Марк Зайчик

Зимний вечер в Иерусалиме

Эта песня на два сольди, на два гроша…

Он был громоздок и одновременно очень ловок – одно другому в его случае не мешало. Ходил в башмаках и широких рабочих брюках защитного цвета, которые держались на лямках, натянутых на крепкие плечи. Сложение его было обычное, никаких мышечных гор, лицо правильное, часто небритое. Руки как бы не до конца распрямлялись, от него исходило ощущение сдержанной силы. Голова была правильной формы, обритая наголо. Все-таки это неточность, так как посередине головы была лысина, оставшуюся растительность он аккуратно каждые два-три дня сбривал электробритвой, которую приобрел в беспошлинном магазине в аэропорту Хитроу за 130 фунтов стерлингов, потому что на островах не перешли на европейскую валюту. Как он довольно часто повторял, «дорого, но сердито». Бритва мощно и ненатужно гудела, снимая волосы с затылка и висков. Во время совсем уж большой жары надевал на голову темно-синюю кепочку с козырьком, отбрасывавшим густую тень на его собранное средиземноморское лицо.

Жил он один в доме из мягкого желтого камня на краю поселения возле столицы. Два раза перестраивал, рушил стены, перестилал полы, добивался домашней гармонии. Что-то ему мешало. В конце концов простор объединенной гостиной и кухни с огромным окном с видом на газон и небольшой бассейн с фонтанчиком ему понравился, и он оставил его на постоянной основе, к которой привык его пристальный сиреневый взгляд.

Участок был окружен двухметровыми непроходимыми кустами, в которых в полдень большую часть года летали нарядные птички нектарки похожие на хлопотливых встревоженных сине-зеленых стрекоз. Траву на участке высадил сам, она выглядела изумрудным благородным ковром. Пару раз в год выкашивал газон жужжащей косилкой с пластиковым суетным ножом. Когда-то он получил образование агронома в институте имени Вейцмана, был такой деятель в середине прошлого века, вроде бы нобелевский лауреат, очень похожий внешне на Ленина, но не Ленин совсем. Вейцман этот был даже когда-то президентом, чуть ли не первым, этой небольшой, но солнечной страны, как называет Израиль один мой знакомый прозорливый чудак.

По второму своему образованию герой наш был социологом, занимался поведением толпы, которая, как известно, хоть и хаотична, но все равно не лишена некоторой организации. Дипломная работа его называлась «Роль толпы в современном мире». Он доказывал и доказал в результате, что роль этой толпы значительна. Его армейский командир, человек в звании полковника действительной службы, присутствовавший на защите, сказал по поводу труда своего подчиненного: «Очень интересно, очень, хотя и странно, конечно».

На самом деле этого тридцатидвухлетнего собранного человека звали не просто Боря, а Мой Боря, если уж быть точным. Но раз принялись говорить на понятном всем языке – слева направо вместо справа налево, то пусть он останется Борей, положительным необычным мужчиной, стремящимся к знаниям и совершенству. Взгляд его дымчатых сумеречных глаз был длительным и ничего хорошего не обещающим для тех, кто всматривался в него. Такие люди находились, в основном это были женщины, пытавшиеся высмотреть в его глазах любовь.

Интересно, что у Бори была и третья специальность, военная. Он был подполковником, распространенное воинское звание здесь. Таких много в этом месте с не торжествующей армейской униформой, но такого, как Боря, больше не было, так ему внушали командармы. Он был большой специалист в нескольких военных областях, об этом позже. Пока же отметим его склонность к хладнокровной прицельной стрельбе и ночному ориентированию. В нем еще жила боль потери близкого человека, с которой Боря никак не мог справиться уже больше двух лет.

Боря был очень упрям, если можно так назвать жесткость и настойчивость в поведении. В углу его участка был отгорожена зеленой сеткой земля, по которой, суетно квохча, ходили-бегали три пестрые курицы, надменный неумный петух, пара гусят и дежурившая на несущей балке расслабленная кошка, надсмотрщица, загадочная красавица и охотница. Боря несколько раз на день, проходя мимо, говорил кошке: «И не думай даже», показывая рукой на гусят. Кошка обиженно закрывала глаза, мол, очень нужно, иди своим путем уже, учитель тоже нашелся. Но видно было, что нужны ей эти гусята очень, надо только выждать. На ночь Боря забирал гусят от греха подальше в дом, где в гостиной у него был загон для них, растите, ласточки. На приступке в гостиной стояла корзина с зелеными яблоками, плотными плодами, сок которых был сурово-кислым и прекрасным. Боря кормил гусят и кур специальным кукурузным кормом, зачерпывая его горстью из детского пластикового ведерка и разбрасывая щедрой рукой, поправляйтесь, девочки. К ночи возня и беготня в загоне успокаивалась. Ворчливые злые вороны с провисших электропроводов улетали в темноте, хлопая крыльями и ворча на жизнь, кыр-кыр-кыр, кирдык тебе, Борис Батькович. Кирдык. Курицы спали в фанерном доме без окон и дверей, была щель: рубль вход, выход – два. Кошка неустанно караулила врагов, которых в округе было немало. Она спала на старой диванной подушке в углу, вытянув лапки и положив голову на них: снайпер и бессменный наблюдатель, одновременно сфинкс и царь зверей с непростой внутренней жизнью. Трещали насекомые, звуки их раскрашивали окрестность в разъездной цирк с итальянским усатым хозяином и доверчивой худенькой гимнасточкой, с узкими плечами и ногами в телесного цвета рейтузах на неожиданно полных тугих ляжках, от вида которых у местных подростков и взрослых парней после армии мутился рассудок и томились каменные яйца в дешевых плавках.

Настоянный на солнце и цветущих травах день кружил ему голову. Боря, по паспортным данным – Барухи, даже отмахивался от излишних великолепных запахов, потому что считал себя не заслуживающим их. Неподвижный смешанный лес, начинавшийся сразу за грунтовой дорогой на выезде из поселка, был полон гулких птичьих звуков и таинственных шорохов. Сосны, которые были здесь высажены лет шестьдесят назад, образовали на террасах холмов просматриваемую насквозь столичную рощу, в которой легко можно было заблудиться, территория была непредсказуема, как и многое на этой земле. На базальтовом валуне сизого цвета лежала, приподняв голову, ящерица, вершившая охоту. Ее глаза были единственными шевелящимися во всей округе предметами, все остальное стыло и таяло на солнце. Бедуины ловят и высушивают ящериц, делают из них особый настой, считая его большой подмогой в физическом проявлении любви. Просто смотреть на этот напиток с плавающей в нем ящерицей неприятно, пить его еще сложнее, но люди ведь пьют, нужда и надежда заставляет.

Когда у Бори много лет назад был в армии курс выживания, то он питался в пустыне возле Сдома и ящерицами, и другими тамошними тварями, оставлявшими неожиданный привкус оскомины и соли.

Магазин был неподалеку, здесь все близко вообще. Боря ходил по дороге в глубь поселка, сворачивал вправо, и третий дом слева был магазин. Людей было мало, так как почти все были на работе. Одна девица катила в удобнейшей коляске на рессорах превосходного щекастого веселого младенца с ногами и руками в глубоких складках. Еще одна женщина, одетая в свободное хорошо скроенное платье, везла хозяйственную коляску на бесшумном ходу. Кассирша приоткрыв блеклый рот, забыв обо всем, наблюдала в компьютере перед собой неожиданный плотский эпизод из полувековой давности фильма Бергмана «Земляничная поляна». Боря, выбравший для себя и своей гостьи бутылку шотландского виски медового цвета, полтора кило куриного фарша, триста грамм замороженного бараньего жира, пучок петрушки и копченые сосиски для охотников, кротко стоял перед кассиршей, потупив взор. Та ничего не видела, кроме двух разнополых взрослых шведов, возбужденно стоявших на коленях друг за другом на экране компьютера.

Наконец женщина, закрыв рот, с трудом вернулась в реальную жизнь («Таня, очнись», – прикрикнула из угла старшая кассирша), увидела Борю в обширных штанах неопределенного цвета и нажатием пальца на клавишу вяло перевела на экран компьютера ценник товаров вместо немолодых пыхтящих шведов, пойманных за запретной игрой искушенным оператором Бергмана. Боря смотрел в пол, он был смущен больше кассирши, покусывал душистую травинку, ну, простите меня великодушно, мадам, подумал, но ничего не сказал. Русский он знал хорошо, но, конечно, с кассиршами говорил на иврите, тоже от стеснения. Фарш, траву и жир Боря взял для котлеток. Он был большим мастером. Мясной отдел здесь был замечательный, продавец был закован в крахмальную куртку и колпак, на стене за ним была роскошная выставка приклеенных к магниту рабочих ножей, все действующие, все острейшие, все сделаны в Испании. До того как прикоснуться к мясу, этот человек надевал медицинские перчатки.

«С вас 187 шекелей 20 агорот», – сказала кассирша Боре, и он протянул ей деньги. Женщина с роскошным звоном отомкнула кассу и отсчитала сдачу мелочью. Кивнув, покупатель ушел, забрав купленное добро голой по плечо, смуглой от загара по локоть рукой. Солнце оставило следы на левой руке, которую он держал в машине на опущенном стекле водительской двери.

К Боре должна была приехать подруга. Позвонила час назад и сообщила, что голодна, как волчица, «сделай, котенок, милый, котлеток, умоляю, розовеньких, а?!». Боря после разговора тотчас ринулся в магазин – раз она просила, то она, конечно, получит. Он ее обожал, эту смешливую добрую девицу с яркими глазами и послушными чреслами, мог сделать для нее большие дела, большие, чем какие-то там куриные котлетки. Что котлетки?! Он мог ради нее совершить преступление против человечности, как пишут на вторых полосах газет. И не одно преступление.

Вот они, эти румяные котлетки из куриного фарша с мелко нарезанным бараньим жиром, замоченного в ледяной воде и отжатого ломтя белого позавчерашнего хлеба, крошеной петрушки, двух яиц, луковицы на терке, и, пожалуй, это все, – и были предметом девичьей страсти. Конечно, панировочные сухарики на тарелке, ну и там по мелочи. Был еще секрет, пол чайной ложки питьевой соды, но это на любителя. Иногда он добавлял большую ложку горчицы в фарш, но это когда были у него в гостях другие люди.

Посреди его гостиной с неотделенной кухней стоял камин из красного кирпича. Его сложил за один присест печник из Самарии, морщинистый араб, старый знакомый Борин. Восемь часов размеренной, сходной с математическими упражнениями работы, три часа подготовительных занятий. И вот вам камин на радость, только топи оливковыми тяжеленными дровами, которые тлеют часами в студеные иерусалимские вечера.

Каждый обожженный малиновый кирпичик, каждую половинку его араб чистил от пыли, оглаживал грубыми руками, как любимую козу. Ничего не пропадало. Кирпичи были прочные, казались легкими в руках араба. Глиняный раствор, приготовленный на белоснежном дюнном песке второго слоя и дождевой воде, накладывался аккуратно, бережно, лишнее снималось мастерком.

Араб сложил все на одном дыхании, с шести утра до пяти вечера, не разгибаясь, не отвлекаясь. Полюбовался камином со всех сторон, обстучал, долго прислушивался к звуку. Протер всю кирпичную поверхность влажной чистой тряпкой, на которой остались черно-серые следы. Затем протопил, разжегши костер в чреве с одной спички, от денег долго отказывался, прикладывая руку к сердцу, уважал. Одна рука закрывала всю его обширную грудь, и еще пальцы вылезали за ключицу. Потом Боря все же сумел сунуть ему в карман пять зеленых сотенных с изображением мужчины в котелке. Или, иначе говоря, отдал пятьсот долларов за работу Валиду Халедовичу, как назвал бы печника отец Бори, находясь в некотором подпитии. Такие были расценки тогда по каминам, примерно, конечно, потому что точнее не узнать, кто там что может знать с ценами на камины?..

«Это дешево, просто бесплатно», – сказал Боре вальяжный сосед, ушлый человек, торговец персидскими и афганскими коврами, которые заменяли в его доме обстановку. К Боре он относился снисходительно. Он-то знал расценки на все, до последнего груша. Напомню, что груш – это груш и есть, ничего то есть. Денежная единица, обозначающая ничего. Груш – это то, что по-русски означает грош, если еще не поняли, но вы, конечно, все уже сами поняли.

Араб оставил на стене камина фирменный знак: две скрещенные сабли, умело, красиво, безошибочно выцарапанные граненым гвоздем с квадратной шляпкой. «Сабли эти мне дороже денег, всегда ставлю на своих печах», – объяснил он Боре, который наблюдал за ним с нейтральным выражением лица. Рука печника была корява, уверенна и точна. Кирпич он слушал на звук, постукивая кривым пальцем в него, как в дверь извечного друга, почти брата.

Хозяин магазина стоял во дворе на солнцепеке и наблюдал за входом с ленивым видом большого бездельника. У него был вид пройдохи, с заложенными за пояс большими пальцами, со сдвинутой на затылок щегольской соломенной шляпой, с расстегнутым воротом дорогой рубахи. Да он и был пройдохой, если быть точным. Привозил фрукты и овощи от неизвестных поставщиков, однажды инспектора изъяли у него мясо с просроченными на пару месяцев датами, красивейшие куриные яйца без необходимых штампов на скорлупе, можно было бы продолжить этот увлекательный список. Забор вокруг дома был украшен поверху проволокой – дело неслыханное в этих краях в частных домах, такой привычки у людей здесь нет. Он был нагл, решителен и уверен в себе.

С Борисом поздоровался уважительно и осторожно. Даже в глаза сбоку заглянул. Откуда-то у него было почтение к этому молчаливому скромному мужику. Боря, смешавшись, ответил ему; никак и почти никогда у него не получалось холодное презрение в разговорах с неприятными ему людьми. Впрочем, в 67-м году этот самый сальный тип был среди тех, кто с бешеным криком рубился врукопашную на Оружейной горке, вбегал через Львиные ворота в Старый город, рыдал над погибшим от дурацкого осколка другом с вываленными дымящимися кишками, блевал, прислонив башку в каске к железному столбу, молился у Стены, пылал от восторга великой военной победы. Это не помешало ему стать тем, кем он стал через несколько лет. Или он всегда таким был, непонятно. Каким человек родился, таким и помер, так говорила Борина мать на идише, будучи старой, растрепанной, больной, не вполне адекватной женщиной, но она была права.

На плечах у хозяина вырос за эти годы неряшливый горбик из жира, отложения от возраста и жизни, что совсем не добавляло этому человеку внешнего обаяния. Нельзя сказать, что ему это не мешало, но он справлялся со своим видом. Борю хозяин магазина считал аристократом, что было не то что неточно, но даже смешно. Дед Бори со стороны матери развозил на подводе лед в Тель-Авиве и окрестностях. Лед тогда заменял в домашнем хозяйстве холодильники. Это было сразу после провозглашения независимости. Он кричал лошади «тпру, родимая», никогда ее не хлестал, называл кормилицей, косил ей сочную прибрежную траву у Яркона. Кличка лошади была Сейсма. Жена деда умело и очень вкусно готовила национальные блюда европейской кухни в небольшом кафе на шесть столиков на улице Алленби, заодно исполняя на месте также обязанности официантки и уборщицы.

Дамы-посетительницы были в замечательных платьях из шелка и крепдешина, с вытачками, цветами по подолу, мужчины пили дешевый бренди и резкий арабский кофе, слушая музыку, которая звучала из-за прилавка, – там работал патефон. И невероятно популярное тогда танго кружило головы населению. «Не говори мне “прощай”», – низким голосом пела местная исполнительница, которую звали Яффа, что значит «красавица».

Между собой дед и бабка Бори говорили на идише, громко выговаривая слова. Эхо металось по их комнате с низкими потолками. Они не ругались, но Боре всегда казалось, что слова их обидные, так это звучало. Боря уже не застал ни лошади Сейсмы, ни сарая, в котором ее держали, но в семье много говорили со счастливым весельем об этом времени и работе деда. Он был среднего роста, бородатый, мог выпить и выпивал. У рыжеволосой бабки было темное морщинистое лицо, видно было, что совсем недавно она была хороша собой. Мать Бори пошла в нее, а сестра матери, популярная у щеголяющих дам портниха, была похожа на своего отца, совсем не красавца, что для мужчины не так важно.

Мать Бори, непраздная обаятельная полногубая женщина, тридцать восемь лет проработала в страховой компании в двух автобусных остановках от дома, за ней ухаживали мужчины, но она была верна своему чубатому корявому беженцу. Отец Бори говорил по-русски без акцента, умеренно ругался матом. Во время войны с немцем он находился в Сибири в качестве польского беженца, был шофером на лесоповале. Имя ему на работе дали Федор, а что? От рождения он был Фишелем, но произнести там такое никто не мог. В Советском Союзе он научился жизни, уму, сдержанности, мог принять стакан и запить его вторым стаканом. Иногда уже здесь, в Средиземноморье, по-простецки выдавливал в стакан со спиртом половину спелого помидора, называя получившееся «напитком нашей красной Мэри», вы знаете, что он имел в виду. Но вообще, водку он любил пить с чаем. Вот и весь аристократизм.

Еще у Бори был брат, он жил за границей. Только ученый засранец-брат, Боря да тетка в доме престарелых остались от всей семьи. Время слизало этих людей толстым бесчувственным языком, будто никого из них и не было никогда: ни глазастого деда, ни рыжеволосой бабки, ни королевы-мамы и ни выпивающего после работы отца, принявшего душ, пригладившего прямые волосы назад. Отец сидит за круглым столом с победоносным видом перед зеленым салатом, красным густым супом и нейтрального цвета загадочной бутылкой «Кеглевича», в белоснежной майке, шортах «хагана» и тапках, сооруженных им из старых башмаков со срезанным бритвенным ножичком задником, конечно же, на босу ногу.

Что-то мы все о грустном и о грустном. А Боря быстрым шагом движется под полуденным солнцем домой с двумя наполненными продуктами пакетами, в которых все необходимое для жизни и любви. Кошка встречает его вместе с петухом и курами, радостно и одобрительно. Гусята недовольны, но они молоды и еще не в теме. Трудно поверить, но мать Бори учила его в детстве музыке, он играл на флейте безуспешно. Медведь на ухо наступил, хмуро говорил подвыпивший отец по-русски, но Боря уже понимал. Интерес к музыке у него пропал, казалось, безвозвратно. Теперь вот, через девятнадцать лет, он вспомнил и иногда наигрывал на деревянной дудочке, приобретенной на ярмарке в Германии, простые мелодии из детства. Животные его замирали при этих пастушьих звуках, женщина его, вскочив из постели, своего любимого местонахождения, начинала танцевать, обернувшись простыней со следами их утех. Она была гибка, гладка, склонна к полноте, но пока это было не очень заметно, даже привлекательно, это гармоничное вызывающее женское мясо в любовном поту, который еще не высох. Мама была бы довольна, если бы услышала Борино музицирование сегодня, но она давно ушла куда-то за облака, наверх, даром что облаков-то здесь нет, разве что в короткий чудесный промежуток времени с ноября по март. Но это не в счет, этот кусок осенней погоды Палестины не в счет, потому что все быстро забивается апрельской, майской, июньской и последующей жарой, которая была уже и не жарой, а так, дурным июльским сном.

Несколько бутылок галисийского белого вина «Альбариньо», маслянистого и свежего на вкус, Боря привез из Испании. Бутылки лежали в специальных ячейках в темном углу гостиной, пылились и покойно ждали своего часа. Он предпочитал виски, которое не имело обычая сохраняться – он его почитал и употреблял. Нет нужды говорить о том, что виски Боря принимал в чистом виде, без льда, содовой и каких-либо других ухищрений, все-таки он многое видел в жизни отца, который постоянно повторял русское слово «чистяк» по отношению к своим напиткам. Несмотря на «нашу красную Мэри», которую изредка отец готовил от некоторого избытка достатка и баловства, он совершенно не мог понять посторонних привнесений не только в алкоголь, но и в другие жизненные составляющие. Он неожиданно верил рекламе, которая в его годы все-таки была не столь агрессивна. Реклама тогда была проста и сурова: хочешь быть здоров, покупай шоколад фирмы «Гросс». Никакого приближения к нынешним великолепным кадрам с затихающими и нарастающими звуками счастья за безупречными малоподвижными лицами манекенщиков и их не менее безупречных полуодетых подруг. «Хочешь стать таким, как я, кушай стейки братьев Курага, лозунг воплощали в жизнь сотни и тысячи зрителей, наблюдавших по ТВ мясные трапезы замечательно красивых девиц и их привлекательных мужественных друзей.

Без стука вошла его веселая, постоянно смеющаяся чаровница. «Ох, как хорошо у тебя, прохладно, тихо», – сказала она с порога. «Можно подумать, что на улице шумно», – подумал Боря. «Всякое препятствие любви только усиливает ее», – сказал он гостье. За нею, осторожно ступая, зашла кошка, поглядеть, что, да кто, да почему. Кошка выгибала спину, гнула ее дугой, женщина тоже. Иногда эта кошка ела крупных боевых муравьев, собирая их на мраморном полу крыльца, подбрасывая лапками и широко раскрывая треугольный рот с перламутровым небом и коротким алым язычком.

Боря носил очень дорогие часы, которые не вязались с его малозаметным обликом. В начале года он читал лекции о выращиванию свеклы, которая, как выяснилось, произрастает во многих местах Земли, – полезный и вкусный корнеплод.

Семинар проходил в сорока пяти минутах езды от дома, если без пробок. Боря испросил разрешение у командования, получил его и неделю общался с дамочками и мужчинами из разных славянских стран. Делился опытом и знаниями. Мог ли об этом мечтать его отец долгими сибирскими ночами? За Борей записывали на магнитофон старательные агрономши из средней полосы России. Чеченец Заур аккуратно заполнял тетрадку излагаемые лектором знания. Боря докладывал по-русски, все удивлялись, как же так, откуда знание русского у местного? Из дома, отвечал им Боря. Когда он сказал, что его отец был в Сибири бесправным беженцем, глаза Заура блеснули. «Ты борец? – спросил чеченец после лекции, – дзюдоист?» «Таким уродился», – ответил Боря. «А похож», – задумался Заур.

Потом у Бори был день рождения (знак зодиака Водолей), и он сказал, что второй лекции сегодня не будет по уважительной причине. «Ой, а что, Борис Фишелевич, случилось?» – заволновались девчонки. «Ну, у меня сегодня день рождения, простите, девушки», – сказал Боря. «Ой, а у нас и подарка стоящего нет любимому лектору». «Я прошу вас не нервничать, у меня все есть». Одна девушка сбегала в общежитие через дорогу и принесла Боре бутылку водки со словами «настоящая, не паленая», Боря не понял, но был растроган. Подошел Заур и сказал при всех: «Слушай, не знал, извини, это тебе на скорую руку, брат, подарок, я запомнил про твоего отца». Звук его низкого голоса был долгий и никак не хотел замирать. Он снял с широкого запястья левой руки невероятной красоты и ценности тонкие часы, на которые было невыносимо смотреть, и надел их на руку Бори. Было очень похоже на то, как надевают наручники энергичные полицейские на правонарушителей, но это были, конечно, не наручники. И Боря не был правонарушителем. Девушки зааплодировали, зашумели, как развеселившиеся горничные, и тут же разлили водку в одноразовые стаканчики, и хлопнули по порции за Бориса Фишелевича, хорошего, знающего и, по их навязчивому мнению, красивого человека. Он им казался человеком без недостатков, кроме одного, правда, неизлечимого. Но ведь бывает, правда, девочки? Правда. А как жаль, ну и что, а парень какой, а, девочки?!

У Бори был круглый лысый череп, и ко всему он был глуховат иногда, под настроение. Слух ослабел в армии от стрельбы. Красивым себя он никогда не считал. Непьющий Заур, человек не без недостатка, аккуратно выпил за него из своего мятого стаканчика медленными глотками. Ему было нельзя по религии, но все равно выпил. Он был бородатый рослый мужчина со странным лицом, похожим на лицо отрицательного героя русского детективного фильма, – большой комплимент, по мнению автора. Скажем обязательно доброе слово и об этих женщинах, они были не злыми тетками. Ну, научили их так, они привыкли так думать, ну что тут поделать, а? Их полное право, кстати.

Боря был удивлен всем происшедшим с Зауром и его подарком. Он много думал об этом Зауре, который был зарегистрирован на израильском сельскохозяйственном семинаре по свекольным культурам (подвиды бордо, атаман и пр.) как агроном из села, расположенного в Ачхой-Мартановском районе Чеченской республики. Воинский начальник Бори сказал ему, взглянув на часы, как на отвалившуюся при приземлении важную деталь рухнувшего НЛО, прилетевшего к землянам, как их называют авторы соответствующих книг, на разведку боем, что парень правильный, расположен к Израилю и в знаменитом чеченском селе под Иерусалимом у него есть вроде бы родственники. Боря до этого часы носить не терпел, атеперь не расставался с ними ни на секунду. Бывает.

– А в разведении раков вы несведущи, Борис Фишелевич? – спросила его самая бойкая из женщин.

Она продолжала кокетничать на всякий случай, но слушала лектора с неослабевающим интересом.

– Совершенно не моя тема, – отвечал Боря.

– Не может быть, вы все знаете, – сказала она хмельно.

Народ энергично закусывал водку краснодарским рассыпчатым дивного вкуса печеньем, которое принесла одна из учениц.

– Раков можно дома разводить, в аквариуме, – сказала девушка с печеньем.

– Ты не поняла, я говорю про товарные количества, – отозвалась подруга из другого места их обширной родины.

– Конечно, в товарных количествах, у меня знакомый с этого живет, – сказала девушка из Краснодара, румяная и нежная, как богиня с картины двадцатипятилетнего Тициана Вечеллио «Женщина перед зеркалом», умершего от чумы уже очень старым в Венеции, с кистью в руке.

Тело его не сожгли. Вопреки законам, предписывавшим сжигать тела умерших от чумы, Тициан был похоронен в венецианском соборе Санта Мария Глориоза дей Фрари.

Вдоль улицы Независимости, на которой находился дом Бори, с двух сторон были высажены эвкалипты, называемые также дивными, могучие деревья, перемежавшиеся кустарником араукарии Кука и иерусалимскими соснами на дальнем плане. Виднелся красный купол водонапорной башни. Возле башни росла огромная благоухающая сикомора, в густой тени которой отдыхали столичные туристы, приезжавшие в выходные в хозяйство Гилеля. Он несколько последних лет занимался производством сыра манчего от небольшого пугливого овечьего стада.

Сыр манчего, называемый в Испании ламанческим, был оригинального сильного вкуса. Молоко от овец, пасшихся на небольших, но богатейших пастбищах окружающего поселение иудейского плоскогорья, было замечательным, соответственно, и сыры из него. Год они созревали в подполе, выложенном иерусалимским красноватым известняковым камнем, который время превращало в мрамор. Цилиндрические твердые головки манчего Гилель, одетый в белое, осторожно выносил покупателям, отирал плесень с поверхности сухой тряпкой, погружал в сыр металлическую тонкую трубку, нюхал извлекаемое и задумчиво произносил: «Дозрел, уже можно». Удивление, близкое к безудержному восторгу, можно было увидеть в глазах Гилеля, когда он смотрел на небольшие бугры сыра, выложенные на деревянный прилавок.

Он делал и молодой козий сыр шавру, нежный, свежий, сильный. Гилель переименовал свои сыры, от этого они не стали хуже. Густейшее чуть желтоватое молоко от нескольких хозяйских коз требовало того, чтобы его замутили, загустили еще, залили йогуртом и яблочным уксусом и сделали сыр. Из литра молока получалось у Гилеля сто пятьдесят грамм сыра. Каждая коза давала два литра молока в день. Коз было десять, вот и считайте. При них был немолодой козел по кличке Мавр. Гилель его чтил, уважал и жалел за характер, упрямство, преданность делу и возраст.

Сыра Гилель производил немного, но это был отменный штучный товар. Он давал своим сырам почему-то женские имена: Ора, Нога, Варда и так далее. Ударение на первом слоге во всех этих названиях, если кто не знает, но вы, конечно, знаете.

Козы у Гилеля были пальмерские, привезенные из Испании, с островов, а также альпийские гладкошерстные. Козы обычно стояли на задних ногах перед забором и тыкались носами в ладони гостей, разглядывая их несколько бессмысленными глазами с огромными любопытными зрачками без поволоки. Гилель иногда гулял с ними по окрестностям, как с собаками. У него это получалось естественно. Любимая коза его имела кличку Мара, была необычайно умна, по слухам, могла открыть входную дверь в дом ключом, благо дверь эта никогда не запиралась, а ключ валялся неизвестно где. Но слухи были сильнее замков и предрассудков. Старый козел Мавр, которого нежно любил Гилель и все его домочадцы, давнишний ухажер Мары, был ревнив и свиреп, но уже многое стал забывать. Он уже не всегда помнил, почему гневается, и почти по привычке бодал бурое бревно, которое поддерживало крышу погреба. Устав, он ложился отдохнуть в углу. Спал, открыв один глаз, наблюдал за своими дамами, чтобы был порядок и тишина. Козы ходили мимо него осторожно и, кажется, брезгливо.

Еще у Гилеля были бочки каталонских анчоусов, или хамсы, как называют подобную мелкую рыбку в России, которая все-таки не совсем похожа на испанских благородных братьев. Сэндвичи, которыми он торговал по пятницам утром, являлись произведением искусства, их можно было выставлять в музей фламандской живописи.

Гилель крупно резал хлеб, намазывал ломоть мягким сыром, сверху накладывал анчоусы, на которые крошил свежий огурец. Это он делал не очень часто, считая, что нельзя так много и сильно баловаться: когда-то он побывал в египетском плену, научился сдержанности. Он знал, что такое страдание. Носил длинные седые волосы, доходившие до плеч. Его возраст был значительный, Гилель был похож на постаревшего битника.

Еще он пек хлеб замечательного вкуса, с твердой коркой и благородной душистой мякотью. Запах печеного хлеба дурманил и кружил головы соседям и прохожим. За праздничными буханками к нему в пятницу быстрым шагом, качая необходимыми в женской жизни прелестями, ходили хозяйки со всего поселка, выстраивались в очередь. Непривычны здесь очереди, но если они есть, то, значит, действительно женщины стоят за чем-то необычным, важным, прекрасным. Хлеб Гилеля был именно таковым: прекрасным.

Сам Гилель питался просто, без изысков и каких-либо лакомств. Свои сыры он не ел, а пробовал. Боря подозревал, что Гилель вообще не любит сыр, никакой. Гилель съедал утром кусок вчерашнего хлеба, выпивал стакан молока и уходил работать. В обед ел яичницу из трех яиц, опять же с хлебом и зеленым луком. Чай пил зеленый без сахара, иногда баловался кислым твердым яблоком, вообще, он был естественный человек, никакой позы, походка прямая, не уставшая, легкая.

Боря запивал сытный виски кислым напитком из страстоцвета, или пассифлоры, который хранился у него в холодильнике в материнском кувшине из поддельного азиатского хрусталя. Пассифлора ползла в стороны и обильно цвела у него во дворе четыре летних месяца в год. Он выходил набрать кислых плодов ее, похожих на помидоры с твердой кожурой и сердцевиной c лиловыми точками съедобных зерен. Приходил с жары в дом, раскрывал холодильник и наливал стакан ледяного сока пассифлоры, выпивая его небольшими глотками человека, привыкшего сдерживать желания. Он никогда не начинал возвращение домой с виски – по его мнению, это был верный путь к алкоголизму. Насмотревшись в детстве на отца, Боря считал, что многое знает про пристрастие людей к алкоголю, это было совсем не так.

Женщина его прошла широкими шагами через гостиную и жадно поцеловала Борю в губы. «А котлетки готовы?» Гудели, бродили и бежали соки голода в ней. «На столе»,  – кивнул Боря. На обеденном столе виднелась большая тарелка с горой котлет, украшенных зеленым луком и помидорами. Рядом нарезанный свежий батон, питье со льдом. Кошка с подоконника внимательно наблюдала за происходящим, по-бойцовски рационально оценивая соотношение сил в комнате. Все складывалось не в ее пользу.

Вторая половина гостиной была застлана резным наборным, сандалового дерева, паркетом, который Боря настелил в память о своем непутевом отце. И потолок над этой частью залы тоже был деревянный, ручной работы, цвета мореного дуба. Вообще же, в соревновании двух частей этой гостиной не было победителей, потому что черная каменная плитка вокруг камина была тоже великолепна. Из этих описаний Бориного дома можно понять, что он был совсем не бедным человеком. Все добро осталось ему от родителей, брат его был отрезанный ломоть.

Женщина Бори пела джаз в баре, там он с ней и познакомился. После двух двойных порций виски она очень ему понравилась, милая кривляка с телом, которое не вмещалось в его взгляд. Боря руководствовался поговоркой «женского тела много не бывает». Она действительно была хороша собой, отзывчива, весела и добра. А что еще надо от женщины, а? Все русские девушки поют джаз, не без справедливости думал Боря.

Так что, наверное, всем понятно, почему котлетки Боря лепил для нее по первому зову, по первой произнесенной горловой согласной. С гласными у нее была беда. Она приехала из Москвы сюда лет за восемнадцать до знакомства с Борей, совсем маленькой, но все равно была неисправимо русской и все равно пела джаз. Иногда бывала шумной и суматошной, иногда сдержанной и скупой на слова. Называла руководителей государства мудрыми старцами, хотя уже давно здесь у власти были моложавые седовласые мужчины, но она не могла за всем уследить. «Я Эллу знаю, Луи, Ди Ди Бриджуотер, еще кое-кого из вокалистов, а на политиков у меня памяти и нервов нету, ха-ха-ха, прости меня, Боренька», – признавалась она, смеясь низким голосом очень заразительно. Конечно, помимо всего, она всем своим большим сердцем верила в альтернативную медицину, руконаложение экстрасенсов на больные места, уважала ростки и травы, голодание и прочее, но без надрыва.

Когда она вслух рассуждала об очередном чудотворце из Цфата, Боря смотрел на нее с восторгом, не веря в услышанное, но кивая ей и одобряя, он помнил еще от отца, что женщине надо поддакивать почти всегда. «За исключением особых случаев, известных и описанных в литературе подробно, понимаешь, сынок, ступай, у меня дела», – отец гладил его по голове, и на этом урок о взаимоотношениях полов заканчивался. «Известно, какие у него дела», – говорила из кухни бабка, но негромко. И припечатывала: «Парех», зятя она не жаловала, считая, что дочь достойна лучшего. «У меня балагула, у нее балагула, что за жизнь», – говорила бабка, ее фаршированная рыба стоила сами знаете чего. Нейтралитет в отношениях этой женщины и ее зятя сохранялся; «Худой мир лучше доброй ссоры», – повторял отец из сибирского опыта. Он очень любил закусить свои две трети стакана куском фаршированной рыбы и соленым огурцом. «Эх, Борис!» – произносил отец, и семилетний Боря понимал его не хуже ушлого десятника на лесоповале в тайге под Красноярском.

«Я чувствую себя с тобой уверенно», – сказала ему певичка Ирис расслабленно. Она энергично и с нескрываемым удовольствием поела, оставив больше половины на блюде, ела немного. Ирис на самом деле при рождении была названа Ирой, здесь очень естественно была переименована в Ирис. Ей любое имя шло, она иногда говорила Боре: «Нашему подлецу все к лицу», – и смеялась при этом неуверенно и хрипловато.

– Похож мой голос на Эллин, а, Борик?

– Похож, одинаковое звучание, одна октава, – подтверждал Боря, приклоняя голову к ее величавой груди.

– Не преувеличивай с величавостью, сглазишь, – польщено кокетничала Ирис.

А было, конечно, что сглазить. Она была совершенно голой. Доброе сердце уступчивой, славной и защищенной женщины работало уверенно и ритмично. Густые и терпкие жизненные соки уверенно бродили в ней, мешая сконцентрировать внимание. Она ездила в весенний праздник на высокую гору в Галилею на могилу великого праведника Бар-Йохая, который написал чудо-книгу. Она истово выпрашивала себе личное счастье под отсветы костров и молитвы возбужденной бушующей толпы в головокружительном запахе гари. Возвращалась изможденная, бледная, просветленная, пару дней постилась. К жизни приходила после этого очень медленно и с огромными усилиями, такая была впечатлительная дама. Иногда она целеустремленно ходила жечь костры на заднем дворе, вожделенно смотрела на пламя, очень любила огонь, грела руки, прямо беда. Плохо.

– Собаки привыкают к людям, а кошки к местам, – сказала Ирис, длительно поглядев на кошку у окна, которая закрывала загадочные глаза.

«Власть за этой толстой бабой сегодня, и соревноваться с нею не было никакой охоты. И силы явно неравны, сука какая», – подумала кошка медленно и брезгливо о женщине. И резко отвернулась, чтобы глаза эту тварь не видели вовсе.

– Я, значит, и кошка, и собака, потому что привыкаю и к людям, и к месту вместе, лирически сказала Ирис.

Боря пялился на нее с большим и почти неприличным волнением и неловко косил в стороны, чтобы захватить все детали ее тела без упущений. Смятые мужскими руками груди уже утолили его жажду. Боря всегда, рассматривая ее груди, заболевал сладкой морской болезнью, даже голова у него кружилась при этом.

– Я встала на путь истины,  – сказала Ирис.

– Ну и слава Богу, – кивнул ей Боря.

Постоянная горечь, с которой он жил последние два года, оставила его, была временно позабыта, размыта. В окне промелькнула какая-то подвижная тень. Это был мальчик с желтой челкой, доходившей до его веселых глаз плута. Он сидел верхом на низкой толстой светлой масти коняшке, держась обеими руками за ее гриву.

– У вас что же, пони водятся? – спросила Ирис.

– У соседей есть роскошный пони, сходи, погляди, только прикройся, не пугай никого.

– А что такое? Кого я могу напугать, скажи?! Ну скажи, – женщина всхлипнула от удовольствия, поэтапно поднимаясь на ноги и распрямляясь, как складной опасный нож.

Она не была спортсменкой, это очень нравилось Боре. Вечер еще не наступил, и свет иерусалимского дня, откровенный и пронзительный, освещал ее тяжелое тело, которого она совсем не стеснялась, демонстрируя свою стать благодарному зрителю.

Наспех одевшись, Ирис выскочила из дома и пошла босая под слабеющими к вечеру солнечными лучами по направлению к мальчику на пони. Лошадка смирно стояла на дороге с невнятным асфальтовым покрытием и с пыльной обочиной. Мальчик не был растерянным, он привык к езде верхом. Мать его, приложив правую руку козырьком ко лбу, внимательно наблюдала за ним издали от своего дома, все здесь было по-соседски просто.

Это происходило на фоне города, отчетливо видного с холма, на котором расположилось в деревьях и вечнозеленых кустах араукарии Кука и молочая Миля их разбросанное столетнего возраста поселение. Его построили когда-то оптимистические выходцы из царской России. Это были молодые евреи из русской просвещенной провинции, в косоворотках и картузах, и не менее молодые революционно настроенные еврейки. в сарафанах и кокошниках. Про картузы и кокошники, конечно, некоторое художественное преувеличение, а остальное – правда, включая русские народные песни у костра, революционные идеи прогрессивного социализма, утопические надежды на счастливое будущее и связи с подпольными ячейками в Базеле и Минске, непривычный труд с мотыгами в натруженных с лопнувшими мозолями руках в апельсиновых рощах под полуденным солнцем.

И, конечно же, скудные зарплаты, которые выдавали жестокие надсмотрщики с жесткими щеками и усами, и украинские замечательные песни, которые они пели с настоящим чувством, задумчивостью и великолепным знанием родного им языка. В частности, известная песня «Мамо» с такими задушевными словами: «Десь далеко за горами, де щебечуть соловьЁ, там де вЁтер Ё тумани, там живуть батьки мої…» И так далее, но так же прекрасно.

Все это под открытым небом, при прыгающем от ветра свете костра под пронизывающим ночным иерусалимским холодом, требовавшим соответствующей одежды, которая, конечно, не у всех была, – парни эти и девчата, как они называли друг друга, были не очень дальновидны и практичны, надо сказать. Они разрушали известный миф о национальной находчивости, предприимчивости и настойчивой думе о завтрашнем дне. И неизвестно, что бы с ними со всеми было, если бы не барон Р., известный мизантроп с непостижимой биографией. А пока травила гениальная полтавчанка Маруся неславянские сердца их сладким ядом своих песен.

Исполняемые усталыми после работы девушками и молодыми людьми мелодичные песни писала легендарная Маруся Чурай, родившаяся в 1625 году в семье казацкого сотника Гордея. Под псевдонимом Маруся Чераивна чернобровая дивчина, верная красавица, отдала свое доброе сердце Грыцю Бобрэнко, сыну хорунжего Полтавского полка. Когда в 1648 году началась Хмельниччина, украинское восстание во главе с Богданом Хмельницким, Грыць отправился на войну, пообещав девушке вернуться. Маруся ждала его долгих четыре года. Много чего произошло за это время, много людей полегло ни за что ни про что, не о них речь, что они?! Речь о женской верности и судьбе. Вернувшись в Полтаву, Грыць Бобрэнко уже не обращал внимания на Марусю, так как полюбил другую – Галю, дивчину из состоятельной полтавской семьи. Преданная ему Маруся не выдержала утраты и решила отравить себя зельем, которое случайно выпил сам Грыць Бобрэнко. Он умер.

Летом 1652 года полтавский суд приговорил Марусю Чурай к смертной казни за коварное убийство при отягчающих обстоятельствах. Она умерла в возрасте двадцати восьми лет. По другим данным, страстная девушка скончалась в 1652 году в Полтаве от туберкулеза, вскоре после амнистии. Может быть, так, а может быть, и иначе, но ее песни, как видим, были живы и через триста лет, их поют и сегодня очень далеко от щирой Украины. Такова сила настоящего дарования.

Ирис, которая пела джазовые композиции низким голосом за гроши и еду в столичном баре, подошла к мальчику на пони и сказала: «Здравствуй, как жизнь твоя, дите?» Мальчик посмотрел на нее мельком и сказал, подумав, что жизнь его хорошая. Мать его была одета в сиреневого цвета платье, и было очевидно, что это ее цвет. «Глаза ее тоже сиреневого цвета», – подумала Ирис уверенно, хотя с такого расстояния цвет глаз было не рассмотреть. По дороге, натужно шумя мотором от усилий, медленно проехал открытый фургон, груженный керамической плиткой. Лязгнув уставшими от многочасовой поездки тормозами, автомобиль остановился. Водитель смотрел на мальчика и пони во все глаза.

– Где здесь сыроварня Гилеля, а? – громко спросил водитель фургона у Ирис, высунув голую до локтя левую руку из окна и чертя какие-то фигуры в разряженном воздухе среднегорья.

Женщина пожала плечами, ей было совсем не до какого-то шофера с плитками в кузове. Дом, у входа в который стояла мать мальчика на пони, был закрыт жалюзи наглухо. Жалюзи прикрывали быт этого дома ото всех, от всего наружного мира.

Шофер повернул голову к матери мальчика и повторил вопрос.

– Да бес его знает, этого Гилеля, туда езжай, – грубо сказала мать мальчика, но направление шоферу не показала.

Однажды наивный ничего не смыслящий лукавый ребенок застал ее плачущей у темного раскрытого почему-то окна в гостиной. «Иди спать, ты меня смущаешь», – сказала ему мать без всякого признака нежности.

Мальчик запомнил ангельские слезы матери. Он знал, кто такие ангелы, и считал свою мать тоже ангелом. Из-за того что отец исчез из их жизни, он не слишком переживал. У него ощутимо болело сердце из-за слез матери, из-за ее тяжкой и одинокой жизни. Их лошадка, привязанная под навесом, шумно жевала пахучую еще не высохшую траву, которую ей нарвала хозяйка днем на северном склоне иерусалимского холма. Подсыхающие стебли и листья мяты, мелиссы, вербены, базилика, аниса и майорана, попавшие в охапку нарванной женщиной днем травы, создавали совершенно необыкновенный аромат, который сильно влиял на аппетит так называемого шетлендского семейного пони, названного при рождении Густавом. Ему было двадцать восемь лет, он был старше своей хозяйки. Нет, это неважно. Важна только ее жизнь, единственная и скучная, посвященная этому ребенку и еще не рожденным другим детям. Она носила платья в обтяжку, которые сама себе шила. Они походили одно на другое, как и хозяйка их походила сама на себя. Во всех своих платьях эта женщина выглядела абсолютно обнаженной, в этом был секрет ее таланта портнихи, одного из многих, хранившихся в ней. Секрет ее наготы не был раскрыт никем. Таким человеком мог быть, наверное, умелый врач-психиатр с мощным энергетически зарядом, или физиолог, или еще кто-нибудь из мужчин, заряженных на любовь. С такой женщиной, конечно, ни о каких делах говорить невозможно, кроме как о любви. Вопрос об адресе соседа может показаться ей бестактным и лишним, даже оскорбительным. Она может выстрелить в такого интересующегося человека из лука и попасть в него. Стрела ее смазана стрихносом, парализующим ядом кураре, ядом диких индейских племен в районе реки Амазонки, означающем на их языке «быстро убивающий птиц».

– Езжай на дух, там запах печеного хлеба, как учуешь, так и езжай, не ошибешься, – сжалилась Ирис, которая и сама не слишком ориентировалась на необязательных улицах этого поселения.

Шофер внимательно и одобрительно оглядел ее, как крестьянин оглядывает ездовую лошадь или дойную корову, и, не кивая, но восторженно усмехаясь, развернулся и укатил восвояси.

Над впадиной редкого леса в лощине распустилось и поднялось бело-серое пушистое облако дыма. Там третью неделю взрывали грунт, прокладывая новую дорогу в Иерусалим. У Ирис стало такое лицо, как будто бы ее в неурочный час оторвали от истовой молитвы. Она была, конечно, очень стройненькая, несмотря на два-три, может быть, четыре килограмма лишнего веса. И все-таки, и это было очевидно, ее кладовые и погреба не были полны, еще было место в них для заполнения, было.

– Ты покататься даешь, скажи? – спросила Ирис.

Мальчик не повернул к ней лица, кажется, от испуга, боялся потерять равновесие.

– Тпру-у, Густав, тпр-у, кому говорят, – сказал мальчик и легко толкнул смирное животное голыми пятками.

Густав повернул голову с расчесанной гривой к седоку. У мальчика была новенькая футболка в крошках белого хлеба. Его звали Арье.

– Нет, мне самому надо, и нельзя тебе, ты большая, тяжеленная, Густаву будет тяжело, – объяснил мальчик.

Аргументация выглядела неопровержимой. Густав был вынослив, терпелив, прожорлив, как пеликан, глотающий рыбу целиком, но впечатление производил усталого вьючного животного, которое надо жалеть и лелеять. А и то, рук нет, мух отогнать нечем, кроме хвоста, одни ноги, ресницы и глаза. Немало, но недостаточно.

У матери мальчика были серо-синие глаза, которые выдавали несчастную любовь. Остроумием она тоже не отличалась. Отец мальчика, который оставил их в одночасье, по непонятным для нее причинам с ними не общался, хотя алименты платил исправно. Но ее-то деньги не интересовали, могла себе позволить с состоятельными родителями, которые обожали свою таинственную бедняжку-кровинушку и ее мальчика, растущего без отца. Известно, что ее интересовало, да близок локоток, но не укусишь.

Бесшумно пикировали толстые отчаянные чайки, кормившиеся на свалке в двух километрах от поселения в каменной лощине. Местный непритязательный колорит сизых и бурых гор, выносливых сосен и блеклого неба. Настоящий край «небритых гор». До Средиземного глубочайшего моря отсюда далеко, километров шестьдесят пять, если по прямой, которую известно кто провел. Он был ее первый возлюбленный, она родила ему ребенка, который теперь ездил на желто-бежевом пони, держась за гриву. Мужчина перестал быть ее собственностью, с которой она обращалась так лихо, так безоглядно и безрассудно. И хватит о нем, если можно, потому что так и с ума сойти легко.

Она не в себе, вообще, довольно давно уже. Помнит, что он заглядывался на эту уродливую толстуху, проходя мимо дома Бориса, прямо шею выворачивал. Все-таки какой идиот безмозглый?! Русский алкоголик, полное отсутствие вкуса, полнейшее. Муж ее когда-то приехал из России, называвшейся прежде таинственным именем СССР, это она тоже ставила ему в строку, этому Мирону. Она все ставила ему в строку, лишь бы вернулся. А он не возвращался, и все, надоела, устал, и вообще…

Боря наблюдал эту сцену во дворе через огромное, от потолка до пола, окно в гостиной. Соседей он знал очень хорошо, с бывшим мужем Авигайль, так звали мать мальчика на пони, одно время работал. Муж Авигайль был из семьи очень хорошего практикующего хирурга, у него было еще два брата и две сестры. Мать его во взрослом возрасте неожиданно стала фанатичной последовательницей крайне левых, чуть ли не троцкисткой. Вне пределов России таких дам называют сумасшедшими.

Что там еще происходило в семье, Боря не знал, но все это влияло на жизни и биографии их всех. Мужа Авигайль звали Мироном, Мирон Шер. Его мать, которая переименовала сама себя в Розу, понятно почему, настояла на том, чтобы новорожденного сына Мирона назвали Арье-Лейбом, известно в честь кого. Авигайль думала назвать сына иначе, но с новоявленной безумной Розой было невозможно спорить. Страсти раздирали ее на неравные куски, составить которые в одно целое не могли лучшие врачи, включая мужа, особенно мужа, который наблюдал за ней с отчаянием.

Обстоятельства жизни Мирона и жизни его родных стоит здесь рассказать. Без акцентов и без ударений. Пунктир, пропуск и абзац. Бездна безумного зла.

Мать Мирона Роза, помимо других, бешено ненавидела каталонца Хайме Рамона Меркадера, героя Советского Союза, известного также под именем Рамон Иванович Лопес, так написано на памятнике, установленном на его могиле в Москве.

Этот герой Лопес, оказывается, зарубил Льва Давыдовича Троцкого, обожаемого Розой. Лопес-Меркадер, которого мама за руку привела на работу в НКВД, за что он с ней не говорил до конца жизни, отсидел после убийства двадцать лет и вернулся в СССР. Потом он перебрался на Кубу, так как ему и его жене было холодно в России. Умирать он приехал в Москву. Убийство Троцкого подготовили два старших офицера НКВД, энергичные профессионалы, неведомые, непонятные посланцы зла Судоплатов и Эйтингон. Они придумали, точнее, воспроизвели хитроумный и много раз проверенный план операции, в которой были все фрагменты чудовищной греческой трагедии: от измены и до убийства.

Всю эту историю во всех подробностях знала бедная мама Мирона: с именами, датами, населенными пунктами и этапами чужой жизни. Она повторяла все это как заведенная, как чтец-декламатор. Всегда темпераментно вещала как по писаному. Что говорить, когда она, эта Роза, была убежденная троцкистка.

Боря, сторонний и внимательный наблюдатель жизни из-за угла своего дома, сосед шикарной Авигайль, задумчивого Арье и кроткого Густава, ни во что не вмешивался. В принципе, никто ни во что не вмешивается, все живут сами по себе, но Боря-то знал о них многое. Они о нем знали почти все. Одно слово – деревня. Нельзя сказать, что такое знание полезно для душевного здоровья, но об этом здоровье никто не думал. Холм, на котором расположилось их поселение, дышал и подпрыгивал в дневные часы. В ритмах и перепадах звуков Пятой симфонии Бетховена строительство столичного шоссе продолжалось. К вечеру все затихало.

Как-то ночью Боря ходил в кладовку возле курятника за дровами и под дождем увидел и услышал в раскачивающемся свете уличного фонаря скандал на крыльце соседского дома. Боря вернулся в дом без дров, какие, к черту, дрова, когда рядом люди топчут, унижают и оскорбляют друг друга. Эти помои, наполнившие брюхо до глотки, отравили его, очищение могло занять много времени, и так и было. Он быстро прошагал обратно в дом, с грохотом уронив дорожный велосипед у входной двери. Велосипеду было ничего, а Боря прямо зашипел от ушибленной голени.

Он просидел без дела в гостиной, глядя на затухающий пепельно-черный с алыми сполохами огня зев камина. Было очень тихо. Хоть бы вороны покаркали, подумал Боря. Он вспомнил речь Мирона, который, несмотря на скандальную ситуацию, говорил с нежной и картавой уверенностью гения и выслушивал жену с мягко-снисходительным видом. Мирон, узкоплечий и неловкий, занимался биологией, окончил докторат и теперь собирался на постдокторат в американский университет. Без жены и ребенка, а с другой женщиной, вот и вся коллизия. Ко всему, женщина была приезжая, не его круга и положения, но Мирона ничего не интересовало: любовь и страсть. Женщина тоже вцепилась в него изо всех сил, и не только потому, что он был состоятелен и молод. Его талант был очевиден всем. Ему прочили огромное будущее, мать его обожала, хотя вслух осуждала за фашистские взгляды. Это значило, что Мирон думал не в ее духе, не в основном русле троцкистской направленности, что-то вроде социализма с человеческим лицом, вот это было ему по нраву. А вообще, если честно, он думал только о своей биологии, о том, что связано с жизнью клеток, их развитием. И, конечно, о бабах. Он часто повторял негромко: «Конечно, на Земле, очевидно, недостает любви». Откуда-то он эту строчку взял, но не помнил откуда.

Это случилось в тот год, когда умерла бабка. Раз, и не проснулась. И все ее ворчания, все блюда, запах духов «Клад» неизвестного происхождения, русский платок, подаренный зятем, все ушло, без судорог и прочно, как не было.

Боря пришел на выходные домой из армии, купив для матери у подростка на углу букет гвоздик. У Бори был тяжелый ночной марш, он был вымотан до синевы вокруг глаз и под скулами, мать испугалась. Хорошо, что она не видела его после всей этой беготни с сорокакилограммовым мешком на спине и стрельбы из трех положений, а также подъема по канату и преодоления бетонной стены с разбега. Мать понюхала цветы и поставила их в вазу из ненастоящего хрусталя. В воду бросила таблетку аспирина для сохранения красоты, принесла сыну свежее белье, которое нагладила с вечера плавными и аккуратными движениями молодых еще рук и плавных плеч.

Боря уже почти восстановился. Помылся и счастливо лег спать, закрыл глаза, как бы засыпанные песком от усталости, окунулся в черную ночь без снов и чувств. Утром бабку не смогли разбудить, она умерла. Была суббота. Вечером того суматошного дня, наполненного материнским плачем и лишней суетой посторонних людей из квартиры напротив, бабку похоронили. С кладбища приехали очень поздно, в час ночи. Боря запомнил, как мужик из похоронной компании, подоткнув полы лапсердака, споро и гулко закладывал каменными плитами могилу, шуровал на славу в свете мощных немецких фонарей своих коллег. Фонари были похожи на черных ужей, за жизнью которых когда-то внимательно наблюдал Боря, не шевелясь, на берегу озера на юге Турции, тоже ночью. От нечего делать, отчего же еще, наблюдал. Потом Боря и его десять подчиненных парней по группе поднялись и пошли дальше ровным и сильным шагом людей при деле. Давно это было.

Возле магазина на столбе на высоте человеческого роста кнопкой была пришпилена бумажка с размашистой жирной надписью красным: «Развешивание объявлений запрещено, карается штрафом». Ниже болталась бумага: «Развожу по домам свежий натуральный апельсиновый сок, каждое утро, очень дешево». Боря знал автора объявления: такой суровый человек с жестким лицом из прямых линий, без страха и упрека. Копейки из него лишней не вытянешь. Уж какое там дешево, да еще очень. Позорник, смех и грех.

Мать Мирона, в отличие от сына, продолжала навещать внука и невестку, все эти расставания были не для нее. Ее карамельно-игрушечные щедрые визиты были сокрушительными. Мирон все забыл, как только шагнул через порог, а Роза так не могла. Она приезжала с подарками для Левушки и Авигайль, сюсюкала, всплескивала руками, восхищалась, весь этот дамский багаж категорически ей подходил, как ни странно. Заодно она уверенно заходила к Боре, держа за руку Леву, и уверенно втыкала в голову «соседскому мальчику», по ее словам, свои постулаты о коммунистическом братстве, о всеобщем равенстве, о вонючем капитализме.

«И да будут прокляты все те, кто попрал чистое дело коммунизма, пролил кровь и сделал несчастным поколения», – страстно произносила она, тараща черные глаза на плосковатом, все еще совершенном лице уроженки города Чернигов. Боря слушал заворожено, гипнотическая сила ее речи заставляла его думать о постельных акробатических номерах в исполнении гостьи. Он принимал в них деятельное посильное участие, Роза солировала, Боря краснел и смотрел на нее во все глаза – это было яркое эротическое вольное упражнение, которое, по идее, должно было завершиться обоюдным буйным оргазмом. Ее сливочная шея без единой морщины раздувалась от небывалого напряжения, как раздувается шея очковой змеи перед ядовитым укусом.

От визитов пятидесятичетырехлетней троцкистки Боря отходил с огромными усилиями, так же примерно, как в молодости он восстанавливался от ночных марш-бросков в армии… Роза, как все сумасшедшие, конечно, все замечала и чувствовала, но продолжала неутомимо вещать, она должна была выговориться до конца. «Эти мерзкие грязные политиканы от святого дела, жаждущие крови, должны исчезнуть с лица земли, пойми, Барухи», – произносила Роза и обессилено замолкала. Лева гладил мурлыкающую кошку двумя руками, та притворялась счастливой. Густав смирно ждал их у крыльца. Гусята топотали, петух голосил, куры попрятались, ссорились и орали желтоклювые невыносимые майны, вытеснившие остальных местных птиц, – весь зоопарк приветствовал речи Розы в меру сил и способностей.

Все свои монологи она произносила по-русски, очень быстро и убежденно, Боря не все успевал разобрать, да и не очень и пытался. Он находился под властью ее голоса и страсти. Отделаться от этого было невозможно. Левушка гладил кошку, которая по-соседски для всеобщего дела мира и дружбы ему уступала, урчала, закрывала глаза и склоняла голову. «Я почти твоя, Левушка, но не забывайся, дружок, не забывайся», – урчало животное, разжимая и сжимая когти, намекая.

И все равно Боря отчетливо видел Розу совершенно голой, с тяжелой лакированной грудью, мокрой узкой талией и выпуклыми ягодицами, сидящей на нем в сложном шпагате: левая нога вперед, правая – назад. Она двигалась, опираясь кулаками о постель, как во время спортивных упражнений, это не казалось чем-то неправильным и неверным. Боря никак не мог освободиться от этого стонущего образа. В юности она занималась гимнастикой еще там, на Украине, все время говорила, что подавала большие надежды… «Но отъезд в этот оплот капитализма все разрушил…»

Роза, отчества которой Боря никак не мог у нее выспросить, была неадекватна, совершенно безумна, если глядеть непредвзято. Хотя в принципе его это совсем не занимало. К тому же она была последовательна и хитра, как почти все безумцы. Шизофреник воспринимает жизнь как трагедию, при этом он полон страстей и яростных слов. Он чувствительный идеалист, противостоящий грубому реальному миру. Приспособиться к жизни он не может.

– Ну, кто помнит сегодня этого вашего Троцкого и его убийцу? Кому они нужны? – спросил у нее однажды почти искренне Боря, человек практический, с совершенной памятью, но с полным отсутствием исторической перспективы.

– Как кто? Как кому нужны? Я помню, мне они нужны, – ответила Роза уверенно и безапелляционно.

Она даже головой покачала в знак возмущения дурацким вопросом грубого солдафона.

Боря разгреб угли почти затухшего камина, с интересом глядя, как возвращается к жизни пламя в сером бархатном покрове. Как будто из ниоткуда вылезали алые языки огня, освещая свод печи.

Муж Розы, мутнолицый мужчина рыхлого сложения, выглядевший моложе своих лет, конечно, был человеком крайне правых политических взглядов, но ради счастья и спокойствия семейного очага никогда эти взгляды не демонстрировал. Зачем? Ничего отталкивающего, вульгарного он в Розе не находил, он и не устал от нее, несмотря на почти тридцать пять лет жизни вместе. Небольшое утомление и шум в ушах, а так все нормально. На многое он закрывал глаза, потому что так было явно спокойнее. Операции он делал ежедневно, уверенно, привычно, надежно. Сестры и ассистенты его обожали, потому что он не лез с требованиями и советами, благодарил и вообще был необычно молчалив.

А бушующая Роза, сидевшая на Боре в качестве натянутой струны, часто выдыхала по-русски «падла, падла, падла», не объясняя, почему, за что и что именно она ругает. Понять и догадаться можно было и без объяснений. Немолодая женщина, с усилием настигающая счастье и настигшая его, в конце концов. После этого она глубоко вздыхала и тихо произносила: «А мою маму звали Дина». Она брала паузу, с очевидным сожалением соединив ноги вместе, снимала их с него и покачивалась на нем, как девочка.

– Гут, что говорить, прекрасно, мой мальчик. Обгемахт, дорогой, сходи, Боря, к моему сыну и его блядине и верни его моей невестке, чтобы он больше не шутил так, я знаю, ты можешь, только ты и можешь. Все устали от его выходок, пусть возвращается домой, надоело. Меня эта шкура выставила за дверь, она сильнее меня, у нее есть, запомни, мать и брат, костистая белобрысая сволочь без страха и упрека. По-русски они не говорят, кажется, не из России приехали, цепкие. Сторожат моего мальчика надежно, верни Мирона, ты это можешь, я знаю наверняка, Боренька.

Боря потянулся и глянул на женщину с сожалением.

– Не думаю, что Мирона может кто-то удержать силой, совсем не тот он человек, разве ты не понимаешь? – сказал Боря.

Роза согласно кивнула, что да, не тот человек ее Мирон.

– Но ты мне его вернешь любой ценой, в дом к Авигайль, Левушке и ко мне, не уступлю мальчика этой суке, ни за что.

Чудесный запах выпекаемого хлеба донесся с улицы сквозь стены и окна, Гилель зарядил тесто на железном никелированном листе в натопленной оливковыми дровами печи.

– Ну что ты говоришь, ну что я полезу в это дело, это Мирон и Авигайль пусть разбираются, и никто больше, я не полиция, и потом, а если у них там любовь, что тогда? – ответил Боря, вытягиваясь и передавая женщине сигареты и зажигалку со стола.

– Любовь-морковь, как говорили у нас во дворе в Чернигове, понял, ничего знать не хочу, любой ценой, ты меня понял, любой…

Кошка глядела на них, не шевелясь, очень походила на свое вульгарное фарфоровое изображение, которое продавалось здесь в посудных лавках. Китайского производства фарфор и рисунок.

– Ты обязан, ты должен, полиция здесь ни при чем, домовой комитет тоже, меня они выставляют за дверь, как ненужную этажерку, муж мой сам знаешь какой – непригоден, остаешься ты, наивный язычник, – заявила Роза, зажигая сигарету и шумно затягиваясь.

Как будто не она освободила себя от женского напряжения вместе с ругательствами и проклятиями несколько минут назад.

Боря, который был из породы тех людей, которые всегда правы, подумал скептически, что «конечно, я не язычник и совсем не наивный, бедная Роза, всегда ошибается и во всем», он погладил ее отзывчивую шелковую не по возрасту ногу с полированными ногтями маленьких, как у ребенка, пальцев, похожих на детские втулки для ниток. Чудаковатый взгляд женщины был беспокоен, она смотрела на него с большой уверенностью в своих словах, мол, больше надеяться ей не на кого. Связей в структурах власти и правопорядка у нее никаких не было в силу свойств характера. Она надеялась лишь на Борю да на волшебный воздух окрестностей. Воздух иудейского среднегорья не изменился за последние сто и больше лет совершенно. В окно можно было увидеть джип пограничной охраны, который медленно проезжал по улице, ребята ели сэндвичи, сооруженные из полубатонов. Их купили в давешнем магазине у девчат с подавленными надеждами на любовь. Батон разрезался напополам, затем половинки разрезались вдоль на четвертинки, затем из четвертинок изымалась мякоть, а пространство хлеба заполняли овощи, колбаса, разновидность аджики. Затем четвертинки соединялись друг с другом, как давние любовники, и парни ели все это, на весь квартал треща челюстями.

Шофер вел машину левой рукой, забавно прижавшись к рулю, в конце улицы дорога раздваивалась, и, свернув направо, можно было съехать вниз. Там под холмом была разбросанная по сизым склонам арабская деревня, с древними машинами без стекол и скатов на обочине. Четыре раза в сутки патрульный джип проезжал насквозь из конца в конец эту деревню для порядка, иногда для отметки в журнале полицейского дежурного «мы здесь, братья арабы, ненавязчивые служивые пацаны».

– И как ты себе все это представляешь? – поинтересовался Боря с искренним любопытством.

Роза выглядела сейчас иначе, лучше, чем час назад, она была подвержена таким изменениям.

– Сделай уже что-либо положительное для жизни соседей и гражданских лиц, Борис, время пришло. Помоги нам, агроном, – так она его иногда называла, когда становилась почти нормальной и обаятельной.

На самом деле, женское обаяние в ней присутствовало всегда, даже в самые неприятные мгновения политического горения, пламенного вещания и громкой декламации. Даже в момент произнесения чего-либо вроде «а эти грязные слуги мира капитала и наживы, позорные хозяева жизни, сосущие кровь из рядовых трудящихся, не могут дать ничего молодежи, кроме смерти и разврата».

Боря, обладавший незаурядным разрушительным талантом, всей душой ненавидел все эти семейные скандалы, разводы, торжества, примирения и прочее. «Ну куда, чего?!» – с досадой сказал он. Примерно так он и думал, что Роза, которая пленных, как говорится, не брала никогда, потребует от него невыполнимого. «Ты ангел справедливости. Не мщения, конечно, но правды и справедливости», – сказала Роза не без торжественной нотки в голосе. Глядя на нее, на ее пылающие глаза, можно было сразу согласиться с выражением великого уроженца Алжира: «Между справедливостью и матерью я выбираю мать». Конечно, мать, только мать.

Роза очень ловко набрала номер на мобильнике, одновременно достаточно успешно пытаясь одеться. Боря наблюдал восторженно и заинтересованно, ему нравилась ее способность убеждения и уверенность.

– Возьми выходной завтра и поезжай в Тель-Авив, там разберешься со всеми и вернешь его. Мать ее, та еще сука, похуже сына будет, но я верю в тебя, – деловито сказала Роза.

Она оглядела свою ступню, осталась довольна, топнула, вбивая ее в туфлю, и повторила: «Верю в тебя». Ни «дорогой» тебе, ни «любимый», она и слов-то таких не знала наверняка. Яркие глаза ее загорались только при мысли о Троцком, затем шел по нисходящей степени любви опасный и самостоятельный сынок Миронушка, затем внучок Левушка, надежда и совершенство, ну и потом некоторые друзья, среди них не последним числился Боря, хотя и не первым, подчеркнем.

– Там гнездо ихнее, не торопись, осторожно, но уверенно, без сомнений, делаешь доброе дело. Я сброшу тебе сейчас на мобильник ее фото и адрес, там сам разбирайся, сотри после запоминания.

Только эта чумовая Роза могла позволить себе учить Борю, давнего работника конторы, профессиональным навыкам.

– Спасибо, дорогая, – не без иронии сказал Боря и подумал, что когда она натужно дышала на нем, выпуская воздух страсти, слушать ее было интереснее.

– Я тебе вот что напоследок скажу, Барухи. Иди и сделай то, что я тебя прошу, я тебя не забуду. Когда я приехала в Иерусалим, мне было одиннадцать лет. Я купила с папой, который мне никогда ни в чем не отказывал, в русском магазине на улице Шамай два тома Мандельштама в мягкой обложке, знаешь такого? Да я знаю, что не знаешь, не отвечай. Он на меня повлиял сверх ожиданий, я была ребенком. Так вот, прочту тебе на прощание одно его стихотворение, на всякий случай: «В Петрополе прозрачном мы умрём, где властвует над нами Прозерпина…»

Прекрасная Роза торжественно прочла все стихотворение и ушла, не оборачиваясь, глядя перед собой, как ссыльная голодная поэтесса, загипнотизированная русским словом.

Фотография новой женщины Мирона произвела на Борю впечатление. Гладко зачесанные волосы, яркие серые глаза, все собрано в единое целое, образ женский, образ милый. Она не казалась мерзавкой, как ее называла Роза. Скорее выглядела сестрой милосердия. Мать ее на фотографии больше являла образ злой интриганки, но тоже как-то необязательно. Она не была Мельпоменой, ей было далеко до богини трагедий. Брат был как брат, заурядное служивое лицо, брови нависают над недоверчивыми глазами каторжника, белесые скулы, разбитые уши – боец. Адрес в южной части города Тель-Авив, третий этаж, четвертый подъезд, сквер с детской площадкой на углу, стоянка возле продуктовой лавки. Ну, можно поехать посмотреть, что и как, не напрягаясь.

В Тель-Авив Боря поехал не с самого утра. Он уже не ругал Розу, ему нравилось это занятие, ему вообще все нравилось, что он делал, он был, наверное, человеком Возрождения, просто время другое. Солнце уже ворочалось наверху от накала не в полную силу, от октябрьской псевдосвободы. Сначала он накормил живность, упрятал гусят от кошки, частыми граблями безрезультатно прочесал траву возле дома и сел в машину, которая пряталась от солнца под навесом из винограда, шаткая пристройка на трех шестах. Завелась мгновенно, он вывернул руль и поехал вправо к выезду на главную магистраль. На повороте взглянул налево и увидел вершину соседнего холма, а внизу цветную вереницу крыш деревеньки, бурую Иудейскую пустыню вокруг и грузовик с глыбами мягкого иерусалимского камня. Этот пейзаж успокаивал Борину душу, грел его, вселял надежду на будущее уже много лет подряд, неизвестно почему.

Шоссе было на удивление проездным, полупустым. Он ничего не ел с утра, только стакан чая и сушеный финик. Всегда он так делал. В кармане у него лежала горсть кураги в пакетике, этого было достаточно для жизни. Машину в городе он поставил на стоянке у автовокзала. Снял часы с руки и положил их в бардачок. Руки во время работы должны быть свободны от всего: от часов, перстней, наколок. Ничто не должно мешать, так он привык: гладкая свободная и чуткая рука, работающая в трех плоскостях. Дальше он поехал на автобусе. Внимания он особого не привлекал, какая-то шикарная девица несколько раз остро взглянула на него с тревогой, как ему показалось. Через остановку она вышла, сильно толкнув его сумкой с металлическими углами по боку, чем-то он ее раздражал, этот расслабленный парень в свободной одежде, который мог сойти за кого угодно, включая полицейского, уголовника, зубного техника, чиновника налогового управления или специалиста по холодильным установкам.

Через тридцать минут он был на месте. Не заметив городского пейзажа, к которому его взгляд, настоянный на иерусалимской перспективе, был непривычен. От угла недавно крашенного зеленым дома, в котором жила подруга Мирона вместе с ним и родственниками, Боря прошел до первой парадной. На газоне сидели двое чернокожих парней, один упорно смотрел вниз, второй цепко провожал Борю взглядом. Боря должен был, по идее, поежиться от этого пристального внимания, но было не до того. Он уважал любого противника, эти ребята были противниками в потенции, а может, и просто любопытными бездельниками с банками пива в руках. Все может быть.

Дверь с надписью мелом «Охрана» была не закрыта, и Боря, перешагнув высокий порог, двинулся к лифту. Было довольно чисто. В углу стояла мокрая швабра, которая отражалась в зеркале на противоположной стене. Он вышел на третьем этаже, кнопки в лифте неизвестные сожгли спичками, но все работало исправно.

Черно-коричневый пол на лестничной площадке был недавно неаккуратно вымыт. Увидев дверь с цифрой 11, Боря без раздумий позвонил, у него был план, продуманный еще вчера, он действовал по плану.

Дверь отворила мать разлучницы, крепкая баба с недоверчивым лицом и сильным торсом. В ней можно было разглядеть женщину Мирона, какой она будет лет через двадцать пять – тридцать. Она посмотрела на Борю без особого выражения. «Ну, чего пришел, говори, времени нет», – было написано на ее лице. «Здрасьте, могу я видеть Мирона?» – вежливо спросил Боря. В неярких глазах ее мелькнуло тревожное выражение, даже растерянность, она справилась с собой и кротко ответила, что Мирона нет. «А когда он будет?» – настаивал Боря. «Я не знаю, он в университете», – сказала женщина. Она не смущалась, но разговор ей был в тягость, она не все понимала.

За нею появился молодой мужчина, по виду ровесник Бори. Он был одет в тесную майку, у него была прекрасная мускулатура, костистые мощные плечи, хваткие руки с твердыми пальцами рабочего-строителя, хмурое скуластое лицо. «Ну?!» – спросил он у матери. Та пожала плечами, мол, погоди, сама не знаю. Парень являл собой знакомый тип раздраженного человека с уголовными привычками. Он был типичным сном ужасов, имеющимся в запасе у каждого склонного к опьянению алкоголем городского жителя. И мать, и сын говорили на хорошем иврите, как бы показывая, что нам скрывать нечего, мы законопослушные граждане – у нас все в порядке, налоги платим, и вообще, вали, парень, отсюда, пока жив.

– А Мона дома? – спросил Боря.

Молчание было невыносимым. Парень отодвинул мать и хрипло сказал гостю, что это не его дело.

– Не лезь к нам, зачем тебе Мона? – спросил он Борю, угрожающе выдвинув вперед выбритый подбородок. Челка у него была совсем короткая, фаланги пальцев разбитые, глаза сверкали, довольно неприятный человек во всех смыслах. Боря таких людей обычно не замечал и проходил мимо, если в контактах с ними не было нужды. Но сейчас ситуация была иная.

– Да вы не волнуйтесь, – сказал Боря миролюбиво, – я приятель Мирона, был в отъезде, давно мы не виделись, дома мне дали его адрес, вот я и приехал.

Парень держался руками за дверной проем, буквально нависал над матерью, охраняя ее вместо отсутствующей мезузы. Зияла сорванная краска продолговатой формы. Знаете, что такое мезуза? Это охранная грамота для иудейского дома, вот что это. Из ничего назревало столкновение, неравная драка, которой Боря хотел избежать, но понимал, что избежать ее очень трудно, невозможно. Ну что ж, раз так, то так.

– Не понимаешь, да?! Уходи, тебе же будет лучше, – хищно улыбнулся мужчина в двери, у него был густой мрачный бас, соответствовавший внешности.

Мать загораживала ему путь, он не мог добраться до этого чужака с наглыми глазами. Он редко встречал людей, которые бы так уверенно обращались с его неприязнью, не видя явной опасности для себя, плюя на нее.

– Не распускайся, Стефан, веди себя прилично, – шумно дыша от ненависти, мать из последних сил сдерживала сына, который рвался к Боре, как зверь из клетки.

В конце концов она сдалась, и Стефан рванул к Боре, держа наготове кулаки. Боря отступил в сторону, и нападавший пролетел мимо, звонко ткнувшись головой в стену лестничной площадки. Помимо этого Боря хлопнул его по правой лопатке, и Стефан ухнул от непонятной боли. Мать, конечно, позабыв обо всем, бросилась ему на помощь, как разъяренная приземистая корова, но попасть в Борю не могла: он был ловчее, и главное, умелее. Стефан, непобежденный боец с изможденным лицом, и мать, пожилая торговка, тяжело дышали у стены, переживали проигрыш в сражении, но не в войне.

Они защищали свою Мону и ее счастье, как умели.

«Зачем мне все это надо, идиотизм какой-то, раввинат с кулаками, – подумал Боря, – надо уметь, конечно, влезать в такое, только я умею». Он почти гордился собой, своей псевдонаивностью.

Тут обязана была появиться на последней стадии столкновения небезызвестная Мона, тугая женщина с наивными глазами и рабочими руками поломойки, и она появилась из разъехавшихся дверей лифта. Мона держала за указательный палец своего Мирона, улыбавшегося стандартно-бессмысленно. Он был единственным, кто извлекал из ситуации удовольствие. У обоих мокрые головы от начавшегося на улице дождя. На неподготовленного человека эта пара производила большое впечатление. Боря был подготовлен.

Мона оглядела всю опасно застывшую группу беспокойным взглядом, обернулась к Мирону и спросила: «Кто этот человек?», имея в виду Борю. Тот пожал плечами: «Сосед по улице». Мирон хотел сказать, что это домашний, прирученный дьявол, но сдержался и не сказал. А был очень близок к этим словам.

– Мне надо тебе что-то сказать, Мирон, наедине.

Боря держал Стефана и его маму под визуальным контролем, мужчина этот уже приходил в себя. Мама его была в себе все время, дышала с ненавистью, искала минуту, чтобы броситься на подлеца, она была опаснее всех здесь, Боря это понимал. Он сделал короткий шаг и толкнул-ударил ее ногой по ягодице. Женщина охнула и ткнулась лицом в стену.

– Что ты делаешь, мерзавец? – выкрикнула Мона, потеряв на мгновение свою любовную привязанность.

Она была прелестна со своим круглым лицом намертво влюбленной женщины, которая намеревалась сражаться за свое счастье всеми силами.

Мирон был смущен, он такого Борю, боевую опасную единицу, все-таки никогда не видел. В ответ Боря нанес удар и по шее Стефана, выключив его из понимания мира на некоторый срок, так было удобнее разговаривать. Мона пыталась помочь родственникам, поднимая мать за плечи. Она на прямых ногах быстро сходила в распахнутую дверь квартиры и принесла матери и Стефану воды в запотевшей пластиковой бутыли. «Не лебези», – сказал ей обритый наголо штурмовик. Мона не сразу поняла смысл этого «не лебези». Она посмотрела на него с ненавистью и страхом, неизвестно откуда взявшимся, потому что была очень женственна и органична в движениях и выражении лица. «Будем говорить с тобой», – обратился Боря к Мирону. Тот смотрел на него, как на буйного сумасшедшего из лечебницы имени Абарбанеля.

Всю сцену можно было принять за фрагмент пьесы даровитого драматурга театра абсурда. Так и слышны были гулкие слова участников, как гром на пустой сцене: «не лебези», «будем говорить с тобой» и венчающие: «что ты делаешь, мерзавец?!». На фоне неизменной палестинской осени с ветром, и дождем, и постоянно выглядывающим откуда-то сверху, как надоедливое напоминание о лете, солнцем. Мол, не расслабляйтесь, не забывайте, я здесь всегда.

Да кто ж забудет, разве можно!

«Совершенно у нее не блядская походка», – подумал Боря, взглянув на встревоженный шаг Моны. «Что за имя такое? Кто они вообще такие, эти уверенные пришельцы-разлучники?» – мысли Борины суетились, что было ему несвойственно. Он исполнял и не такие задания, но это было в армии, а здесь он мог ведь и отказаться. Дали слабину, теперь платите, Борис Фишелевич.

Выливать из стакана, Боря, легче, чем наливать в него, сказал ему как-то отец, непонятно, что он имел в виду, потому что наливал он в стакан всегда легко, хотя и осторожно, а уж выливал содержимое в себя, морщась и кривя лицо. Но вот сказал, а сынок запомнил. К тому это, что Мона щедро вылила на голову брата воды из бутылки, тот зафырчал, как недовольный конь, взгляд его стал осмысленным. Его защитного цвета штаны, купленные им с рук на рынке, сползали, и он подтягивал их резкими движениями рук.

– Ну, будем говорить или ты не собираешься, Мирон?

Надо отойти в сторонку, чтобы не мешать. Боре вся эта история начала надоедать, он очень злился на себя, на эту странную семейку, на этого несуразного Казанову Мирона.

Мирон кивнул, что говорить хочет.

– Давай здесь, по-русски никто кроме нас не понимает, давай, Боря, они балканы все, в смысле Балканы, – объяснил Мирон.

Можно было расслышать при желании и слово «бакланы» вместо Балкан, но это бы не подошло к святой троице. Совсем не подошло.

Мона вытирала лоб брату, даже по спине ее было видно, как она гневается. В Тель-Авиве два израильских человека скрывали свои тайны от других, разговаривая между собой по-русски.

Боря сделал шаг к смешному узкоплечему Мирону, тот подвинулся, и Боря сразу сказал ему:

– Слушай, кончай ты все это, возвращайся домой, там все с ума сходят, тоскуют, ну чего ты, сынок Лева у тебя, сидит на пони очень грустный. Мать психует, Авигайль не в себе, давай, приходи уже. Погулял и возвращайся, хватит.

Вообще Боря не был таким уж решительным человеком, видно, драка подвигла его на такие целительные слова. Мирон посмотрел на него и отодвинулся.

– Мне неясно, ты почему вмешиваешься? Кто тебе разрешил, а?! У меня кто-нибудь спросил, где мне лучше быть и с кем? Или вы сами все знаете лучше меня, а?

Голос его был по-прежнему очень высок, но уже перестал быть небрежным. Мирон повзрослел, это было очевидно. Он смотрел поверх Бори, пользуясь превосходством в росте.

Боря увидел, что Мирон напряженно и любовно смотрит на Мону. А та, женщина бежевых флорентийских полутонов, неотрывно, молча и страстно наблюдает за ними, опираясь красноватыми натруженными руками на мать и брата. Было видно, что она очень боится происходящего и результатов этого русского злого разговора, этих русских слов. Боря увидел, что и Мирон очень боится, и мать Моны, и брат ее, все боятся.

Неясный шум шел с нижнего этажа, но разобрать ничего было невозможно. Как будто кто-то пел, было не ясно.

Борю, супермена и простака, как прошибло. Так иногда бывает со взрослыми и подростками, внезапное озарение: есть на свете вещи значительнее правды и истины, есть на свете пронзительная боль, есть сладкий счастливый грех, есть ситуации, неподвластные вообще никому. «Что это я здесь делаю?» – спросил он себя.

Он растерянно повернулся и, складно двигая руками и плечами, от стыда и ужаса ударяясь о неопрятную стену лестницы, быстро побежал вниз по ступенькам, не попрощавшись ни с кем, думая о том, что никто о его уходе не сожалеет. Он, который с обледеневшим сердцем врывался в дверной проем с висящими пустыми петлями навстречу осколкам брошенной им гранаты и автоматным очередям лежащего по углам врага, постыдно испугался, буквально до потери речи. Боря съежился до размеров молекулы, которой стал в одно мгновение. Он понял, что будущего нет, а горящее прошлое свое он позабыл, потому что память его стерлась и заросла, а жизнь осталась позади.

На лестнице резко и приятно пахло приготовляемой где-то внизу на малом огне острой пищей, исходящим последним паром рисом с изюмом, барбарисом, курдючным жиром и черносливом, на грани подгорания. Какой-то юноша из квартиры за номером семь замечательным детским голосом высокой певческой силы исполнял вдогонку Боре древний восточный всепрощающий пиют: «Услышь мой голос, о Внимающий голосам, о Господь, принимающий молитвы…»

А он бежал в страхе, плотно прижав локти к бокам, беспомощный, испуганный и слабый, не видя ничего, не понимая, но предполагая выпеваемые слова. Вся эта история подошла вместе с Бориным бегством к логическому завершению. Входную дверь он нашел в темноте с третьей попытки, так он был потерян. Навстречу прошел парень в куртке с поднятым воротником. Боря ему кивнул, тот, не оглядываясь, с удивленно-раздраженным видом по-хозяйски прошел внутрь, «мой дом, хочу – здороваюсь, не хочу – посылаю на хер», – говорило его жесткое, как бы опаленное лицо.

На улице был ноябрь и сильный дождь, сопровождаемый порывами ветра с глубокого моря в курчавых волнах прилива. Борю окатило сразу с головы до ног. Это помогло. Он добрался до автомобиля, посидел в нем немного, надел часы, которые вернул на запястье. Никак не мог сосредоточиться. Потом собрался и выехал на магистраль в столицу. Были большие пробки на дороге, к тому же у аэропорта несколько машин, адских японо-корейских колесниц, столкнулись на мокром шоссе. Полицейские в ветровках с капюшонами на головах разбирались с подавленными от происшедшего и непогоды водителями. Боря ехал долго, что тоже повлияло на него к лучшему. По радио передали пару любимых песен. Въезжая в поселение, во всех домах которого за окнами горели золотом праздничные, вселяющие надежду свечи, он чувствовал себя чудесно. Такой счастливый характер.

Навстречу Роза сосредоточенно вела под уздцы смирного Густава по улице Независимости. Левушка, сидевший на пони, был напряжен и неспокоен. С деревьев и кустов ветер сбрасывал массы воды, как будто кто-то наверху опрокидывал полные ведра. Боря проехал мимо бабки, обутой в резиновые сапожки, и мимо ежащегося на ветру и дожде внука, не притормозив.

Роза, потрясающая, необъяснимая, неосторожная, на него даже головы не повернула, занятая своими азартными делами и порочными мыслями.

Она, как все местные сумасшедшие, обладала чувством предвидения. К тому же, она ничего не боялась. Теперь-то уж что, теперь поздно, поезд ушел. «Ту-ту» сказал. Дым паровоза, летевшего из ниоткуда в никуда, работавшего на отборном угле из Шхема, уходил в небо непрестанной густой струей. Эта струя быстро распадалась, смешиваясь с неприветливыми ночными облаками Иудеи.

Уже темно в окрестностях Иерусалима. 19 часов 25 минут, согласно роскошным часам Бори от невероятного горца Заура. 850 метров над уровнем моря. Плюс 12 здесь как минус 30 в известном городе на северо-западе русского государства.

Наша небольшая, но солнечная страна, отчаянная негромкая отчизна вступила в зимний вечер.