Ури Цви Гринберг

В Царстве Креста

*   *   *

Дремучие чёрные чащи, равнины, равнины –
долины страданья и страха в глубинах Европы!
Здесь в дебрях лесных, в полумраке зверином,
висят мертвецы на деревьях и кровью исходят.
(Серебряный отблеск лежит на их лицах,
и масляный свет льют на них золотистые луны.)
Крик ужаса здесь –
                             голос камня, упавшего в воду,
молитва здесь –
                             слёзы, потоком текущие в бездну.
Я – птица, чей крик будит полночь слепую
в долинах страданья, где царствуют башни с крестами.
О, если б нашёл я приют на Востоке,
среди аравийских песков, в бедуинских кочевьях!
Но болен я страхом овцы: полумесяц приставил
свой серп к моему обнажённому горлу…
Я гибну от ужаса на перепутьях Европы,
я вижу подставивших шею, готовых к закланью.
Кровавым плевком я окрашу крестов позолоту
(висите, евреи, – висите, привыкшие плакать).
Две тысячи лет полыхает молчание в бездне:
отрава, которая ест и побеги, и корни.
Две тысячи лет кровь из вен вытекает,
и нет никого, кто б ответил слюной ядовитой.
Записаны в книгах деяния рук Амалека,
и только ответ наш на кровь в эти книги не вписан.
Дремучие чащи, бескрайние чёрные дебри
страшны ещё больше, когда их луна озаряет!
Крик ужаса здесь – голос камня, упавшего в воду,
а кровь из раздувшихся вен – как роса в океане.
Европа великая! Царство Креста!
Когда воскресенье наступит, я праздновать буду:
я лес тебе страшный открою, тебе покажу я, Европа,
гниющие трупы моих мертвецов на деревьях.
Порадуйся, Царство Креста!
Смотри – и увидишь в долинах:
колодцы пусты, и убиты вокруг пастухи,
и головы мёртвых ягнят белеют у них на коленях.
Давно нет воды в тех колодцах – одно лишь проклятье.

*   *   *

Вы нам закрываете солнце, убить нас готовы
ещё до того, как с ресниц наших сны упорхнут золотые,
ещё до того, как молитва заре растворится в пространстве.
И тысячи тысяч в лесной полумрак убегают,
туда, где во взгляде овечьем ноябрь отражается блеском
ножа для закланья.  
И там, под деревьями страха, рождаются дети
с отравленной кровью: они увядают
быстрее, чем розы.
Для вас я не буду сажать плодоносные рощи.
Стоять оголёнными будут сады моей скорби
у ваших костёлов.
Звучат без конца колокольные звоны под вечер
со всех ваших башен.
С ума они сводят, они мою плоть разрывают,
как хищные пасти.
На сучьях в лесу я тела моих мёртвых развешу,
оставлю их гнить на глазах у созвездий,
беспечно сияющих в небе.
Я в тёмный колодец во сне опускаюсь.
Я вижу распятых евреев, я вижу,
как, вытянув шеи, залитыми кровью глазами
глядят они в окна,
шепча на иврите: «А где же Пилатус? А где же Пилатус?»
Откуда же знать вам, что ужас у вас в изголовье,
что чёрным пророчеством он ваши сны отравляет?
Ведь сон забываете вы, потому что с рассветом
звонят колокольни.
Из чёрных долин, где мы Облачный Столп ожидаем,
из наших обугленных душ в безответной мольбе о спасеньи
пророчу вам чёрные дни!
Тот ужас не сможете вы ощутить вашим сердцем.
Вы будете сплетни свои громоздить воспалёнными ртами,
ругаясь: «Евреи, евреи!»,
пока не окутает газ ядовитый церковные своды,
пока не застонут на идише ваши иконы.

*   *   *

Лежат меж деревьев тела пастухов неподвижно,
и радуги отблеск мерцает у них на ресницах…
Хлева догорают. Испуганно мечется стадо.
А люди поленья подносят, костру не давая угаснуть:
ведь алчет немедленной жертвы серебряный крест!
И падают замертво овцы, в дыму задыхаясь.
Белы их глаза и огромны – огромны, как луны…
Так яд поедает траву, так свершает закланье чума!
Вновь день после ночи пожаров, и ночь – ночь молчанья:
наполнены страхом домов опустелых глазницы,
и запах гноящихся ран над крестами восходит.
(Один уцелевший здесь я,
с мефистофельской злою усмешкой…)   
Овца, у кого ты просить милосердия станешь,
когда твой соломенный хлев стоит во владеньях Пилата,
а луг, на котором пасёшься, – на огненной Этне?!

*   *   *

Разорванный талес на раненом теле…
Хорош этот талес еврейский – в нём телу удобно:
ещё не зажившие раны ветра не засыплют песком.
Слышны колокольные звоны, евреи трясутся…
Не надо трястись так, евреи!
На кладбище я стерегу могил свежевырытых ряд.
Клеймо ваших ран на челе моём рдеет.
Я царь в этом талесе – в мантии красной и рваной!
Я каждой руке отомщу за пролитую кровь
в болотах,
                 в сараях,
                               на улицах
                                                и у порога костёлов.
Иначе зачем им носы и зелёных два глаза?
Иначе зачем нам два ряда зубов и костлявые два кулака?
…Смотри, покраснела стена в этом городе, папа!
Чего ты добился молчаньем и кротостью, папа?
Ведь вечер уже. Вот-вот и засветятся звёзды вечерние…
                                                                                      Папа!..
Не помнишь ты разве, что страж наш – Господь,
                                                 что дрожать ты не должен?!
Горят Небеса… Помолись же о милости, папа!
Ведь милость нужна Небесам… Небеса потемнели!
Подумай, они ведь не чувствуют боль, не страдают,
как плоть человечья?..
Ты умер? Я Имя тогда назову, и осядут
высокие башни костёлов, откуда несётся
сводящий с ума перезвон. Как дрожал ты!
А ныне останутся только (для памяти и для рассказов)
на кровлях железных кресты, как кресты на надгробьях.
Из кладбищ, из тысяч и тысяч могил
еврейское воинство встанет, и выйдет с оружьем,
и будет в шофары трубить на все стороны света.
Иначе зачем поднимается утром сияющий обруч?
Иначе зачем в этом городе красные стены?

*   *   *

Багровое солнце. Еврей на закате Европы.
Дом в городе страха. Обилье крестов в поднебесье
и звон колоколен.
Завеса истлела. Дверь шкафа со свитками Торы
висит на петле, как подстреленной птицы крыло.
В крови голова этой птицы, посыпана пеплом.
Грошовая свечка в гробу полутёмном мерцает
и светит внутри, будто в сумрачном зеве.
Отец мой сидит неподвижно и смотрит на запад:
всё ждёт, что услышит оттуда он звуки шофара
и весть, что пришёл сын Давида и улицы Рима в огне.
(Наверно, поэтому окна пылают и острые шпили.)
Тебе хорошо здесь, отец, ты сидишь неподвижно,
лицо пламенеет в лучах уходящего солнца,
похож ты на солнце.
Но там, во дворах Амалека, – там мама моя над колодцем
стоит и кричит в яму с чёрной водою:
«Верните мне голову – здесь голова моя тонет!
Зачем она вам, что её отсекли вы от тела, злодеи?!»
А птицы поют, как назло. И над чёрным колодцем
кровавые яблоки зреют, когда наступает
рассвет после ночи.
Кто знает, откуда являлись наездники эти,
которые наших сестёр в логовища тащили?
А после – стенания рек о деяньях сынов Амалека:
ведь женщин тела обнажённых теченье выносит на берег.

*   *   *

Не только над чёрным колодцем – повсюду
на яблонях зреют плоды, но не мы их срываем,
ведь красные яблоки эти созрели на нашей крови.
Проникла осенняя сырость в тела иудеев:
нет сил у нас больше взывать, небеса сотрясая, –
в костях дотлевает бессильный обугленный крик.
Сквозь глубь синевы не доходят стенанья до Бога.
Но чует земля, что беда идёт следом за нами.
Земля к нам добра, нам любовно она предлагает:
прильните ко мне, укрываясь моим одеялом,
не ждите заката.
А ночью над нами поющие звёзды восходят.
И бархатно небо. И есть ещё милость в страданье.
Но страшен, как Марс, окровавленный облик луны.
Так падает Каин на землю, с Эдемом прощаясь.
Дурман опьяняющий, запахи крови и вербы.
И мечется Бог – ему тесно в чертогах.
Рычит он, как раненый лев, и срывается с Трона,
и мчится в небесных снегах – так ему одиноко.

*   *   *

Что можем мы сделать, евреи бездомные, папа?
Оставил Господь сыновей, оставил пастух своё стадо.
Спустилась в сады наши осень, в крови нашей серый туман.
Пустынный наш край на востоке – приют для шакалов,
а здесь нам цыганский шатёр служит кровом неверным:
любой поджигает его, как солому, и топчет.
Все дни наши здесь, чтобы каялись мы: «Преступали…»
и взор отводили тоскливый, встречая друг друга.
Ночами вселяется ужас в дома наши: чёрная птица.
Что можем мы сделать – напуганных горстка евреев,
когда возвышаются римские башни над нами,
и звон колокольный должны каждый вечер мы слушать
и в чёрные наши субботы, и в чёрные праздники наши.
Проклятие жить так, когда ежечасно
огонь может вспыхнуть повсюду: костры под ногами,
костры под домами.
Что можем мы сделать – напуганных горстка евреев,
когда наши жёны и дети кричат нам: «Спасите!»,
и крыши пылают, и пламя горит в наших окнах.
Проклятье быть телом, которое топчут,
как уличный серый булыжник, – но тело не камень.
Из мяса оно и костей – и почувствовать может,
                                                                             как лезвие режет.
Нет мужества, папа, у нас – мы не сможем подняться
и колокол сбросить, ввергающий разум в безумье.
Сорвать этот крест, голубое пронзающий небо.
И небо, как будто в библейском проклятье, становится медным.
Смиримся же, папа, сойдём же в долины страданья,
где зреют плоды наших слёз под деревьями страха.
Сорвём те плоды и вонзим их шипы ядовитые в глобус…

*   *   *

Я вас ненавижу до кончиков пальцев, скрывая
в горящей от яда груди нашу чёрную правду:
Быть двадцать веков Агасфером и не поклоняться Кресту.
Мой ужас за мной заостренною движется тенью,
как будто наточенный меч, занесённый над нами.

Я в сердце Европы. Я думаю: как же случилось,
что те, кто Бейт-Лехему молятся здесь на коленях
и Библию чтут – это те, кто мечтает
библейский народ истребить, без остатка его уничтожить?
Об этом сказали давно мудрецы, только мы позабыли
(но звёзды горят, даже если  глаза их не видят):
«Лишь чудо спасает нас тут, в этом логове львином».
О, правду, великую правду мои мудрецы говорили:
Что мёртвый  в костёлах – не брат наш Йешуа, а Езус,
и он в Вифлееме рождён, а не в древнем Бейт-Лехеме нашем,
и мать его, Мирьям, с кувшином прозрачного масла,
в одеждах льняных, не еврейская дочь, а Мария.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А что же тогда миллионы кричат: «Аллилуйя!»,
когда проплывает над ними в процессии сын Галилеи?
Об этом скажу я, еврей, обескровленный так же,
как множество множеств других,
                                               в рваных талесах и с ремешками, –
в стихах изливающий тысячи лет нашей скорби:
Эй, мир, посмотри: верят в ложь миллионы!
Бейт-Лехем – селенье евреев!
И мёртвый еврей Иешуа   
на стенах костёлов повешен!

*   *   *

Казните их всех: тех, что ходят по улицам вашим,
объятых тоскою, с глазами, глядящими в землю.
В крови их отрава – там кладбище слов ядовитых,
которых они никогда вам не скажут.
Но я их скажу,
еврейский поэт в этом Царстве Креста.
И множество тех, что в крови своей носят отраву
безмолвных проклятий – и солнца не видят,
а видят лишь луны, лишь луны в опаловых водах.
И множество это всё движется – дальше и дальше,
по морю, по суше. И крест идёт следом за ними.
Привязан к нему иудей. «Боже, Боже!» –
кричит он сухими губами в пустое пространство.
Казните их всех, молчаливых: они вам не скажут
тех слов ядовитых, которые я говорю вам!

*   *   *

Я здесь, в вашем Царстве родился, в глубинах Европы,
под сенью Креста, где тоскует печальная ива
над омутом тёмным.
И только в тумане рассказов я видел Бейт-Лехем,
далёкий
и синий.
Я знаю: здесь каждого страх поражает.
Боятся они, что бандиты к ним вломятся в полночь
с ножом, топором
и убьют их в постели.
А может, я сплю, и всё это мерещится мне?
Во сне ли услышу
иль в час пробужденья
те крики, что рушат небес безмятежность?!
Отправьте меня за пределы полей ваших, к морю.
Оттуда – в края, где блестит золотой полумесяц.
Он острый, как серп, и приставлен сынами пустыни
к овечьему горлу.
Отправьте меня на Гудзон – там живут мои братья
и доллары копят – «жидовскую копят монету»,
чтоб, с нею в Европу приехав, скупить все алмазы
славянской короны…
Отправьте к соседям: в Совдепию, к брату.
Он там комиссаром – ни слова по-польски не зная,
на идише пишет декреты свои для поляков.
О царство страданья, лесное славянское царство!
Наш след на земле твоей – кладбища наши.
Гниют там евреи, лежат поколенья в могилах,
и пищею служат червям, и питают древесные корни.
Куда же идти, где искать себе новое место,
чтоб звон колокольный ваш больше не слышать,
не видеть кресты золотые и шествия ваши.
Одно только место такое: глубинные воды,
куда не доходит гул вашего Царства.
Но я не хочу опускаться в морскую пучину,
пока ещё суша цветёт и сияют ночные созвездья.
Я просто беду ощущаю, которая ждёт нас

под сенью Креста.

*   *   *

Затмение солнца у вас, в полутёмной  Европе, –
и рад я тому, что затмение солнца настало.
Так радостно кровь молодая по жилам струится,
и реет над тканью одежд аромат предвечерья.
Багровою ночь будет в Царстве Креста!
Я свод ненавижу небесный, лежащий на шпилях.
Для нас это медь – она давит на головы наши.
Для нас это небо, откуда дождю не пролиться.
Проклятье лежит на полях, и они не дадут урожая –
но то, что нам здесь уготовано,
с вами случится!

*   *   *

Проклятье приходит к нам с ломтем осеннего хлеба.
Отчаянье пьём мы с водою из чёрных колодцев.
А ночью является страх, перед тем как постели коснёмся.
Так дни здесь проходят – и стелятся запахи ивы
над реками мрака, где тлеет ноябрьский ужас.
А ночью слетаются совы оплакивать лето.
Сидят пастухи наши мёртвые на побережье,
а овцы испуганно мечутся ночью пустынной
и влаги для ртов опалённых своих не находят.
Но утром и вечером в мире царит вожделенье.
Есть чудо рассветного неба, есть чудо заката.
И в полночь с землёй в наслажденье сливается тело.
И лишь старики у нас рано встают, до восхода.
В сердцах у них сумрак: полны их сердца, словно ивы,
осенним кошмаром.
Предчувствием смерти.

*   *   *

Мама Мирьям, мне больно.
Растащили твои образа и в затменьи несут по Европе…
Даже имя твоё исказив, называют Марией…
Если б мог я к тебе подойти, когда ты плывёшь над толпою,
и тебе рассказать, что живут здесь евреи, простые евреи,
и что есть у них жёны и дети в этом городе, городе страха, –
раскололся бы тотчас мой череп и вытек
белый мозг мой на камень,
а толпа продолжала бы путь как ни в чём не бывало.
Кровь течёт, я иду, но ты, Мирьям, об этом не знаешь,
и звучит твоё имя: Мария. Звучит на латыни.

*   *   *

Улетают в скитание птицы – прекрасны их птичьи скитанья.
Сердце мира открыто для них, озарённое светом:
вольной стаей взлетают они, устремляясь в просторы, –
                                                                                        и с ними
поднимается солнечный круг, и бежит он с Востока на Запад.
А усталым ногам говорят вавилонские реки
сквозь туман, застилающий звёздное небо слезами:
К нам, бездомные, к нам возвращайтесь из края страданий.
Вы устали в пути, а дороги уходят всё дальше.
Велика перед вами земля – так войдите же в реку,
и она унесёт вас в глубокое счастье покоя,
в океан беспредельный.
Мой суровый отец, моя мама – само благочестье,
не прислушаться ль нам? Уже вечер. В тумане,
полном слёз, не войти ли в поток, что уносит
в океан беспредельный?..
Или мы не хотим изумляться цветению лилий,
видеть ясный закат, любоваться походкой красавиц?
Но отрада для всех – океан беспредельный…
Не прислушаться ль нам?
Ведь туман в этот вечер наполнен слезами.

*   *   *

Красен хлеб наш субботний. А красные яблоки наши –
как кровавые луны, лежащие в чёрных озёрах,
да, кровавые луны, созревшие в ночь полнолунья
в вашем Царстве Креста.
Велико это царство. Моря занимает и сушу.
И кого здесь волнуют вавилонские реки,
чьи потоки оставили нам непросохшие слёзы
бесконечного плача?
И кого здесь волнует, что хоронят упавшее в воду
чьё-то тело, а рядом стоят лики смерти живые –
люди в чёрных одеждах – они окружают
женский череп, пробитый, наполненный грязью и тиной.
Для того колокольня, чтобы слушать нам звон похоронный,
слушать колокол скорби.
А ещё есть в костёле орган, и звучит «аллилуйя»
в чёрный вечер субботний – словно кровью он мажет
двери наших домов:
знаки Каина ставит.

*   *   *

Может, самое чёрное вижу я здесь из пророчеств,
каждым нервом своим ощущаю я ужас,
оттого что сбываются эти виденья
здесь, в долинах страданья, на земле христианства.
Мы сошли со ступеней крутых, на которых стояли,
покачнул наши лестницы ветер Европы:
всем любовь – даже тем, кто готовы нас резать,
даже душам злодеев – Небесное Царство.
Пламя в наших глазах, опалённое небо:
и пылают костры, и снуют между ними евреи,
и ни слова не могут сказать, и не знают, где выход,
и не видят, что небо в огне и что бездна под ними.
Только мельницу видят они, и вращаются крылья
в ядовитом пространстве, и мелют, и мелют
воздух кладбищ осенних, слякотных кладбищ Хешвана.
Как могу я, идущий от страданья к страданью,
одинокий еврей, в чьей крови страх еврейский и ужас,
ужас ночи насилья слепой и закланья овец, – как могу я
пробудить это павшее воинство: тысячи тысяч
на просторах России, на польских дорогах…
Чтобы встали они и себя, своё множество, сами
увидали: червями обглоданных мёртвых евреев
в снежном Царстве славянском,
                                                в стране колокольного звона.
Только ночью встаёт это воинство мёртвых,
и когда я иду к своей белой постели,
к моей белой постели их тени подходят,
говорят: «Посмотрите на нас, посмотрите!
Вот таким ваш конец – всех и каждого – будет».

*   *   *

Только десять евреев останутся после закланья,
чтобы видели все: был народ здесь, в краю колоколен.
Но и в язвах своих они Рим не попросят: «Впустите…».
Как случилось, что вместо Давидова Царства
есть у нас обветшавшее царство литовских местечек,
где мы сумрачный сон иудейский наш видим
о берёзах, корнями вцепившихся в землю,
и о лунах, мерцающих над изголовьем…
Есть у нас царство польских тоскливых предместий
(где порой наши сны прерываются воплем…).
Есть край скорби и ужаса на Украине –
есть простор, где закланье овец происходит…
И ещё есть на суше, от моря до моря,
много мест, где раскрытые ждут нас могилы.
Есть и мельница – чёрными машет крылами
и касается туч: милосердия просит.
И шатры есть цыганские – ставят евреи
их, кружа по земле, будто солнце по небу.
Только десять останутся, с горлом овечьим, слепые,
но останутся вечно. Детей породят они в страхе,
с тонкой шеей, с глазами, как птицы в тумане,
с кровью сморщенных роз – а ночами трубить будет некто,
звёздный свод потрясая.

*   *   *

Если б мог удержать я пылающий Марс на орбите,
чтобы он осветил, сквозь затмение солнца, дороги,
где сидят наши матери возле обочин
и баюкают там своих мёртвых детей на коленях,
своих мёртвых ягнят и птенцов на распутьях Европы.
На востоке, на западе – всюду кошмар под крестами!
Что я сделать могу, собирая в кулак наши слёзы?
У обочин сидеть, молча плакать в тени колоколен
и баюкать ягнят и убитых птенцов на коленях?
Или кладбище выкопать в сердце Европы
для погибших ягнят,
для птенцов моих мёртвых?

*   *   *

В облаках кто-то водит смычком окровавленной скрипки.
Час молитвы пришёл – по углам встаньте, папа и мама.
За меня помолитесь, мои папа и мама.
Потому что ваш сын, хоть на нём европейский наряд,
он еврей всё равно, он скиталец, бродяга,
на висках его – пейсы;
Если их не увидит никто, это значит – мой профиль
не заметен в тумане.
А ещё здесь, в тумане, звучит мандолина,
но тоска от неё в этот час предвечерний.
Потому что еврей в элегантном костюме
под крестами здесь бродит – один в этом царстве
на исходе субботнего дня, когда звёзды восходят.
Изумрудно-пьянящая ночь, запах мяты и яблок,
лунный свет, голубой аромат –
над морщинами мамы, над лесом страданий,
над телами моих мертвецов на деревьях.
В кафедральном соборе висит обнажённый Йешуа,
и блестят серебром неподвижные старые лампы.

*   *   *

Оберните бурнусом меня и набросьте на плечи мне талес,
ибо вспыхнул угасший Восток и горит в моих венах.
Заберите обратно мой фрак и ботинки из лаковой кожи –
всё, что здесь я купил, чтобы стать европейцем.
Посадите меня на коня и отправьте в пустыню,
возвратите в пески из роскоши ваших бульваров.
Есть в пустыне народ с обожжённою бронзовой кожей.
(Колоколен там нет и крестов, лишь созвездья сияют.)
И когда воззовёт кто-то бронзовый голосом зычным
и воскликнет: «Любовь!» – и взойдут полуночные звёзды –
отзовётся вода голубая, разлившись у края пустыни, –
отзовётся любовью.

Варшава, 1921-1922

Перевёл с идиша Ханох Дашевский