь плохое мне сделали? Наоборот, только хорошее, я вам благодарна.
– Погодите благодарить.
И он рассказал мне, что уже с месяц назад к нему приходили двое из Москвы, парень и девушка, и спрашивали про меня. Он сказал им, что есть такая, много пишет в газету, живет в гостинице (я ему не сообщала, где живу, а он и не интересовался). В гостинице им, естественно, сказали, что такая не живет и не появлялась. Тогда они сказали, что задерживаться не могут, оставили для передачи мою долю общего фонда и уехали.
– И я понял, что, как только вы получите деньги, сразу и уедете. А мне жалко было вас отпускать – наша газета начала выдвигаться в первые ряды по области, ваша колонка «Скромные труженики» пришлась нам очень кстати, ее даже на областном совещании отметили. А у вас ведь все равно каникулы, с вами ведь ничего страшного не случится, если вы побудете здесь еще немного и поработаете у меня. А практика и вам полезна, согласитесь.
Согласиться я не могла. Во мне кипело возмущение, и в первый момент я крикнула, что уезжаю в Горький сейчас же, сегодня же, с первым автобусом.
– А ваше обещание?
– Плевать мне на обещание! Как вы со мной, так и я с вами. Вы поступили подло. И даже противозаконно – удержали чужие деньги.
– Вот вам ваши деньги, – сухо сказал редактор, бросая мне конверт. – Там и записка от ваших друзей. И поступайте, как вам будет угодно.
Вернувшись в свою каюту с намерением немедленно собирать вещи, я несколько успокоилась. Полежала немного на койке и постепенно увидела ситуацию в ином свете. Во-первых, я была теперь свободна и могла отправляться домой, когда захочу. Во-вторых, поведение редактора, хотя и подлое, было, в сущности, очень лестно для моего самолюбия. Он хотел таким образом удержать меня в городе! Значит, я ценный работник? Меня еще никто никогда не ценил за мои писания. В глубине души я прекрасно знала, что сочинения мои немногого стоят, но все равно чувство было очень приятное. Злость на редактора сильно уменьшилась.
Затем я прочла записку. Приятельница жалела, что не застала меня. Спрашивала, не обиделась ли я на них за что-то. Кончай, писала она, поскорей свои дела и приезжай, увидимся, поговорим и все выясним.
А у меня действительно оставались еще в Павлове незаконченные дела. Два совсем почти подготовленных, но не написанных сюжета. Велико было искушение плюнуть на все, бросить сюжеты и уехать. Но остановило меня любопытство.
Дело в том, что я познакомилась с местным изобретателем-рационализатором по имени Илья. Что-то он там на медико-инструментальном заводе усовершенствовал, получил за это премию, и мне предложили про него написать. Про усовершенствование он пытался мне объяснить, я поняла мало, но для очерка достаточно. А под конец он сказал мне таинственным шепотом:
– Да это все ерунда. Я кое-что получше умею делать!
– Что именно?
Он наклонился ко мне вплотную и еще таинственнее прошептал:
– Я это… я вечный двигатель построил!
Про вечный двигатель я еще в детстве читала научно-популярную книжку и знала, что это вещь невозможная. Знаменитый закон сохранения энергии не позволяет. Я это себе объясняла просто: нельзя получить нечто из ничего. И только удивлялась, как этого не могут понять изобретатели вечного двигателя – а их на протяжении веков были сотни, если не тысячи. Даже величайший гений Леонардо не удержался! И каждый изобретатель, дав первоначальный толчок («импет», называл это у Щедрина один из таких изобретателей) своей машине, с восторгом смотрел, как она крутилась, работала, порой даже долго работала – но в конце концов всегда останавливалась. И каждый был уверен, что вот-вот, только поправить вот здесь, только прибавить вот тут, увеличить или уменьшить вот это – и колеса, шары, лопасти, рычаги задвигаются, заработают и не остановятся, пока не износятся.
Я пыталась что-то на эту тему растолковать моему изобретателю, но он слушал меня с уверенной усмешкой превосходства и только повторял:
– А вот сами посмóтрите! Сами посмóтрите!
И пригласил меня на завтра к себе домой. Шансов, конечно, практически никаких. Но чем черт не шутит, а вдруг и правда? Вдруг он открыл что-то, чего никто до сих пор не знал? Мировая сенсация! Какой же газетчик может упустить такую возможность? Я уже считала себя опытной газетчицей.
А еще у меня было начато про сотрудницу райсобеса (социальное обеспечение), занимавшуюся пенсионными делами. Редактор сам ее для меня выбрал по своим довольно прозрачным соображениям. Сотрудница была женщина молодая и в высшей степени сексапильная, пухлые губки всегда были сложены, как для поцелуя, от всей ее мягкой, округлой фигурки за версту так и веяло постелью.
В коротком предварительном разговоре с Ириной она показалась мне толковой и довольно симпатичной. Позже, не предупреждая ее, я зашла в собес посмотреть на нее в работе. К ее окошку стояла порядочная очередь. Я пристроилась сбоку, так, что ей трудно было меня заметить. У окошка, согнувшись, стоял высокий немолодой мужчина на костылях и что-то ей говорил, мне не было слышно. Зато ее ответы звучали отчетливо и громко:
– Ну и чего вам от меня надо?
Мужчина опять тихо ей что-то сказал.
– Я, что ли, вам понесу? Обращайтесь на почту.
Мужчина начал невнятно ей что-то объяснять. Она резко его оборвала:
– Тогда следующего месяца ждите, обе сразу принесут!
Мужчина заговорил громче:
– Да чем же я детей до следующего месяца буду кормить, у меня их двое маленьких!
Девушка хмыкнула:
– Ну, это раньше надо было думать, прежде чем детей заводить в таком возрасте, а сам к тому же инвалид! Проходите, гражданин, вы тут не одни!
Мужчина гневно повысил голос:
– Это внучки мои! Сиротки! Как вы смеете хамить!
– Я ему хамила? – изумилась девушка. – Я ему?! – она обратилась к очереди: – Я ему предложила проходить, не задерживать, а он что? Застрянет один вот такой, как пробка, и ни с места, а людям из-за него стоять-ждать…
Молодой парень из очереди игриво вставил:
– Да такая кралечка и обхамит – как рублем подарит!
– А вы не суйтесь, куда не просят, – жестко отрезала девушка.
Я не стала дожидаться конца перепалки, ясно было, что ничего хорошего из нее не выйдет. А про себя решила, что писать про Ирину не буду. Возникло, правда, некоторое искушение именно написать, написать все как есть, возмутиться по поводу беспримерного хамства этой особы, да и вообще, везде хамство, в любом учреждении, в любом магазине… Как это получается, недоумевала я, люди-то чаще всего добрые, а вот оскорбляют друг друга на каждом шагу при малейшей возможности… Да хоть бы эта Ирина – может, вовсе и не злая девушка, а так непринужденно сказала гадость человеку, который от нее зависел, – и даже не заметила… Но это искушение я прогнала без труда, я рвалась отделаться поскорей от всех обязательств и уехать домой. К тому же ясно было, что редактор ждет от меня совсем не такого, а такое просто не напечатает.
Но к изобретателю в гости я пошла. Любопытно было, что он там настроил. Я твердо знала, что вечного двигателя он создать не может, и намерена была его в этом убедить. А зачем, спрашивается? Была у человека мечта, цель в жизни, украшавшая его скудное существование. Он мог и впредь годами заниматься совершенствованием своего устройства в счастливой уверенности, что еще немного, еще чуть-чуть, вот-вот… А в процессе, может, и изобрел бы что-нибудь полезное. Но это я сейчас так смотрю на вещи, а тогда просветительский пыл не позволял мне задумываться.
Жилье изобретателя идеально соответствовало классическому образу. Тесное полуподвальное помещение, освещенное одинокой лампочкой без абажура, забитое станками, инструментами, листами железа, фанеры и прочими материалами. В углу лежал на полу матрас, накрытый двумя телогрейками. А посередине стоял стол – лист фанеры на двух ящиках – с водкой и закуской: Илья приготовился к моему приходу. Он сразу повел было меня к столу, но я попросила сперва показать мне машину.
– А вы точно напишете про нее? И что она работает?
– Напишу. Когда увижу. Но она не будет работать. То есть, может, и будет, но недолго.
Илья опять снисходительно усмехнулся и сдернул простыню со своего устройства. Это был валик, усеянный блестящими металлическими шишечками, к нему присоединялось зубчатое колесо с цепью, дальше шли разные закрытые коробки, из них я узнала только самую последнюю в ряду – электробатарейку с тускло светившимся красным огоньком. А над валиком нависало нечто вроде согнутой в локте руки с зажимом на конце. Илья вставил в этот зажим небольшую черную болванку и начал объяснять:
– Это магнит. Когда я запущу машину, он будет волнообразно качаться над валом, магнитная сила станет толкать металлические детали, и вал закрутится. Ну, дальше тут передачи, преобразователь, и ток пойдет в батарейку, станет ее заряжать. Этот ток обеспечивает качание магнита, магнит крутит валик, все время вырабатывается новый ток, качает магнит, и так до бесконечности. Понятно?
Звучало вроде бы логично, я слишком плохо знала физику, чтобы уловить ошибку, и выдвинула главный, неоспоримый аргумент:
– А как же закон сохранения энергии?
Илья ухмыльнулся:
– Законы на то и есть на свете, чтоб их нарушать. Ну или обходить. Разве по жизни это не так?
– Но то человеческие законы, а тут закон природы!
– Какая разница? Закон, он закон и есть. Главное – придумать, как закон обойти. Вот я и придумал. А природа ничего, она простит.
– Ладно, давайте посмотрим, как она вам простит.
Илья нажал кнопку на цоколе «руки» и одновременно толкнул магнит. «Рука» волнообразно закачалась, валик шевельнулся и закрутился, быстрее, быстрее, со скрипом повернулось зубчатое колесо, завертелось, поползла по нему цепь, и наконец, тусклая светящаяся точка на батарейке замигала.
– Во! Заряжается!
Мы стояли и смотрели. Минута, другая, третья… Машина работала бесперебойно, огонек на батарейке разгорелся ярче и перестал мигать.
– Ну? Убедились? – с торжеством проговорил Илья.
– Да… – я была растеряна. Ведь не могло этого быть! Закон природы невозможно обойти. Тут мне пришло в голову одно соображение: – А как она вообще начала работать? От одного легкого вашего толчка? Там ведь сцепления всякие, у них трение, вес…
– Ну видите, работает же!
– Непонятно…
– А давайте пойдем, закусим, чем бог послал, и я вам все объясню.
Закусить я очень даже была не прочь. Илья направил меня к столу и потянулся пальцем к кнопке. Я его остановила:
– Не выключайте, пусть работает!
– Да зачем, – недовольно проговорил Илья. – Охота вам этот скрип слушать. Не поговорить толком.
– Ничего, мне не мешает. Пусть скрипит.
Я с аппетитом жевала хлеб с салом и луком, машина размеренно скрипела, а Илья, выпив одну рюмку (я сказала, что не пью), объяснял мне что-то, чего понять я даже не пыталась. Я только твердо знала, что тут какой-то подвох, и по-прежнему непонятно, как машина начинает двигаться.
Илья глянул на часы и сказал мне, что последний автобус до пристани уходит через пятнадцать минут.
– Да я пешком добегу, тут недалеко, – легкомысленно ответила я.
– Нет, пешком ночью не стоит, – он встал с места.
Я почувствовала, что ему не терпится меня выпроводить, и тоже встала. Но уходить не торопилась, задавала еще какие-то вопросы. Он потихоньку теснил меня к двери, на вопросы отвечал коротко и неохотно. И вот, уже у самой двери, я дождалась. Скрип машины стал замедляться, замедляться и затих. «Рука» с магнитом повисла неподвижно, валик не крутился.
– Ой, смотрите! Остановилась!
Илья метнулся к машине, толкнул магнит, он качнулся раз, другой и снова застыл (у Щедрина изобретатель в похожей ситуации говорил: «Импету нету»).
– Ничего, это, видно, проводок какой оборвался, бывает. Я провода старые использую, новых не достать. Завтра починю. А вы бегите, не то автобус пропустите.
Я видела, что придется уйти, так ничего и не доказав ни ему, ни себе. Да, машина остановилась, но может, и впрямь какая-то мелкая неполадка?
Глянула на батарейку, и тут меня осенило: красный огонек не горел! А перед запуском машины горел! Значит, батарейка изначально была заряжена, оттого и машина начала работать. А когда заряд кончился, выработанного нового тока хватило очень ненадолго.
Я сразу сказала ему об этом, и мы вступили в долгий спор, в котором никто никого не убедил. Я поняла одно: Илья обманывал не так меня, как себя самого.
– И что, значит, не напишете про меня и мою машину? – угрюмо спросил он на прощание.
– Про вас напишу обязательно!
И написала.
Машину даже не упомянула, но всячески расписывала, какой он изобретательный, какие у него золотые руки, сколько новаторских идей. А также говорила о том, в каких тяжелых условиях он живет и работает, как трудно ему без необходимых материалов, а что удается найти – он покупает на собственные деньги, тратит на это почти всю свою мизерную заводскую зарплату.
Не знаю, остался ли он доволен моим очерком. Скорее всего, нет. Зато редактор одобрил, только убрал «мизерную».
Впрочем, с редактором у нас теперь отношения были весьма холодные, а под самый конец произошел почти скандал. Я заявила ему, что про Ирину писать не буду.
– Как то есть не будете? Это почему? – удивился редактор.
Завтра утром отходил автобус на Горький, от редактора я больше не зависела, могла свободно говорить, что хотела.
– А вы скажите спасибо, что я не написала про вашу протеже всего того, что следовало бы.
– Какая протеже, о чем вы говорите? Она отличный работник, заслуживает, чтобы ее отметить в нашей газете.
– Да, она заслуживает, чтобы ее отметить – за то редкостное хамство, которое она проявляет в обращении с посетителями.
– Да как вы смеете? Вы клевещете на человека, которого не знаете!
– А вы, я так понимаю, хорошо ее знаете. И видели ее на работе?
– Что за намеки? Да, знаю! Она прекрасно себя ведет и работает прекрасно!
– Ну, какие там намеки. Дело ясное. А раз она вам так нравится, то вы сами про нее и пишите. А я не буду.
– Тогда за изобретателя я вам не заплачу! И не напечатаю!
– Ну и не печатайте. Вам же хуже. Спасибо и прощайте!
– Стойте, погодите, давайте выясним!
Но я сделала ему ручкой и гордо удалилась. Оставив им гонорар за изобретателя – я уверена была, что очерк все же напечатают.
В то лето мне исполнилось двадцать лет. Я отпраздновала это событие в пристанском буфете, в обществе местного поэта. Он принес мне в подарок стихотворение, которое начиналось так:
Тебе всего лишь двадцать лет,
И лучше в мире даты нет.
Эти розовые двадцать
Долго будут вспоминаться!
Что он там знал про мои двадцать! Розовыми их никак нельзя было назвать, но все равно приятно было получить стихотворное подношение.
А вот вся эта поездка действительно вспоминалась долго. Во-первых, она дала мне ценный газетный опыт, который позже не раз пригодился. Но главное было не это. Я начала понимать кое-что, о чем раньше понятия не имела – про жизнь и про людей, а также и про себя.
Несмотря на то что позади у меня было и двухлетнее пребывание в детском доме, и безотцовщина, и крайняя бедность, все же бóльшая часть моей жизни до тех пор протекала в своего рода тепличной атмосфере. Не в смысле благополучия – в смысле окружения. Меня окружали взрослые люди определенного интеллектуального уровня, весьма по тем временам высокого. Люди, которые хорошо говорили, много читали, любили и понимали живопись, музыку и вообще искусство. И я, сама того не сознавая, прониклась некоторым снобизмом. Так, московский интеллигентный говор (мат в нем тогда еще не присутствовал) представлялся мне единственно правильным, и все люди, говорившие иначе, с разными местными акцентами, употреблявшие просторечные выражения, неуклюже строившие фразу, относились как бы к низшему разряду. Были вроде бы глупее меня и моего окружения. Затем, нормальная жизнь, в моем представлении, была именно и только жизнь московская. Все остальные люди жили в некоем туманном пространстве, называемом «периферия», и как они жили, я не пыталась себе даже представить.
И вот я оказалась в этой «периферии». И обнаружила, что люди там живут так же, в общем, как и в Москве. Живут себе, о Москве не думают, словно и нету ее, этой самой Москвы! С той только существенной разницей, что в Москве в магазинах всего больше. И сами люди – такие же. Говорят они, правда, «не так», однако глупее от этого не становятся. Про бакенщика Федора, например, я довольно скоро начала втайне от себя самой подозревать, что он, пожалуй, и поумнее меня будет. Паша-Павлина, может, и не блистала интеллектом, и говорила нескладно, «по-деревенски», но зато уж точно была добрее меня, и в этом тоже был ум, хотя какой-то другой. Редактор газеты и говорил прилично, и умен был, и главное, хитер. Илья-изобретатель говорил совсем плохо, путанно и бестолково, зато знал и умел много такого, что мне было недоступно.
Мое снобистское представление о людях «низшего разряда» сильно поколебалось, хотя полностью развеялось несколько позже. После этого я на долгое время ударилась в другую крайность – внушила себе, что только люди производительных профессий, умеющие делать что-то руками, а не одной лишь головой, заслуживают настоящего интереса и уважения. Разговорчивые интеллигенты, к которым причисляла я и себя, стали казаться мне фигурами довольно никчемными и даже несколько комичными. Сидят у себя по кухням и рассуждают, и обсуждают, и критикуют, а делать ничего толком не умеют и изменить ничего не в силах. Правда, и те, из провинции, умеющие «делать», тоже ничего изменить не могли, да и не стремились.
Но все это уже позднейшие мои размышления и ощущения. А тогда я ехала домой с сильно понизившейся оценкой собственных моих несравненных московско-интеллигентских достоинств. Однако это ничуть не угнетало меня, напротив. Я чувствовала, что сбросила покрывавший меня до сих пор налет инфантильности, убедилась, что могу, пусть и не наилучшим образом, справляться в этой жизни сама, короче, что я действительно взрослая. И это по молодости лет меня радовало!
С приятельницей по приезде мы объясняться не стали, как-то это было уже несущественно и для меня, и для нее, ибо со своим молодым человеком она уже рассталась. А мы с ним впоследствии общались и даже дружили, но это значительно позже, уже в Израиле, где я очутилась потому, что хотела там жить, а он – против своей воли. Диссидентство его тем временем расцвело пышным цветом, оно и вытолкнуло его насильственно в Израиль, где он тяжко страдал от своего еврейства и от безответной любви к России. И в конце концов, увы, наложил на себя руки. Мир его праху.
Кстати, насчет еврейства. После привычной антисемитской Москвы провинция произвела на меня освежающее впечатление. Может быть, это мне просто повезло, но моя этническая принадлежность никого там не волновала. Ни Федю-бакенщика, ни подавальщицу в столовой, ни редактора газеты, ни начальника пристани. Только Паша спросила меня раз – ты, Юля, кто, армяночка или грузиночка?
– Да нет, – говорю, – я еврейка.
– А, еврейка. То-то я гляжу, глаза у тебя нерусские.
– Да я, Паша, вся нерусская.
– Ну где же вся? В России родилась, в России живешь. Глаза только, может, рот немного, а так сама вся – русская.
Я, надо сказать, и сама долго так думала, но жизнь сумела меня переубедить.
Сценарий на собранном в этой поездке «материале», дипломную мою работу, я таки написала. Любовную драму. Сюжет был мною полностью выдуман, но героем был бакенщик, и все его окружение такое, каким я его видела в жизни. Получилось довольно симпатично, и наш мастер, преподаватель сценарного искусства, очень хвалил. Однако экзаменационная комиссия, тоже похвалив за достоверность характеров и живость диалогов, поставила все-таки четверку. Балл, сказали они, снижен за то, что наша советская действительность не получила достойного отражения в сценарии – все, что в нем происходит, могло с таким же успехом происходить и в дореволюционной России. Тут они, возможно, были правы – не знаю, в дореволюционной России не жила.