Моей жене
1
Потом я пытался вспомнить, что же заставило меня в тот полусонный вечер сесть за руль и направиться в Ашкелон, к морю. Возможно, мне захотелось выбраться из дышавшего пылью Иерусалима, а заодно хоть чем-нибудь порадовать Иру, давно уставшую говорить об однообразии нашей с ней жизни. Она, в отличие от меня, море обожает. А может быть, именно в тот вечер я решил, что пришло, наконец, время вынырнуть из болота уютной меланхолии. Хотя бы ненадолго.
Мне так и не удалось этого вспомнить, как не удалось вспомнить даты, чтобы привязать произошедшее к осязаемым временным вехам. Причуды обленившейся памяти: события хранятся в ней ворохом перетасованных видений, реальность которых неразличима. Впрочем – и не важна.
Обесцвеченный сумерками пляж был немноголюден. Над загустевшим морем полыхал роскошный закат, располагавший к размышлению о вечном. О вечном как-то не думалось. Я просто стоял на берегу, вдыхал соленую прохладу и, не отрываясь, смотрел на склонившийся над горизонтом раскаленный диск. Где-то под ним плавала моя жена. Неостывший еще песок ласкал босые ноги. Я прислушивался к своим ощущениям, пытаясь разбудить в теле радость слияния с природой.
В самом разгаре этого благотворного процесса ко мне вдруг подошел коренастый мужчина средних лет в длинных неопределенного цвета шортах и в сдвинутой на затылок выцветшей панаме и сказал: «Привет!» Причем таким тоном, словно мы с ним если не родственники, то во всяком случае старые знакомые. На поводке за ним волоклась несуразная собачонка. Не могу сказать, что это слишком меня удивило – последнее время я стал замечать, что моя внешность обрела необъяснимую привлекательность для определенного рода людей и животных.
– Привет, – я безрезультатно напрягал расслабленную закатом память.
– Я, наконец-таки, решил немецкий вопрос! – двинул мужчина без всякой предварительной подготовки.
К своему стыду, я даже не подозревал о существовании такого вопроса и в смущении пробормотал что-то типа: «Надо же! Кто бы мог подумать!» Возглас получился явно неубедительным. Родственника это нисколько не смутило, видимо, ему была привычна дремучая неосведомленность населения.
– Они вот решали еврейский вопрос, – он старательно установил ноги, готовясь к пространному объяснению, – а я понял, как решить немецкий.
Он смотрел на меня в упор, готовый к изумлению и вопросам, а в моей голове замелькали картины, где вереницы немцев под конвоем израильских солдат направлялись в газовые камеры.
Однако все оказалось не так просто.
Вступление меня, мягко говоря, насторожило:
– Ребята, к примеру, хотели отравить водопровод в Гамбурге и Нюрнберге. В общем, для начала неплохо. Только мелковато, мелковато… Думаю, сотня-другая тысяч, не больше, плюс-минус… Мелковато… Хотя понятно: что же еще можно было сделать в тех условиях?
– Зачем, это, отравить? – холодная змейка пробежала по моей спине и затаилась где-то в животе. – Какие ребята?
– Какие-какие! Наши! Про организацию «Накам» слыхал когда-нибудь? Не слыхал? А про «Дин»? Ладно, потом расскажу. Только это мелковато. Не тот масштаб. А я-то, наконец, понял, как решить этот вопрос кардинально. Они шесть миллионов, а мы – подчистую! Смотри…
Когда мне удалось справиться с первым испугом, я уже потерял логическую нить его рассуждений и решил, что искать ее бесполезно и что я имею дело с одним из неадекватно мыслящих соплеменников, каковых на удивление часто можно встретить на просторах Святой Земли. Я приготовился терпеливо дожидаться конца и, чтобы не возбуждать оратора, смотрел, как он перебирает длинными пальцами крепких кривоватых ног, торчавшими из растоптанных сандалий, словно аккомпанируя себе на невидимой клавиатуре. Собачка уютно расположилась между нами и, судя по ее умильной физиономии, не только полностью разделяла взгляды своего хозяина, но и явно наслаждалась красотой их изложения.
Краем уха я слышал, как в его темпераментной речи упоминались каббалистические термины, мистические пристрастия Гитлера и антисемитизм Далай-Ламы, вероломно благословлявшего нацистов. Я не перебивал, но когда мне показалось, что монолог уже близится к благополучному завершению, он вдруг заговорил о том, что память об Амалеке должна быть стерта с лица земли.
Не то чтобы я был с этим не согласен, скорей – наоборот. Но судя по всему, вопреки моим ожиданиям разговор возвращался к далеким временам исхода из Египта, а это грозило тем, что придется еще очень долго добираться до наших дней. Поэтому я позволил себе проявить неосторожность и спросить:
– Ну, с немцами-то понятно. Хотя и немцы, согласитесь, тоже разные бывают. Но при чем тут, извините, Амалек?
В голосе моего собеседника заскрежетало раздражение. Он заговорил как по писаному:
– Три заповеди надлежит нам исполнить в час, когда поселимся на земле Израиля: поставить себе царя, возвести себе Храм и уничтожить потомков Амалека. Сегодня невозможно доподлинно объяснить, каким путем нацистские лидеры унаследовали его гены, но и отрицать генетическое родство между ними невозможно. Талмуд однозначно указывает на прямую связь между Германией, так написано, и Эдомом, то есть с потомками Эсава. Ты понимаешь, о ком идет речь? Это страна, откуда вышли северяне с бледной кожей и светлыми волосами. Врубаешься?
Я многозначительно промычал.
– А что касается твоих разных немцев, – он запустил руку глубоко в карман, вытащил оттуда сложенный вчетверо листок, аккуратно разгладил и уперся в него носом. При свете заката казалось, что бумага залита кровью. – Не кто-нибудь, сам Эйнштейн сказал. Вот послушай: «Немцы как народ ответственны за массовые убийства и как народ должны быть за это наказаны… За нацистской партией стоит немецкий народ, который выбрал Гитлера…» Врубаешься? Они нас – шесть миллионов, а мы их – подчистую!
Неожиданно для себя я вдруг проникся жалостью к немцам. Конечно, об ужасах Катастрофы я читал и слышал немало. Вся семья моей матери погибла в Минском гетто. Фильмы, книги, леденящие душу фотографии, воспоминания тех, кому удалось уцелеть. Уже здесь, в Израиле, мне приходилось встречать людей с нестираемыми номерами на руках. И хотя все это было далеко, еще до моего рождения, от этого оно не становилось менее ненавистно и страшно. Тем более теперь, когда чудище юдофобии снова пробуждается.
Но сейчас, когда этот странный человек заговорил о справедливом отмщении, чувства мои смешались. Уничтожить целый народ, пусть даже породивший кровожадного монстра? Позволено ли нам, открывшим миру категории морали, уподобиться исступленным варварам, жаждущим кровавой мести?
Мужчина, словно прочитав мои мысли, рывком приблизился и выдохнул мне в лицо:
– Мир бы смотрел на Израиль по-другому, если бы евреи умели мстить за свою кровь!
Несколько безмолвных мгновений мы стояли, почти соприкасаясь лбами. Его глаза – две черных пропасти, казалось, втягивали меня, а в их глубине мерцала раскаленная магма. Мое сердце толкалось где-то под кадыком.
Он отстранился и повернулся лицом к закату:
– Конечно, если бы Израиль существовал во время войны, – он мечтательно смотрел на полуутонувший в море огненный шар, – можно было бы сбросить на Германию атомную бомбу. Только говорить об этом поздно, время упущено.
– Так что же теперь делать? – мысль об упущенном времени слегка огорчила меня.
– Что делать? – он обернулся ко мне и впервые за время нашего разговора улыбнулся. Рубиновые искры брызнули по золоту зубов. – Что делать? Внедрять новые методы, более тонкие, более конструктивные.
– Какие же методы? – я совершенно не представлял, что может быть тоньше и конструктивнее, чем атомная бомба.
– А вот какие, – мужчина снова основательно расставил ноги. Вскочившая было собачка опять улеглась. – Знаешь ли ты, что такое пульса де-нура?
– Ну… слышал, конечно… – на самом деле все, что я слышал об этом мрачном магическом ритуале, казалось мне не более чем пережитком средневекового мракобесия.
– Слышал? Слышал, конечно… Так вот: классическая пульса де-нура, молитва-проклятие, воздействует только на евреев. Причем безотказно. Вспомни: Троцкий, Рабин, Арик Шарон… Потому-то и не добрались ни до Сталина, ни до Гитлера, ни до прочей мрази. А теперь на минутку представь, – он сделал многозначительную паузу, – нечто подобное, только поражает тех, в ком течет хоть капля этой гребаной арийской крови. Причем не одного, а всех одновременно и поголовно. Где бы они ни обретались. Догоняешь?
– И что, есть такая молитва? – я, кажется, догонял, мне стало жутковато. – Где же она?
– Вот здесь, – он указал пальцем на свой лоб. – На меня снизошло.
– Если снизошло, так почему про немцев? Они ж и так осознали. Повсюду носятся со своим комплексом вины. А вы посмотрите вокруг – террористы, исламисты…
– Сначала с этими поквитаемся, а потом и до тех очередь дойдет. Разберемся, уж не сомневайся!
– И что теперь?
– Что теперь, что теперь? Действовать надо! Чтобы время опять не упустить.
– А как?
– Ишь ты какой прыткий! Торопиться, брат, нужно аккуратно, чтоб наверняка. Сначала необходимо миньян собрать. Из подходящих людей. Вот я и собираю…
– И вы что, меня?..
– Вот именно!
– А почему вы… почему вы думаете, что я подхожу?
Тут он снова приблизился ко мне вплотную. Из пропастей его глаз потянуло кладбищем:
– Так ты же только и мечтаешь о справедливом воздаянии. Всем и за все. Ты же не сомневаешься, что Боженьке все безразлично, потому-то ты на Него и обижен… У тебя это на лбу написано.
– Это… не совсем так, – я непроизвольно потер пальцами лоб. – Вы… не совсем правы.
– Правы-неправы! – он дохнул на меня запахом пепла. – Не тушуйся, дружище! Поверь, нет ничего на свете слаще мести! Не сравнятся с нею ни слава, ни бабы, ни карьера. Ничто никогда не доставит тебе такого наслаждения, как возмездие! Справедливое и неотвратимое… Когда ты его сам, своими руками… Вернее, мозгами… И потом – с немцами-то все ясно. Ты смотри глубже: коли Ему с нашими болячками недосуг валандаться – самим надо… Кто, если не мы? А тут у нас работы и без немцев – непочатый край! Все эти воры, бюрократы, миротворцы хреновы, Хамасы всякие… До всех доберемся…
Я тревожно огляделся по сторонам. Солнце окончательно погрузилось в потемневшее море. Ира, уже одетая, стояла поодаль, нетерпеливо поглядывая в мою сторону.
– Ну ладно, – произнес мой то ли родственник, то ли знакомый. – Потом договорим, а ты пока подумай. Я тебе позвоню.
И он удалился, ступая твердым шагом по уже остывшему песку. Собачка на прощанье обернулась и бросила на меня проникновенный взгляд.
2
Когда мы сели в машину, жена спросила:
– С кем это ты так долго разговаривал? Твой знакомый?
– Да какой знакомый? Чудик какой-то. Мне почему-то поразительно везет на таких странных людей. Да я тебе рассказывал, помнишь? Похоже, из той же компании. Этот деятель придумал, как одним махом со всеми немцами покончить. Снизошло, говорит, на него. Не знаю, как в других местах, но мне кажется, что концентрация психов для нашей маленькой страны все-таки высоковата.
– Что ты молчишь? – Ира повернулась ко мне. – Это твой знакомый?
– Говорю же, – я повысил голос, – никакой не знакомый! Просто человек. По всей видимости, не совсем… не совсем, скажем, адекватный. Ему якобы открылось, что пришло время немецкому народу ответить за все, что они сделали с евреями. Снизошло, утверждает, на него откровение, каким образом это осуществить. То ли молитва какая-то, то ли заклятье. Глупости, конечно, хотя… звучит заманчиво, я его понимаю. Пустые мечтания, хотя… есть в этом что-то. Знаешь, в какой-то момент эта идея меня зацепила. Я вдруг подумал: а почему бы и нет, ведь это, наверное, было бы справедливо! Представляешь? Чушь какая-то! Не зря говорят: безумие заразительно.
– Не хочешь говорить – и не надо! – она отвернулась к окну. – Только мне надоело постоянно тебя дожидаться.
– Дожидаться? – я почувствовал раздражение. – А что, мне надо было человеку в лицо плюнуть? Он же ко мне со всей душой! И потом: а если все это действительно правда? Если на него действительно снизошло? А если это работает? Ты представляешь, какие открываются возможности? Разве только немцы? Ведь на каждом шагу людям приходится утираться и терпеть беззаконие, хамство, равнодушие. Эти тут вытворяют, что хотят, а Он там молчит, будто так и надо. Все кричат о справедливости. А где она? Только в душещипательных проповедях и в голливудских блокбастерах. Здесь вещают: «Мне отмщение и аз воздам», а там приходят крутые парни и всяческие бэтмены, берут закон в свои руки, и в конце концов все решают мускулы. Примитивные мускулы, как в пещерные времена! Что же с тех пор изменилось? Только оружие. Ну, еще под занавес полиция приезжает. Это все, чему мы научились! А ты представь, если орудие справедливого воздаяния окажется в честных руках. И в руках не каких-нибудь тупоголовых суперменов, а серьезных, разумных людей, которые не носятся с пистолетами, а силой мысли…
– Все-таки хорошо иногда выбраться из города, – проговорила Ира сквозь дремоту, – и хоть немного побыть в тишине.
Она меня не слышала! Поначалу меня это расстроило – неужели и моя жена заразилась этой всеобщей глухотой? Но потом успокоился. Ничего не поделаешь, на очередном витке эволюции люди постепенно перестают слышать друг друга. Спрашивают на ходу: «Как дела?», вовсе не подразумевая, что кому-нибудь вдруг придет в голову ответить нечто более пространное, чем «нормально». Обзывают друг друга лжецами, предателями, фашистами, а спустившись с трибуны, обнимаются, пьют кофе, дружат семьями. Потому что не слышат. И это не равнодушие, а признак душевного здоровья, торжество инстинкта самосохранения. Возможно, именно она, доброжелательная глухота, приведет когда-нибудь человечество к той всеохватывающей любви, о которой говорит Священное Писание. Как возлюбить ближнего своего, если у него на работе и дома одни неприятности, импотенция и гипертония на нервной почве, а он при этом еще и норовит тебе обо всем этом подробно рассказать? Самый надежный способ сохранить в душе хрупкий росток сердечного к нему отношения – не слышать.
И все-таки от моей родной жены, от той, с которой, как мне казалось, за почти тридцать лет мы стали одной плотью, я такого не ожидал. Конечно, за эти годы ты достаточно натерпелась от моих капризов и «творческих озарений», от всплесков эйфории и приступов самоистязания, от склонности к патетическим монологам. Все это я, несомненно, понимаю, и более того, ценю. Однако сейчас, моя дорогая подруга, ребро мое ненаглядное, ты могла бы быть чуть более снисходительной. Возможно, тебе смешно и ты думаешь, что я стою на пороге очередной «гениальной идеи», которых, ты скажешь, было уже немало. Возможно, ты и права. А если наоборот? И речь идет о по-настоящему серьезных вещах, которые могут перевернуть не только нашу с тобой жизнь, но и жизнь всего человечества! Не говоря уже о немцах.
Я взглянул на Иру, она, склонив голову, дремала.
И вдруг мне пришло в голову, что дело тут вовсе не в банальной глухоте. А если то, что я пытался рассказать, настолько значительно, что обычный человек не в состоянии это услышать? Я-то сам никогда не сталкивался, но читал о том, что информация, нисходящая из высших космических уровней, простым смертным недоступна, как инфракрасное излучение или ультразвук. Мало того что недоступна, так еще и небезопасна.
По поводу собственной избранности я успокоился уже давно. Честолюбивые устремления юности сегодня выглядят по меньшей мере забавными. К сорока годам нелепые попытки удивить мир я благополучно оставил и, за неимением лучшего, принялся осваивать образ скромного созерцателя. А потому, обнаружив в себе некоторые способности к ясновидению и биоэнергетике, постарался внушить себе, что это, как музыкальный слух, не более чем задатки для возможной профессии. Решил, что укрощенное честолюбие тоже является показателем духовного роста.
И все же мысль о том, что мне доверена информация, предназначенная лишь избранным, приятно ласкала самолюбие.
Вслед за этим охватила тревога: если все это на самом деле так, то это уже не игра, здесь уже одним созерцанием не отделаешься. За порогом этой двери все взаправду. Здесь не размахивают бутафорскими мечами, здесь режут сталью по живому, здесь не размазывают по телу клюквенный сироп, а проливают настоящую кровь, не рассуждают о смерти, а творят ее. Всю жизнь я старался избегать ответственности. И вдруг каким-то невероятным образом на меня пал выбор, и то, что было до сих пор предметом досужего мудрствования, обратилось в реальность.
Мне стало страшно.
Лента шоссе, то вздымаясь, то опускаясь, неслась навстречу. В конце длинного подъема, на вершине перевала, открылась панорама: дома в гирляндах фонарей карабкались по крутому склону горы до самой вершины, вдали колыхалось море мерцающих огней.
Мы приближались к Иерусалиму.
3
Занятия медициной, пусть даже альтернативной, естественно, не предполагают, что обращаться к ней за помощью будут люди здоровые. Здоровые люди не курят, не читают газет, а играют в теннис и занимаются аэробикой. По утрам едят йогурт с овсяными хлопьями, а по вечерам смотрят мелодрамы. Все остальные в той или иной степени люди нездоровые.
Между пациентами обычных докторов и теми, кто обращается к энерготерапевтам, существенная разница. Разве придет кому-нибудь в голову рассказывать ортопеду или гинекологу о том, что науськанные соседями органы КГБ и Моссада по телефонным проводам закачивают в квартиру отравляющий газ?
Для целителя же различие между запором и неврастенией, холециститом и депрессией заключается лишь в их энергетическом проявлении. По этой причине ему приходится выслушивать множество человеческих историй, в которых недомогание переплетается с обидой, физическая боль с одиночеством.
Но среди тех, кто обращается к нам, немало людей несколько более странных, чем банальные невротики или параноики. Это люди с идеей. Причем с идеей, не принятой окружающим социумом. С этими приходится труднее всего.
Вспоминается, например, человек, разыскавший потерянное колено Израилево. И не где-нибудь, а в Индии. И в количестве ни много ни мало, а десять миллионов душ. Долгие годы он безуспешно пытался прорваться к правительству с детально разработанным планом: поэтапно перевезти их всех в Израиль, а потом приступить к естественному расширению границ государства от Дамаска до Синая. Не добился ничего, кроме язвы желудка. С ней и пришел ко мне после безрезультатного хождения по гастроэнтерологам. А женщина, которая утверждала, что большинство голливудских фильмов без ее на то согласия снято про ее жизнь? Никакие снотворные не могли справиться с ее бессонницей.
Как же тут не задуматься о неповторимой энергетике Земли Израиля? Не зря же могучие религиозные империи рубились за этот крохотный клочок земли. Может быть, дело в особой Господней симпатии или в невероятном пересечении энергетических артерий планеты, а может быть, в том, что евреи со всех уголков земли, веками устремляя сюда свои помыслы, создали здесь такую духовную атмосферу, которая далеко не каждому по силам.
С годами я стал гораздо спокойнее относиться к влиянию Святой Земли на тех, кто так или иначе к ней прикоснулся. Так же спокойно я должен был бы воспринять и этот необычный разговор на ашкелонском берегу. Тем более когда вспомнил, что не оставил незнакомцу своих координат. Волнение мое постепенно улеглось.
Правда, ненадолго.
4
Какую реакцию, кроме бешеного сердцебиения, может вызвать телефонный звонок, если твой сын в армии, у тебя престарелые родители, а на часах три двадцать ночи? Пока я переводил дух, в трубке сначала что-то проскрежетало, потом раздался женский смех, а потом бодрый мужской голос сказал: «Привет!» Я узнал его сразу, и у меня засосало под ложечкой. В течение недели я если и вспоминал о нем, то не более как о забавном эпизоде.
– Привет! – выдавил я.
– Что-то не слышно радости в голосе, – у него было явно хорошее настроение.
– Ну, почему… я в общем… А откуда у вас мой…
– Не задавай глупых вопросов. Слушай: сегодня к тебе придет Рами, и ты должен ему обязательно помочь! В контексте нашего общего дела. Понимаешь?
– Рами? Какой Рами? Ах, Рами! Вы его знаете? Откуда?
– Ну что ты заладил: откуда-откуда? Сказано тебе – в контексте нашего общего дела! Врубаешься?
– Кажется, да.
– Ну, вот и славно. А я тебе вечерком звякну.
Ира застыла в дверях спальни:
– Кто это? Все нормально?
– Нормально, нормально! Ошиблись номером.
– Мог бы придумать что-нибудь пооригинальнее.
Когда я вернулся в постель, она уже спала. А я, конечно же, не смог уснуть до утра.
5
Рами появился в моем кабинете года два тому назад. Когда он полушепотом описывал мне проблемы своего пищеварения, казалось, что содержимое его организма представляется ему лабиринтом, населенным кровожадными чудовищами. Его анемичные пальчики суетливо бегали по поверхности заметно выступающего живота, останавливаясь на мгновение там, где, как он говорил, сначала возникала боль, потом что-то давило вот сюда, а здесь было неприятно, что-то шевелилось, переползало ниже, а потом вот тут крутило, и отходили газы. И во рту какой-то странный привкус, и общее состояние…
Выходец из религиозной семьи, Рами был, казалось, озабочен только тем, как достигнуть мирного сосуществования с чуждым ему чревом, живущим своей непонятной, враждебной жизнью. Со своим рыхлым телом, оплывшими плечами и полусонными карими глазами он все тридцать лет своей жизни умиротворенно плыл по волнам веками устоявшихся традиций, не сомневаясь ни в чем, покорно и доброжелательно воспринимая мир сквозь пелену заученных с детства истин. Все было хорошо и спокойно, и вдруг этот злонамеренный живот…
Он внимательно выслушивал мои рекомендации, прилежно соблюдал диету, принимал травяные чаи, но неугомонная утроба выбрасывала все новые коленца: там, где раньше давило, теперь крутит, там, где раньше тянуло – болит, правда, редко, но как ножом… и потом вниз, вниз… и общее состояние…
Я искренне сочувствовал ему. Но еще с самой первой нашей встречи меня не оставляло ощущение того, что проблема Рами вовсе не в пищеварении. Однако при всем доверительном ко мне отношении на все мои осторожные попытки коснуться его душевной жизни он отвечал не более чем неизменным «слава Богу».
Однажды все прояснилось. В тот день поведение зловредного живота было совершенно невыносимым – болело и крутило теперь везде, даже там, где раньше не болело, не крутило, а только иногда тянуло. Пальцы Рами беспокойно бегали по животу, пытаясь угомонить безумствующих внутри демонов. Речь его, и без того не слишком внятная, сыпалась тревожным шелестом, из которого я понял только то, что все это очень плохо еще и потому, что у него через неделю свадьба.
Когда мне удалось немного его успокоить, Рами заговорил о том, что почти два года его родственники безуспешно пытались его женить – религиозному человеку в его возрасте неприлично быть холостым. Сам он всегда ужасно этого боялся и втайне (прости Господи!) радовался каждый раз, когда родители девиц на выданье под разными предлогами отказывали. Ему было и так совсем даже неплохо, а тут жена, беспокойство… И вот почти год назад, на его беду, сватовство состоялось, она, правда, чуть постарше, ей тридцать два, но из очень приличной семьи. И потом – после того как он несколько раз с ней встречался и разговаривал – он просто обязан был жениться как порядочный человек.
Он все говорил и говорил, а я с восхищением вспоминал заветы великого Фрейда.
– Послушай, Рами, – сказал я, когда он, выговорившись, собрался уходить, – ведь это нормально. Ведь сказано: «Нехорошо человеку быть одному».
– Нехорошо, – согласился он и закрыл за собой дверь.
Рами вернулся через год. Выглядел еще более обмякшим, из-под неопрятного пиджака торчала не первой свежести сорочка, кипа чуть съехала набок.
Я, как принято, спросил о делах, о здоровье, и его руки суетливо забегали по животу. С пищеварением как-то все успокоилось, и вообще все нормально и даже хорошо, только… На этом «только» он запнулся и принялся рассказывать все сначала, как бы подгоняя себя, набирая разбег, чтобы перепрыгнуть через это «только». С третьего раза у него получилось: «Только детей у нас почему-то нет… не получается что-то…»
Я осмотрел его, он прибавил в весе, но был относительно здоров. Спросил его об эрекции. Он сказал, что ему кажется – вроде бы есть.
– Как же это может казаться? – поинтересовался я. – Эрекция, Рами, это такая штука, что она либо есть, либо ее нет. Тебе удается совершить проникновение?
– Да… но понимаешь… – его руки скакали по животу, иногда забегая в промежность – она как бы сначала есть, но потом ее как бы уже и нет.
Видя, что до меня не доходит парадокс наличия-отсутствия, Рами высыпал на меня поток шелестящих звуков, в которых, хотя пытался изо всех сил, я не понял ни слова.
Может быть, мое внимание отвлекали его руки, выделывавшие вокруг паха какие-то невероятные кренделя.
– Послушай, – прервал я его, устав от всей этой эквилибристики, – может быть, нужно поговорить с твоей женой?
– Правильно! – обрадовался он. – Тебе нужно срочно поговорить с моей женой.
– Тогда позвони мне, и мы договоримся.
– Так она здесь! Ждет в приемной.
– Ну, пригласи ее.
Он радостно выскочил из кабинета.
Открылась дверь, и в комнату сначала вплыла грудь. От восхищения у меня перехватило дыхание – такого размера мне еще не приходилось видеть. Силиконовые девы просто отдыхали! Вслед за этим грандиозным шедевром вплыла его обладательница, розоволицая дама с пронзительным взором из-под неуклюже сидящего парика. Рами семенил вслед: «Это моя жена, Адина».
Женщина по-хозяйски уселась, стул под ней жалобно скрипнул.
– Вот Рами тут говорит… – начал я, ощущая беспокойство под ее сверлящим взглядом.
– Ой, слушайте больше, доктор, этого Рами! – она, наконец, оторвала взгляд от меня и устремила его в потолок. – Он вам еще не такое расскажет…
– Он, собственно, ничего…
– Ну конечно! Он, естественно – ничего…
– Он только сказал, что у вас не… – я не знал, как подобраться к этой неприступной цитадели.
– Это у меня «не»? Что у меня «не»? – она устремила испепеляющий взор на мужа. Пальцы Рами судорожно забегали от лица к промежности. – Я вам сейчас, доктор, все расскажу… Только сначала я хочу, чтобы вы посмотрели у меня кое-что.
– Что именно? – я с облегчением почувствовал себя в своей тарелке.– Вас что-то беспокоит?
– Беспокоит, доктор, очень беспокоит! – выражение ее лица стало вдруг неожиданно жалким. – Мне кажется, что у меня в груди что-то есть.
– Вы имеете в виду уплотнение, вы его чувствуете?
– Нет, но я чувствую, там что-то есть…
– Я должен посмотреть.
– Конечно, доктор! Конечно, посмотреть! – Адина начала расстегивать платье. – А как же? Конечно, посмотреть!
– Нет-нет, вам не нужно раздеваться, – я слегка испугался. – Методика, которой я пользуюсь, позволяет диагностировать по состоянию энергетического поля. Одежда мне не мешает.
– Не мешает? – она посмотрела на меня подозрительно. – Совсем не мешает?
– Совсем, – я уже сосредоточился на осмотре. – Не волнуйтесь, я не вижу у вас ничего серьезного. Ничего, что могло бы вызывать беспокойство.
– Ничего? – она снова устремила на меня суровый взгляд. – Вы хорошо посмотрели, доктор? Может, еще раз посмотрите?
– Я посмотрел хорошо, – под ее взглядом мне было, мягко говоря, неуютно. – Я хорошо посмотрел.
Она молча уставилась мне в глаза, повисла тягостная тишина, руки Рами замерли в оцепенении.
– Мне кажется, доктор, – медленно проговорила Адина, – вы не очень хорошо посмотрели. Дело серьезное, надо бы посмотреть получше.
– Ладно, – покорно согласился я, – давайте посмотрим получше…
– Вот именно, доктор, – женщина, не вставая, на удивление грациозно освободилась от платья и сняла бюстгальтер, больше похожий на две сшитые между собой хозяйственные сумки, – пожалуйста, посмотрите как можно лучше.
То, что открылось, на мгновение ослепило меня: «Велики и чудны дела Твои, Господи!» Я невольно подумал, что на такой груди мог вполне разместиться скромный завтрак на двоих.
Дополнительный осмотр не принес ничего нового. Адина робко попросила ощупать, но я был непреклонен, и это явно ее разочаровало.
– А теперь, – эта, пусть и маленькая победа несколько приободрила меня, – теперь давайте поговорим о главном.
– А что говорить? – так и сидела, не поправляя одежду. – Стыдно людям в глаза смотреть, все спрашивают, спрашивают: ну что… ну почему…
На глазах ее появились слезы, руки Рами забегали с новой силой.
– Скажите, – я уже обрел равновесие, а заодно бодрый голос, – вам удается осуществить половой акт?
– Удается? – Адина всхлипнула. – Не удается!
– Почему? Ваш муж мне сказал, что эрекция у него есть. Может быть, вы не готовы?
– Я не готова? – женщина возмущенно утерла нос. – Я только в постель ложусь, и уже готова. Мне это очень нравится – я не готова!
– Так в чем же проблема, Рами?
Рами что-то прошелестел, руки его убежали куда-то за спину.
– Я ему говорю: Рами, я уже готова, я уже вся влажная, – Адина обратила ко мне заплаканное лицо. – Так что вы думаете? Он же мне не верит, сомневается, надо, говорит, проверить, достаточно ли ты готова. И отправляется туда (она показала) удостовериться. А когда возвращается, у него уже все!
Я представил себе, что на столь долгом пути туда и обратно через холмы и просторы такого тела, могла бы потеряться эрекция и у более ретивого мужика.
– Рами, – спросил я строго, – почему ты не веришь Адине? Когда она говорит тебе, что готова?
Рами что-то пролепетал и опустил голову.
– Вот, доктор! Вот такое мое счастье! – Адина стала неторопливо одеваться. – Вот такой мне достался человек!
– Почему, Рами? Ну почему тебе не поверить ей? Она ведь тебе не чужой человек. Она тебе жена!
Рами молча встал и, насупившись, двинулся к выходу. Прикрыв за ним дверь, женщина обернулась и подошла ко мне:
– Доктор, мне тридцать три года, – ее грудь почти касалась меня, лицо истекало мольбой, – а я еще девственница.
– Адина! – я непроизвольно отодвинулся. – Господь милостив, все в Его руках.
Помню, что когда она, наконец, удалилась, я подумал о том, что все было «хорошо» и даже «хорошо весьма» в те первые дни, когда еще не совсем утомленный творением Господь хозяйским взглядом озирал плоды своего труда. И вдруг, на шестой день, Он впервые сказал: «Нехорошо». Нехорошо, сказал Он, человеку быть одному. Возможно, это было проявлением сострадания, от которого Всемилостивый впоследствии напрочь избавился. Сам вкусивший горечь одиночества, Он возжелал тогда хоть чем-нибудь облегчить судьбу Своего чада, сотворенного по образу и подобию.
Но предполагал ли Он, разлучая безмятежно уснувшего Адама с его ребром и одевая ребро это в грациозную плоть, что тем самым созидает меж ними самую непреодолимую в мире пропасть. Пропасть, в которой мгновения, столетия и эпохи, микроны, километры и световые годы одинаково неразличимы. Пропасть, которую не заполнить ни пролитыми во имя любви реками крови и слез, ни руинами разрушенных городов, ни памятью исчезнувших народов, ни миллионами исписанных страниц. Пропасть, в которой разлученные части единой души обречены беспрестанно искать друг друга, и в этом их поиске Господь направляющим перстом составляет самые невероятные комбинации, словно пытаясь методом проб воссоздать разрушенную Им же Самим гармонию.
С тех пор они не появлялись, а накануне этой злосчастной ночи Рами неожиданно позвонил и попросил о встрече.
6
Рами не произносил ни слова, но был необычайно взволнован. То садился на стул, жалостно смотрел на меня, и его суетливые руки теребили лацканы пиджака, то вскакивал и смотрел в окно, словно искал нужные слова среди огней и звуков вечерней улицы. Наконец он остановился, прислонился спиной к двери, ухватившись за ручку, чтобы, видимо, иметь возможность при необходимости мгновенно выскочить из кабинета. Я старался быть невозмутимым. Однако и его поведение, и то, что предшествовало его визиту, вызывало во мне нешуточное беспокойство, а потому я не выдержал:
– Рами, что стряслось?
– А что, вы сами не знаете? – дрожащий голос, умоляющий взгляд. – Вы же все и так видите!
– Рами! Я же не ветеринар! Я же могу спросить, а ты можешь рассказать.
Эта фраза всегда придавала мне уверенности. Я освоил ее давно и многократно ею пользовался в тех случаях, когда недоверчивые пациенты требовали подтверждения моих ясновидческих возможностей.
– Понимаете, моя жена… Адина… – он оставил дверную ручку, и пальцы его забегали от живота к вискам и обратно, – моя жена Адина… Ну, вы понимаете?
– Не понимаю.
– Моя жена Адина… – он глубоко вдохнул, – она хочет… вернее, она просит, чтобы вы нам помогли.
– Конечно, Рами. Разве об этом нужно просить? – волнение мое возрастало. – Это же моя работа. И заработок. Разве я когда-нибудь отказывал тебе в помощи?
У меня запершило в горле, слово «помощь» застряло там воспоминанием о ночном звонке. Рами снова вцепился в ручку двери:
– Моя жена… Адина… ну, и я, конечно… просим вас сделать… ну… сделать это самое… ну, то, что у меня не получается. – Он облегченно вздохнул.
– Что ты имеешь в виду? – я, как мог, изобразил непонимание, хотя, конечно же, сразу понял, что именно он имеет в виду.
– Вы поймите, – Рами осторожно присел на краешек стула, – мы уже больше года… а ей уже тридцать три… а все спрашивают, намекают… а вы не бойтесь, никто не узнает.
– Да ты что, Рами? Вы в своем уме? – я даже привстал.
Рами метнулся назад к двери:
– Вам нечего опасаться! Никто… Мы никому…
– Что значит «опасаться»? Что значит «никому»? Ты вообще соображаешь, что ты говоришь?
Из меня сам собой вырвался нервный смешок – ситуация до безобразия походила на истертый до дыр анекдот, но при этом перед глазами почему-то всплыла необъятная Адинина грудь, а в ушах слова: «Я еще девственница». Я, отгоняя видение, бессознательно взмахнул рукой:
– Ладно, Рами. Ты мне ничего не говорил, а я ничего не слышал. И забудем об этом. Как о смешном недоразумении.
– Ну почему? – он опять присел. – Мы все обсудили… Адина сказала… Она вас просит… Вам что, трудно? Вы что, тоже не можете?
– Причем здесь «не можете»? Только это… Ты сам подумай!
– В том-то и дело, что мы подумали… И поэтому…
– Послушай, Рами… Ну попробуй еще разок, сосредоточься, прими «Виагру», в конце концов…
– Ну, вы же знаете, без рецепта не дают, а еще в аптеку… И потом, у меня же кишечник… Вы же знаете…
– Да Господи Боже мой! Почему именно я? Конечно, среди ваших ортодоксов желающих не найдется. У вас же там одни праведники! Поэтому вы решили ко мне?
– Желающих-то найдется – хоть отбавляй! Только вы – человек надежный, порядочный. Неважно, что без кипы. Мы вам доверяем!
– Ладно, Рами! – это уже было утомительно – Шутки шутками, но довольно об этом! На свете, слава Богу, и без меня хватает порядочных людей. Наверняка найдется тот, кто согласится вам помочь. А меня уволь!
– Людей-то хватает, только жена моя… Адина… вас, сказала, просить.
– Да почему, черт возьми?
– Ей один цадик сказал. Обратись, сказал, к нему, то есть к вам. Он тебе, сказал, поможет обязательно.
– Какой еще цадик? – в моем животе что-то повернулось – Откуда он меня знает?
– У Котеля. Седой такой, борода длинная. – Рами перешел на шепот. – Жена моя… ну, Адина и я, пошли к Котелю… ну, помолиться, попросить… а он там сидит, цдаку собирает. Я его там раньше никогда… Может быть, вы его там видели? С ним еще собачка…
– Собачка? – во мне шевельнулось подозрение. – Не видел. И что?
– Ну вот. Адина ему целых десять шекелей дала, а он и говорит: знаю, говорит, твою беду, женщина. Но ты, говорит, не печалься. Есть, говорит, один человек, который может тебе помочь. Проси его, говорит, чтоб он вместо твоего мужа твой сосуд открыл. Для зачина. Про стыд забудь, а потом, говорит, у вас и без всякой помощи все само собой устроится. Он человек сердечный. Не стыдись, говорит, попроси его, он не откажет. Имя ваше назвал. Адина, моя жена, сначала вскинулась, а потом ему еще десять шекелей дала. А потом мы посоветовались, и она меня к вам послала…
– Значит, так, Рами! – я встал, давая понять, что не намерен продолжать разговор. – Никаких цадиков с собаками я не знаю и знать не хочу! Делайте, что хотите, только меня оставьте в покое. Пусть я буду бессердечным. Единственное, что могу обещать – я забуду все то, что сегодня услышал. Передавай привет Адине. Твоей жене.
7
Не прошло, по-моему, и минуты после того, как за Рами закрылась дверь – зазвонил телефон:
– Ну что, сдрейфил? – знакомый ночной голос, только с явным оттенком язвительности.
– Почему сдрейфил? – я смутился. – Совсем нет. А в чем, собственно, дело?
– А то ты не догадываешься! Я же просил тебя по-человечески: помоги ему, помоги Рами.
– Да вы что? – я лихорадочно соображал, какую выбрать интонацию, гневную или насмешливую. – Вы хоть понимаете, о чем идет речь?
– Я-то понимаю! А вот ты – видать, не совсем. Совсем не понимаешь!
– Так объясните! – я все-таки решил рассердиться.
– А что тут объяснять? Люди страдают, ты им помочь можешь, а не хочешь. Так кто ты после этого? Целитель называется! Какой же ты после этого целитель?
– Может, я целитель и никудышный, только не вам об этом судить. Делаю, что могу.
– А этого, значит, не можешь? А насколько мне известно – еще очень даже…
– Могу, не могу – не ваше дело! Все имеет свои границы!
– Какие границы, если твой ближний страдает? Можно сказать, на грани гибели. А если они на нервной почве что-нибудь нехорошее над собой сделают. Ты же ее видел – темперамент! Она же ни перед чем не остановится! Как ты потом с этим будешь жить? Как будешь людям в глаза смотреть?
– Послушайте! – я кричал, мой мобильник, казалось, съежился в моей ладони. – Оставьте меня в покое! Это, наконец, невыносимо!
Я отключил телефон. Через мгновение он зазвонил снова:
– Ты только не кипятись, – он говорил уже вкрадчиво. – Ты прав, это невыносимо. Но согласись, еще более невыносимо видеть, как молодые жизни пропадают ни за что. Ты можешь на это спокойно смотреть? Я, например, не могу. Но дело не только в этом, есть тут и другой, наиважнейший нюанс. Ты помнишь наш разговор у моря?
– У моря? – сердце мое забилось сильней – Помню. А при чем здесь море?
– А при том, голуба моя: если мы на такой грандиозный проект нацелились, то в каждом человеке необходимо быть уверенным стопроцентно. Понимаешь?
– Не понимаю!
– Что тут непонятного? Каждого, кто в миньян войдет, нужно проверить досконально. Чтобы знать, на что он способен. Догоняешь?
– Не совсем.
– Дело нешуточное. Здесь, брат, каждому придется через себя переступить. А если ты такой простой мицвы сделать не можешь, как же можно на тебя полагаться? А вдруг ты в последний момент смалодушничаешь. Тогда всем крышка! Силы-то тебе откроются немереные! Ты ж – избранный, не забывай!
– Я не забываю, – мне показалось, что мой кабинет закачался на волнах, а у меня начинается морская болезнь, – но вы поймите, нехорошо это, неправильно!
– А что же здесь нехорошего? И благое дело сделаешь – людей хороших выручишь, и тебе приятно. Ведь приятно же! Заметил, какие у нее аксессуары?
– Ну почему именно мне такое… испытание? Нельзя ли что-нибудь другое?
– Разве мы выбираем? Нас выбирают! И что, ты бы хотел, чтобы эти богобоязненные люди доверились какому-нибудь проходимцу? Чтобы он потом по всем углам трепал их честное имя? И фамилию? Ты это можешь допустить?
– Нет… не могу, – я чувствовал, как мое тело потихоньку деревенеет.
– Вот и я говорю! – он перешел на пронзительный шепот: – Ты подумай, наше предназначение – установить, наконец, в этом поганом мире настоящую справедливость. Чтобы тех, кому положено, настигла заслуженная кара, а тех, кого Господь обошел своей милостью, облагодетельствовать. И каждому будет отмерено по заслугам его. В этом-то суть истинного воздаяния. И в твоих руках – свершить его. А ты – «нехорошо», «неправильно». Как это может быть неправильно, если речь идет о справедливости? Врубаешься?
– Да… конечно, – губы с трудом повиновались мне, – но что я скажу жене?
– Не бойся. Объяснишь, она поймет. Она у тебя умница. Да и потом, если уж на то пошло, коли она по собственной воле соединила свою жизнь с таким человеком… с избранным, то уж извините, хочешь не хочешь, а надо соответствовать. Непросто, конечно. А кто обещал, что будет просто? А жене Аввакума было просто? А женам декабристов? Чем же она хуже? Поймет, не сомневаюсь.
– Ну… я не знаю… – мне хотелось только одного: чтобы этот разговор поскорей завершился.
– А чего тут не знать? – он заговорил ласково. – Чего тут не знать? Переговори с супругой, позвони ребятам, обрадуй, назначай дату, и вперед!
– Хорошо… я попробую…
– Что там пробовать? Действуй! Восстанавливай справедливость! И не тушуйся, я в тебя верю!
8
Душная, бессонная ночь. Сгущенный пылью воздух, скрипя, протискивается в ноздри, пощипывает гортань. Нашествие беспорядочных мыслей.
Как я мог согласиться? А если кто-нибудь узнает? Позора не оберешься!
Кто узнает? Они-то гораздо больше тебя заинтересованы в сохранении тайны.
Поразительно, как легко удалось ему меня уговорить. Мою волю будто парализовало. В который раз я уступаю слезливой жалости.
Жалости? А разве такое безусловное доверие не возбуждает тебя? Разве не убеждает в том, что ты особенный? Ты – благодетель. Он тебя боготворит, а она покорно ложится, раздвигает ноги, открывает лоно… Ну, не топ-модель, конечно, но какая фактура! В паху-то у тебя тогда шевельнулось, не правда ли?
Жалкий развратник! Твоя натужная интеллигентность – притворство, штампованная маска, умиляющая доверчивых простаков. А под ней – беспринципный похотливый демагог.
Может, и так. Но если выбор пал на меня, значит, есть во мне что-то, чего нет у других. Да и что в этом такого по сравнению с предстоящим? Тот, кому предоставлено право вершить справедливый суд, должен быть невозмутим. Ему не пристало бояться испачкать руки в навозе человеческих слабостей.
Как я мог согласиться? Позорная бесхарактерность!
А почему нет? Ведь никто не узнает…
И так по кругу…
За окном неторопливо просыпался желтоватый рассвет. По холмам поплыли заунывные распевы муллы, в недалеком Бейт-Лехеме вздрогнули колокола, мой сосед, шаркая торопливыми ногами, направился в синагогу.
9
Ира прослушала мой сбивчивый монолог, не сводя с меня внимательных глаз. Целый день я готовился к этому разговору, подбирал слова, аргументы, мысленно выдвигал за нее возражения, отвечал на них, и все казалось мне более-менее убедительным. Но вечером, когда я, наконец, решился заговорить с ней, мысли мои смешались. Я вскакивал, ходил по комнате, замирал у окна, глядя на россыпь городских огней, садился напротив, старательно избегая ее взгляда. И говорил, говорил… Говорил путано, мямлил, заикался, начинал сначала, лихорадочно вспоминая заготовленные фразы и чувствуя, что мои слова разбиваются о ее молчание, как о неприступную стену. Я не мог посвятить ее в подробности секретного проекта, позволил себе несколько раз лишь туманно упомянуть о некой «глобальной задаче», «избранности» и «воздаянии». О том, что «высокое предназначение» порой требует переступить через устоявшиеся принципы, дабы совершить восхождение на более высокий уровень миропонимания и обрести право вершить судьбы. Слово «справедливость» во всех возможных его формах настолько переполняло мою речь, что я сам от него в конце концов устал. И потому, прервав теоретическую часть на полуслове, коротко рассказал о проблеме Рами и его жены, об их просьбе и о том, что уже договорился с ними и что эта благотворительная акция назначена на сегодняшний вечер.
Жена смотрела на меня не отрываясь:
– В котором часу?
– В восемь.
На часах было без пятнадцати семь.
– Тогда тебе нужно собираться, – она встала и пошла в спальню. – А то перед людьми будет неудобно. Ты всегда опаздываешь.
– Собираться? – я, несколько ошарашенный ее реакцией, поплелся вслед за ней. – И ты больше ничего не хочешь мне сказать?
– Что я должна сказать? – Ира переодевалась в домашний халат. – Ты все уже решил, договорился, у тебя на этот счет целая теория, в которой я, правда, ничего не поняла. Так что же теперь говорить?
– Чего ты не поняла? – я чувствовал, что мне явно чего-то не хватает.
– Я не понимаю, в чем связь между твоей «глобальной идеей» и тем, что ты собираешься сегодня сделать?
– А что тут непонятного? Я же, хоть и недипломированный, но врач. Мое предназначение – помогать людям. Любыми средствами.
– Если бы люди знали, что такими средствами можно было бы помогать, – она копалась в комоде, – все бы бросились в целительство.
– А что в этом особенного?
– В общем-то, ничего, – она была спокойна до безобразия. – Только я раньше думала, что в медицине можно использовать лекарства, приборы, руки, в конце концов. А об остальном – не догадывалась.
– Ты не понимаешь! Это только повод проверить свои возможности перешагнуть…
– Ладно. Не понимаю, и не надо. Но, как я понимаю, тебе нужно надеть чистые трусы. Лучше новые. Чтобы не стыдно было перед посторонними людьми. И носки, конечно.
– При чем тут носки??? – я был в полной растерянности.
– Как при чем? А что обо мне подумают? Что это, скажут, за жена, если у нее муж такой неухоженный? И душ не забудь принять.
Пока я был в ванной. Ира выгладила мне сорочку, обтерла туфли, свежее белье лежало на стуле.
– Послушай, – я смущенно опустил глаза, – мне нужен твой совет.
– Да??? – она стояла передо мной и поправляла воротник рубашки. – Удивительно.
– Как ты считаешь?.. Мне нужен?.. Мне нужен этот… ну, как его… презерватив?
– Презерватив? – она задумалась. – Скорей всего, да. Ты же врач, ты должен блюсти гигиену. А то люди подумают: что же это за врач, если не соблюдает?
– А где же его взять? – я растерянно оглядывался по сторонам. – Аптека уже закрыта.
– Где взять? – она задумчиво заглядывала в кухонные шкафчики. – Где взять? Где… взять?
Она подошла к телефону:
– Милаша? Привет! Извини, подруга, я сразу к делу: у тебя случайно нет презерватива? Да, да, презерватива! Какого? А какие бывают? Ладно! Ну хоть какой-нибудь есть? Только чтоб в упаковке. Никакого нет? Да не мне… мне уже давно… Мужу моему. Для работы. Да, подруга, такая работа. Да? Ну спроси. И перезвони, а то он опаздывает. Да! Представь себе!
Положила трубку:
– Сейчас она у соседей поспрашивает, потом перезвонит.
Несколько минут прошли в молчании, Ира смотрела в окно, я беспокойно топтался у двери.
Звонок.
– Да? Со вкусом клубники? Ну, спасибо! Выручила! Я тебе верну… в ближайшее время, – повернулась ко мне: – Заскочи по дороге.
Мы стояли друг против друга, нужно было что-нибудь сказать, но я не находил слов. Ира смотрела на меня, а я на нее. Ее глаза… Я вдруг подумал, как давно я не заглядывал в ее глаза…
Она медленно, как бы через силу, проговорила:
– Ну, иди. Трудись хорошо. Будешь задерживаться – позвони.
Так она говорила всегда, провожая меня. И всегда, провожая, целовала. Я приблизился к ней, поцеловал в щеку, уткнулся в локоны над ухом и вдруг ощутил запах, неповторимый запах, который мне не спутать ни с каким другим. Я называю его «запах нашей молодости». Так пахли ее волосы, когда я в первый раз танцевал с ней. Так пахли ее губы, глаза, руки, так пахло ее тело в те хмельные ночи, когда мы жадно вдыхали друг друга. Этот запах был с нами всегда. Его обступали запахи суеты, обид, потерь, а он не исчез, только забился в укромные уголки, появляясь, словно преднамеренно, в самых неожиданных ситуациях и неизменно возвращая меня туда, где мы были счастливы, а впереди была вечность.
Боже мой! Что я делаю?
Я уже готов был броситься перед ней на колени и крикнуть: «Прости, ради всего святого, прости!»
Ирино лицо вдруг обмякло и покрылось мертвенной бледностью. Глаза закатились. Она упала в обморок.
10
Хамсин отступил. Прохладная ночь струилась в открытое окно. Усталость переполняла меня, но уснуть я не мог. Лежал рядом с женой, прислушиваясь к ее ровному дыханию. Лежал и ненавидел себя за то, что, как всегда, не нашел сил, чтобы укротить свою сраную мужскую гордость и сказать, как на самом деле я ей благодарен. Картины прошедшего вечера вспышками мелькали в голове: жуткая маска смерти на ее лице, аккуратно сложенное на стуле белье и то, как она, едва открыв глаза, проговорила непослушными губами: «Позвони, люди ведь ждут. Неудобно».
Больше мы не разговаривали, будто опасаясь потревожить хрупкую исцеляющую тишину, наступившую после пронесшегося урагана.
Телефон Рами, к счастью, не отвечал.
Огни ночного города тускло освещали комнату. По потолку изредка проносились всполохи света. Я смотрел на них и старался расслабиться. От ног к голове текли мягкие, гудящие токи. Топотанье мыслей постепенно стихало, тело в преддверии сна наливалось приятной теплой тяжестью.
Неожиданно я почувствовал, что поток энергии, словно прорвав незримую плотину, стремительно нарастает. Через минуту уже казалось, что сквозь меня проходят высоковольтные провода, а в затылке загудел мощный трансформатор. Мне стало не по себе – похоже, резко подскочило кровяное давление. Решил на всякий случай встать. Это потребовало на удивление немалых усилий – тело не слушалось. Наконец раздался треск, будто разрывались тысячи нитей, привязывавших меня к постели, и мне удалось сесть. Звук был настолько явственный, что я обернулся посмотреть, не разбудил ли он Иру. Обернулся и оторопел: жена безмятежно спала, а рядом с ней неподвижно лежал я.
Первая мысль, которая пришла мне в голову, вернее, туда, где у меня должна была бы находиться голова: наверное, я умер. Как раз недавно прочитал статью о том, что в последнее время среди мужчин за пятьдесят и с избыточным весом участились случаи смерти во сне. Особенно среди тех, кто при этом еще и храпит. Под эти критерии я подхожу идеально.
Я совсем даже не испугался. Наоборот – умереть безболезненно и быстро – мечта каждого интеллигентного человека. И если это так – значит, мне, можно сказать, повезло. Достойное завершение всех этих безысходных «поисков смысла», всех этих смешных потуг доказать себе и окружающим собственную значимость! И жене моей возлюбленной – облегчение. Избавится, наконец, от меня, от которого ни покоя, ни радости, одни переживания. Погорюет, конечно, но что поделаешь? Успокоится и поживет еще нормальной жизнью. Тут я вспомнил, что моей душе, то есть мне, семь долгих дней придется смотреть, как меня оплакивают. Стало грустно.
Вдруг Ира пошевелилась во сне, вздохнула и повернулась на другой бок. Я всполошился: проснется она, бедная, глаза откроет, а рядом холодный труп. Пусть даже мой, но разве от этого легче?
Я стремительно улегся и, словно в привычную одежду, вошел в свое тело. Пошевелил ногой, рукой, подвигал челюстью – все действует! Похоже, я все-таки не умер. Не могу сказать, что это меня расстроило – в конце концов, с этим делом можно и подождать.
Но что же тогда произошло? Неужели тот самый «выход из тела», рассказы о котором всегда вызывали во мне жгучую зависть? С самого начала занятий парапсихологией безрезультатные попытки его добиться меня неизменно удручали. А ведь это же самый что ни на есть реальный показатель избранности!
А тут все получилось само собой! Я еще не до конца поверил, но самолюбие уже ликовало: значит, есть во мне нечто такое!.. Значит, я действительно!.. Только хорошо бы убедиться, что это не случайность.
Сосредоточился, стараясь не поддаваться волнению. Поток энергии нарастал, и когда гудение в затылке показалось мне достаточно сильным, попробовал сесть. Раздался треск, я обернулся и снова увидел свое тело. Встать оказалось труднее, пришлось ухватиться за стул, чтобы оторвать себя от собственной задницы.
Огляделся по сторонам. Комната была той же, только потолок и стены колыхались, словно разомлевший студень. В бледно-фиолетовом тумане мерцали полупрозрачные очертания знакомых предметов. То тут, то там вспыхивали колючие огоньки.
Эзотерической литературы в молодости я начитался предостаточно. Красочные описания астральных путешествий, некогда будоражившие воображение, со временем превратились для меня в недостижимую заоблачную абстракцию. А чаще представлялись плодами неуемной фантазии тех, кто так или иначе подвизался на туманном поприще мистики. Только сейчас было не до иронии – сейчас, по всей видимости, это происходило со мной, а потому любопытство просто распирало меня. Поймал себя на том, что с трепетом ожидаю встречи, например, с ангелами или с духовными наставниками, снизошедшими из высших сфер, дабы благословить меня, посвятить в клан избранных и, естественно, приобщить к сакральным знаниям. Так, по крайней мере, живописали счастливые приобщенные. Но даже если сегодня этого и не произойдет, если я этого еще не вполне достоин (хотя почему, собственно?), то вполне можно было надеяться увидеть нечто сюрреалистическое, подобное картинам Босха, Брейгеля или, на худой конец, Сальвадора Дали. Что, может быть, и не столь высокодуховно, но, в общем, тоже небезынтересно.
В предвкушении невероятного я, не раздумывая, прошел сквозь стену и очутился в салоне нашей квартиры.
Меня ожидало разочарование – никого из представителей высших миров там не было. Более того, не было там и всей нашей мебели. Лишь подаренный мне старшим сыном аквариум находился на своем обычном месте, разве что висел в воздухе, а над ним порхали разноцветные рыбки. Неподалеку от входной двери безликий дородный мужчина судорожно запихивал какие-то тряпки в огромную дорожную сумку. Рядом, уткнувшись лицом в ладони, стояла на коленях женщина, плечи ее вздрагивали. Около стены, над тем местом, где раньше располагался наш диван, застыло на невидимом ложе, укрытое простыней угловатое тело старика с окаменевшим, изрезанным морщинами лицом. Ребенок лет пяти, сидя на полу посреди комнаты, сосредоточенно перебирал кусочки ярко раскрашенного картона. Время от времени он поднимал голову, оглядывался и, обращаясь неизвестно к кому, жалобно восклицал: «Никак!» Возле окна, уходя корнями в пол, раскинулось узловатое увешанное яблоками дерево. Неосязаемый ветер раскачивал ветви, яблоки глухо стучали в стекло. Под потолком парил обнаженный женский торс. Из угла в угол со скрипучим шепотком бродили причудливые желеобразные фигуры.
Удивительным было то, что я не испытывал ни малейшего удивления, будто эта несуразная мизансцена всегда была неотъемлемой частью интерьера нашей квартиры. Про мебель я почему-то сразу забыл. Но и мое появление не вызвало никакой реакции присутствующих. Либо, подумал я, для них в этом тоже не было ничего из ряда вон выходящего, либо я попросту невидим. Словно в ответ на мои мысли, на противоположной стене вдруг оказалось неизвестно откуда взявшееся зеркало. Направился к нему, заглянул и вначале не увидел ничего. Так и есть – я бесплотный невидимый дух!
Не могу сказать, что меня это обрадовало, да, в общем, и не огорчило, но пока я, тупо уставившись в зеркало, пытался осмыслить свои ощущения, из его сумрачной глубины начали проступать размытые очертания, постепенно обретавшие четкость. Через несколько мгновений я уже видел перед собой лицо.
Лицо это было не моим.
Некоторое время мы молча смотрели друг на друга.
– Ну что смотришь? Не узнаёшь? – медленно произнес тот, кто находился по другую сторону стекла. Он говорил, не шевеля губами, слова беззвучно достигали моего слуха.
– Почему не узнаю́? – так же беззвучно ответил я, ощутив дрожь во всем том, что осталось от моего тела. – Узнаю́.
– Что ж ты ближнего своего на произвол судьбы оставил? Я ж тебя просил как человека…
– Так ведь жена моя…
– Ну что жена твоя? Ну, бухнулась в обморок, а ты и рад. У баб такое бывает. Уж больно она у тебя чувствительная, а все в себе держит. Не восточный у нее темперамент. Училась бы у аборигенов.
– Это вас не касается!
– Как это не касается? Мы с тобой на такое дело нацелились, а если ты в последний момент соскочишь? Мол, извините, моя благоверная в обмороке. Это меня очень даже касается!
– О каком деле идет речь? Там, у моря, вы говорили о действительно серьезных вещах. А сами что? Послали меня с чужой женой совокупляться. И это вы называете делом?
– Ты, брат, не кипятись. Я же тебе объяснял – это испытание. Как же иначе, сам подумай. Ведь тебе может быть доверено оружие невиданных возможностей. Не забывай – ты избранный!
– Избранный? В чем же она, моя избранность?
– Как в чем? А ты сам не понимаешь? Ты же можешь то, чего не могут другие. Посмотри вокруг, чем люди живут? Политика, секс, деньги. По утрам бегают, разными электронными прибамбасами обвешиваются, носятся по заграницам, будто и так не ясно, что везде одно и то же. Глянь – вся твоя квартира завалена их примитивными мыслеформами. Ни пройти, ни проехать! А ты? Ты же созерцатель, ты же проникаешь вглубь! На кой тебе все эти заграницы, если ты в Иерусалиме, в центре земли?
– Ну, не знаю…
– Зато я знаю! Кому как не тебе можно доверить право вершить справедливый суд, кому как не тебе должна быть открыта сакральная формула воздаяния?
– Скажите, – тут меня осенило, и если бы я находился в своем теле, меня бы наверняка прошиб холодный пот, – вы что, Сатана? Вы что, мою душу?..
– Фауст ты мой недоделанный! – лицо в зеркале тряслось от смеха. – Скажу тебе как близкому другу: ты, конечно, парень неординарный, но я, будь на месте Сатаны, на твою душу раскошеливаться бы не стал.
– Извините, я не хотел вас…
– Ерунда! Это, конечно, комплимент, только это, брат, не наши с тобой высоты. Хотя и мы с тобой тоже кое-чего сумеем. Сказано: «Праведник постановляет, а Всевышний исполняет. Всевышний постановляет, а праведник отменяет».
– Какой же я праведник? Я вот курю, выпиваю… иногда… И женщины мне нравятся…
– Не тот праведник, голуба моя, кто водку не пьет да на женщин не смотрит, а тот, кого избрали для великой миссии. Так что успокойся и готовься, тебе еще многое предстоит. Мы тебя, уж извини, еще испытаем на прочность. А пока возвращайся-ка ты в кроватку, продрог совсем….
– А как же Рами, Адина?
– Да Бог с ней, с Адиной. Сами управятся.
Лицо в зеркале медленно растаяло.
Миг – и я оказался внутри своего тела. Пошевелил руками, ногами, подвигал челюстью – все действовало. Это было приятно, как возвращение домой. Открыл глаза. Огни ночного города тускло освещали комнату. По потолку изредка проносились всполохи света.
11
С Эммануэлем я был знаком с самого детства, в Минске мы жили в одном доме, только он был лет на десять постарше. Потом пути наши разошлись, он уехал в Израиль, а я учился в институте и никуда уезжать не собирался. Встретились случайно в Старом городе. Он был все тот же: щуплый, подвижный, небрежно одетый. Те же печальные с медовым отливом глаза, тот же добродушно-ироничный говор. Только редкая бороденка и пейсы окрасились серебром, а из-под замусоленной кипы выглядывала лысина. Он был неподдельно рад нашей встрече, у него, слава Богу, шестеро детей, четверо внуков. А ты как? Тоже, слава Богу, все нормально. Дальше разговор не клеился, обменялись телефонами и разошлись.
К религии Моня, как называла его мама, Толстая Бася, обратился еще в Союзе. Бася запомнилась мне своей непобедимой добротой, свистящей отдышкой и тем, что частенько жаловалась моей бабушке на своего ненаглядного сыночка. Попомните, Сима, мои слова, хрипела она, когда-нибудь своим кашрутом и своими книгами он доведет меня до инфаркта на нервной почве. Так в конце концов и получилось, Толстая Бася умерла прямо на улице. Это случилось в одно солнечное утро, когда она, как обычно, бежала куда-то покупать для своего Мони кошерное молоко. С тех пор и до самого переезда в Израиль в слове «кашрут» слышалось мне что-то зловещее.
Целые дни Моня проводил за толстыми истрепанными книгами, дважды в день бегал в синагогу, покосившееся двухэтажное здание, затерявшееся в заброшенном районе среди ветхих деревянных домишек, и подолгу беседовал там с такими же ветхими стариками.
Оставшись один, он не изменил уклада своей жизни, но Толстая Бася, похоже, была его ангелом-хранителем. С ее уходом у Мони начались неприятности. После визита участкового уполномоченного Моне пришлось устроиться на работу. Не профессором, конечно, как мечтала его бедная мама, а кочегаром в котельной неподалеку. Работал из рук вон плохо, жильцы жаловались, а домоуправ, добродушный алкаш, неоднократно заставая Моню за чтением на рабочем месте, увещевал его терпеливо и безрезультатно.
Но и терпение домоуправа иссякло, когда Моня обратился в официальные органы за разрешением уехать в Израиль. До большой алии девяностых было еще лет пятнадцать, и потому на общем собрании работников ЖЭКа Моню заклеймили как изменника и пособника сионистов. С работы, естественно, уволили.
Через несколько дней его пришли арестовывать. Моня только что вернулся из синагоги и был не столько напуган визитом милиционера, сколько возмущен тем, что его решили обвинить в тунеядстве не только в такой знаменательный день, а было 14 мая, но еще и с самого утра.
Надо же было такому случиться, что в этот же день в местном отделении милиции проводились занятия для молодых сотрудников. Целый взвод здоровых деревенских парней, будущих стражей порядка, маялся бездельем в тесном, пропахшем казармой помещении, дожидаясь лектора, который по неизвестным причинам запаздывал. Сюда же привели и рецидивиста Моню, велели сидеть тихо, пока за ним не приедут и не заберут куда следует.
Проблема в том, что Моня, если в руках у него не было книги, был просто не в состоянии сидеть спокойно. Ну и, конечно, обида за потерянный день сыграла свою роль.
Моня встал и торжественно произнес:
– Всем присутствующим наверняка известно, что именно в этот день, 14 мая 1948 года, было провозглашено государство Израиль…
В комнате наступила гробовая тишина, а Моня, сделав многозначительную паузу, продолжал:
– Но, несмотря на признание Организацией Объединенных Наций, молодое государство сразу же подверглось агрессии со стороны окружающих его арабских стран, которые…
Дальше он, не вдаваясь в подробности, коснулся исторических предпосылок, затем упомянул декларацию Бальфура, заклеймил британский мандат и с плохо скрываемым сарказмом описал план ООН по разделу Палестины. Когда Моня перешел к рассказу о войне за Независимость, лейтенант, который привел его и до сих пор, как и остальные, слушал, открыв рот, бросился в свой кабинет к телефону. Не прекращая повествования, Моня краем уха слышал, как тот кричал в трубку: «Сколько можно ждать? Приезжайте и заберите этого сиониста, а то он здесь нам все нервы перегрыз!»
Евреи самоотверженно сражались с численно превосходящим противником и, судя по реакции, будущие советские милиционеры сочувствовали им всей душой. Волнение охватило ребят не на шутку. Когда Моня дошел до того, как вновь прибывшие репатрианты, только ступив на Святую Землю, шли в бой с криками «За родину! За Сталина», кто-то из присутствующих не выдержал: «Так их! Знай наших!» Несколько голосов подхватили.
К тому времени, когда за Моней, наконец, пришли, израильтяне уже захватили Храмовую гору. Меж двух дюжих охранников, бережно державших его под руки, Моня выглядел растрепанным худосочным подростком. Он уходил бодро, а в дверях остановился и обернулся к погрустневшим слушателям:
– Друзья мои, посмотрите на карту! Израиль такой маленький, а вокруг него сотни миллионов арабов. Так почему же вам не оставить Израиль в покое? Пусть он живет!
– Пусть живет!.. Пусть живет!.. Пусть живет! – прокатилось по залу.
Под этот жизнеутверждающий гул Моня отправился в КПЗ.
Можно было предполагать, что ожидало тщедушного религиозного еврея, впервые оказавшегося в пресловутой советской тюрьме. Моня никогда не рассказывал о том, что ему пришлось там пережить. На все расспросы улыбался и отвечал только: «Благословен Господь! Живущий под покровом Всевышнего под сенью Всемогущего обитает». Позднее, когда Моня был уже в Израиле, кто-то из его бывших сокамерников, по случаю, собутыльник нашего Степана, рассказывал, что «Учила», такую Моне присвоили кличку, в «хате» вел себя «по понятиям», достойно выдержал «прописку», блатные его уважали. Может быть, за десять лет, прошедших после суда над Бродским, замашки наших славных органов изменились, а может быть, власти в нашей сонной провинции поленились устраивать показательный процесс – как бы то ни было, Моню без суда и следствия промурыжили чуть больше месяца и отпустили. А вскоре он получил разрешение и уехал.
Попытки осмысления произошедшего в последнее время раздирали меня противоречиями, голова раскалывалась от мыслей, с упорным постоянством менявших свое направление. Мне было просто необходимо как-то определиться, услышать непредвзятое мнение разумного, неотягощенного личными симпатиями или антипатиями человека. Среди близких мне людей, во всех отношениях достойных любви и уважения, я не находил никого, кто по-настоящему беспристрастно помог бы мне расставить все по своим местам. К тому же появление в моей жизни странного незнакомца, которое порой представлялось моему воспаленному воображению до ужаса похожим (смешно сказать!) на сюжеты Булгакова и Гете, вполне могло вызвать у моих друзей либо снисходительную иронию, либо опасения за мое душевное здоровье.
И тогда я вспомнил об Эммануэле.
Он жил неподалеку от рынка, в Геуле, тесно застроенном районе, напоминавшем кварталы старого Минска. Комната, куда Моня привел меня после того, как представил своей жене, худощавой неприветливой на вид женщине в темной косынке, была удивительно мне знакома. Казалось, каморка, где Моня жил со своей мамой, переехала сюда из нашего минского дома вместе с запахом, полками и массивным столом, заваленным книгами.
После соответствующих приличию «как дела?», «как самочувствие?» Моня предложил мне сесть, поставил на стол бутылку минеральной, два пластиковых стаканчика, уселся сам и обратил на меня свои печальные медовые глаза, всем видом показывая, что готов уделить разговору не слишком много своего драгоценного времени.
Я не был готов к такому приему, а потому, признаться, сконфузился:
– Знаешь, Эммануэль, в последнее время… как бы это сказать поточнее…
– Ты говори, как получится, – его доброжелательная интонация напомнила мне Толстую Басю, – а потом разберемся.
– Понимаешь, в последнее время… у меня накопились некоторые вопросы… на которые я сам…
– Спрашивай! – он смотрел на меня с неподдельным вниманием.
Я понял, что возможности для разгона нет, и решил быть конкретным:
– Скажи мне, пожалуйста, каким образом можно стереть память об Амалеке?
– Раши, благословенна его память, так разъясняет значение слов «сотри память об Амалеке», – Моня говорил, не отводя от меня взгляда. – Истреби и мужчину, и женщину, и дитя, и младенца, и быка, и агнца, чтобы не упоминалось имя Амалека даже в связи со скотиной, чтобы не сказали: «Это животное принадлежало Амалеку».
– Что, вот так? Всех? Подчистую? – его категоричный тон обескуражил меня.
Моня оставил мой вопрос без внимания:
– Заповедь «стирания памяти» об Амалеке в своем первичном буквальном значении предполагает полное истребление этого народа. Истребление, предписанное царю Шаулю, которое он выполнил не со всей строгостью, в результате чего Амалек сохранился, смешался с другими народами, но при этом по-прежнему, не боясь Бога, стремится уничтожить Израиль. Но даже в древние времена эта заповедь уничтожения не носила абсолютного характера. Во всяком случае она не отрицает в амалекитянах свободу выбора, в том числе их возможность и право принять иудаизм. Согласно Рамбаму, уничтожение Амалека не является чем-то безусловным – Амалек волен отказаться от идеи уничтожения евреев и тем самым сохранить себе жизнь.
– Понятно, – я почувствовал некоторое облегчение. – А как же это сделать? Можно ли его, Амалека этого, ну… переубедить, что ли? Или все-таки придется?..
– Наступит время, – Моня откинулся на спинку стула, – и Всевышний, благословенно Его Имя, надоумит нас. Что еще ты хочешь знать?
– А скажи, пожалуйста, Эммануэль, – я уже чувствовал себя несмышленым школяром, – вот, к примеру, перед тобой человек… Как понять, праведник он или нет?
– Это, Ося, слишком обширная тема. В двух словах не ответишь, но я тебе вот что скажу, – он оперся локтями о стол: – Сказано: заклинают ангелы душу еврея перед рождением: «Будь праведником и не будь злодеем!.. Но даже если все на свете будут говорить тебе, что ты праведник, относись к себе так, будто ты – злодей!»
Моня встал, давая понять, что время, отпущенное мне, истекло. Я тоже поднялся:
– У меня еще один, последний вопрос. Очень важный!
– Слушаю. Только, если можно…
– Конечно, конечно! А может ли случиться так, что человек… сам того не заметив… совершенно случайно… без всякого корыстного умысла… ну, как бы это сказать… – я глубоко вдохнул: – Короче, может ли человек… сам того не понимая… продать душу дьяволу?
– Неужели ты думаешь, – Моня расплылся в улыбке, обнажив далеко не полный набор пожелтевших зубов, – неужели ты думаешь, что можно продать то, что тебе не принадлежит?
У выхода он ласково похлопал меня по плечу: «Добрых вестей! Аминь!»
Я возвращался домой в прекрасном настроении. Разговор с Моней успокоил меня, хотя и оказался гораздо короче, чем я предполагал. Во-первых, и это главное – моя душа по-прежнему была при мне. Ну, или я при ней. Во-вторых, думать о себе как о злодее было привычней, а потому гораздо удобней – я с детства плохо переношу любые перемены. И наконец, последнее, и тоже немаловажное: дабы извести потомство Амалека, вовсе не обязательно уничтожать его физически, если есть возможность, согласно Рамбаму, благословенна его память, кардинально перекроить единокровников неистребимого юдофоба гораздо более гуманными методами.
Тогда я еще не предполагал, что с проектом подобного гуманного воздействия мне предстоит познакомиться в самое ближайшее время.
12
В кабинет ввалился далеко не в меру упитанный мужчина со всеми атрибутами ортодоксального иудея. Взвесив меня снисходительным взглядом, он уселся в кресло и, превозмогая отдышку, без лишних церемоний принялся объяснять мне, что все проблемы со своим здоровьем он успешно решает сам. Более того, готов помочь каждому, включая меня. Не предоставив мне возможности воспользоваться его предложением или хотя бы выразить благодарность, он щедро отсыпал несколько, скорей всего, полезных для здоровья советов и с фамильярностью профессионального коробейника разразился рекламой новейшего китайского прибора, избавляющего от любых болезней и созданного на основе древней, сакральной, китайской же медицины. Вслед за этим, естественно, последовало нескольких душераздирающих историй, в которых чудодейственный агрегат спасал безнадежных больных, от которых отказались все на свете профессора с мировым именем.
Я уже было перестал воспринимать его как пациента, когда он неожиданно запнулся. Продолжение было несколько неожиданным, поскольку выпадало из предполагаемой композиции – после недолгого молчания он смущенно признался, что при всем при этом не может понять только одного: почему ни врачи, ни его расчудесный аппарат не в состоянии распознать причину ноющих болей, которые мучают его вот уж который месяц. Причем не где-нибудь, а в изгибе локтя левой руки.
Тут мой визитер милостиво позволил себя осмотреть. Как и следовало ожидать, организм этого человека предоставлял необъятное поле деятельности как для древней китайской, так и для современной медицины. Я сообщил ему об этом с максимальной невозмутимостью, неосознанно стараясь восстановить свой авторитет, изрядно поблекший на фоне его немереных познаний в медицине, и потому обильно пересыпая свою речь туманными изотерическими терминами. Но главное в том, глубокомысленно заключил я, что нарушение общего энергетического статуса обусловлено значительным искажением эфирного поля на эмоциональном уровне. Не уверен, что суть сказанного в полной мере дошла до сознания моего пациента, но завершающая фраза явно впечатлила его. Тон стал доверительным, и я удостоился сообщения, предназначенного, по всей видимости, исключительно для избранных ушей.
– Ты прав, – сказал он, – я нахожусь под тяжелым душевным давлением.
Так и сказал: «Под тяжелым душевным давлением», а это значило, что мне, как обычно, необходимо просто набраться терпения и слушать.
– Смотри, – он перешел на пронзительный шепот, – я сейчас осуществляю два проекта. Один – на европейском уровне, другой – на мировом.
Европейский проект меня особо не впечатлил, и мой пациент, а я уже опять решил воспринимать его как пациента, сразу почувствовал это. Он собирался наводнить всю Европу своими чудодейственными аппаратами, начав почему-то с Германии (странное совпадение!), с которой его связывало происхождение семьи и знание языка. Пока он рассказывал о своих планах завоевания рынка, я думал, что есть нечто захватывающее в том, что ортодоксальный иудей собирается лечить немцев китайскими приборами.
– Но это, в сущности, мелочь, – провозгласил он, – по сравнению с проектом мирового значения!
Не знаю почему, в моей голове мелькнула мысль: неужели он собирается написать книгу? Абсолютно не понимаю, откуда она, эта мысль, взялась. А я ведь и сам в то время подумывал о необходимости записать свои умозаключения, казавшиеся мне чрезвычайно важными и глубокими.
– Я собираюсь написать книгу! – торжественно провозгласил он. – Вернее, я уже ее написал.
Помню, тогда, в порыве самоиронии, я подумал, что мои безысходные намерения взяться за перо привели ко мне этого человека специально для того, чтобы показать, как это выглядит со стороны.
– Я открыл ужасно важную вещь! – он встал, и взгляд его, направленный вдаль, наполнился сиянием. – Я понял, как любить Бога!
Он сделал паузу, посмотрел на меня в ожидании возгласов изумления и, не дождавшись, снова устремил взор в поднебесье:
– Люди глупы! Они не знают, как любить Бога, и в этом их проблема. И я решил объяснить им, как это делается… Книга как бы немаленькая, восемьсот страниц… Я написал ее на немецком (опять!) языке… Потом переведут на все остальные.
– Почему же не на иврите?
– А ты не понимаешь? Евреи слишком умные, они не будут покупать такую дорогую книгу. А вот гои… Гои – совсем другое дело. Моя книга написана для гоев. Она для них – откровение. Через гоев она завоюет весь мир.
Далее он развернул передо мной картину, где толпы гоев немецкой национальности, измученных блужданием по бездуховной пустыне, с облегчением припадают к животворящему источнику, бьющему со страниц его книги. Я не решился спросить, в чем же суть всепобеждающей идеи, да и автор старательно обходил эту тему. Видимо, открытый им способ любви к Создателю представлял собой коммерческую тайну. На самом деле, меня нисколько не занимало просвещение гоев в одной отдельно взятой германской стране, усиленное прибором, напичканным древней китайской мудростью. Гораздо важнее было это странное созвучие идей, совпадение устремлений, и главное – многостранично обоснованная бескровная возможность покончить с генетическим наследием Амалека. Я внезапно ощутил нечто похожее на уверенность в том, что мир действительно стоит на пороге фундаментальных изменений и близится время по-настоящему справедливого воздаяния.
– Так оно! – завершил он, довольно болезненно хлопнув меня по плечу.
Я был уверен, что тема нашей встречи исчерпана, однако мой посетитель неожиданно, вместо того чтобы удалиться, вновь уселся в кресло. Возможно, подумал я, в изложенном мной эзотерическом диагнозе его не устраивает отсутствие каких-либо конструктивных предложений касательно конкретного локтевого изгиба, хотя, по-моему, сказанного было вполне достаточно, чтобы уразуметь, что это необъяснимое недомогание располагается далеко не в самом начале обширного списка более актуальных проблем. Похоже, он не разделял мою точку зрения. Более того, встретившись с его пытливо-сверлящим взглядом, я вдруг почувствовал, что дело вовсе не в локте, а в том, что все сказанное до сих пор было лишь прелюдией и сейчас он, наконец, собирается приступить к изложению истинной причины своего визита.
И не ошибся.
– Смотри, – медленно начал он, не сводя с меня глаз, – написать книгу – это только часть дела. Согласись, значительная часть. И я уже это сделал. Теперь осталось немногое: нужно ее издать. Иначе как же она дойдет до тех, кому она адресована?
– Конечно! – я и не подозревал, к чему он клонит. – Конечно, надо издать! Как же иначе? Иначе не дойдет.
– Вот и я говорю! Только как это сделать?
– Ну, сегодня это проще простого! – я наводил порядок на своем рабочем столе, показывая тем самым, что у меня есть дела поважнее, чем обсуждение столь незначительных вопросов.
– Вот и я говорю! – он уложил руки на живот, доходящий почти до подбородка, и принялся рассматривать свои переплетенные пальцы. – Только ничего в этом мире не делается бесплатно.
– Несомненно! – согласился я, раздумывая про себя: а собирается ли он вообще-то платить за прием. – Бесплатно ничего!
– Вот и я говорю – ничего! Поэтому я к тебе и пришел.
– Что вы имеете в виду?
– А то, что ты можешь помочь нашему общему делу.
– Каким же образом? – я делал вид, что ничего не понимаю, хотя догадывался, о чем пойдет речь.
Среди моих пациентов встречалось немало тех, кто приходили ко мне с жалобами откровенно материального свойства. Одно время это повторялось так часто, что я даже подумывал о том, чтобы повесить на дверях своего кабинета объявление: «По поводу недостатка денег и отсутствия секса не обращаться». Но так этого и не сделал.
– Каким же образом? – повторил я с нескрываемой иронией – Вы что, действительно думаете, что я могу оплатить издание вашей книги?
– Разве я похож на сумасшедшего? – воскликнул он, демонстративно обводя взглядом более чем скромный интерьер. – Разве я не понимаю, где ты, а где деньги?
– Так что же вы от меня хотите? Приглашаете вместе ограбить банк?
– Ну, зачем так примитивно? – он натужно захихикал. – Хотя что-то в этом есть… Нет, уважаемый, никакого криминала! У меня имеется для тебя по крайней мере два варианта… Причем без всякого насилия. Смотри…
Первый вариант оказался примитивнее, чем ограбление банка. Вместе с моим пациентом посещает синагогу один неимоверно богатый человек, который, по его собственным словам, и сам точно не знает, сколько у него денег. Человек-то религиозный, но – что порой случается с нашим братом евреем – скупой невероятно. Песка в пустыне не допросишься.
Вот к нему-то и нужно подкатить с идеей издания духовного бестселлера.
– Прекрасно! Только я-то тут причем?
– Вот я и говорю! – специалист по Господней любви снова уперся в меня сверлящим взглядом! – Смотри, я раздобуду тебе его фотографию, а ты своими силами, ну, как ты, говорят, умеешь «энер—ге—ти-чески», произведешь на него соответствующее позитивное воздействие. Чтобы он нам на книжку миллион и отвалил. У него этих миллионов все равно несчитано, одним больше, одним меньше. Зато человечеству какая польза! Ну и нам с тобой…
– Миллион? – я оторопел. – Зачем вам столько?
– Интересно! А мне гонорар? А тебе за труды? Миллиона, может, и маловато будет… Только мы же с тобой не какие-нибудь хапуги! Нам лишнего не надо!
– Это же чистой воды грабеж! – у меня даже перехватило дыхание. – Неужели вы не понимаете, что это грабеж! И неважно, какое при этом оружие использовать! Эти силы даются для того, чтобы помогать людям, облегчать страдания, а вы…
– А я что, для собственной выгоды? – он возмущенно выпучил глаза, лицо его побагровело. – Разве я не для людей? Разве не для облегчения их страданий?
– Вы поймите, никто не вправе… – я вдруг испугался, что его хватит удар. – Вы только не волнуйтесь. Но поймите, никто не вправе пользоваться силой, чтобы отбирать… Нехорошо это… Неправильно… Даже ради самой достойной идеи…
Похоже, мой смущенный лепет подействовал на него успокаивающе. Он криво усмехнулся:
– Я, помню, как-то книжку читал. Русского писателя, между прочим. Давно это было, название забыл. Так там тоже один все ходил-ходил и все мусолил: «Дрянь я дрожащая или реальный мужик?» Ну-у-у, надоел! А в результате старушку соседскую то ли топором, то ли утюгом тяпнул. Это я понимаю – грабеж! Разве я тебе такое предлагаю? Я тебя что, прошу из него миллион утюгом выколачивать. Ты просто применишь такой неординарный метод убеждения. Энер-ге-ти-ческий! Разницу не улавливаешь?
– В принципе, разницы никакой! – я почему-то чувствовал жуткую усталость. – И покончим на этом! У вас там был второй вариант, и если он такой же, то лучше и не начинайте.
– Ты пойми, я же не для себя стараюсь, – он заговорил вкрадчиво, и в его голосе послышались пугающе знакомые интонации. – Вспомни, то, что мы задумали, должно изменить весь этот мир, а этого, брат, в белых перчаточках не совершить. Тут, брат, необходимо переступить через свое чистоплюйство интеллигентское. А ты из-за каких-то бумажек беспокоишься. А что будет, когда дело до дела дойдет?
– Когда дойдет, тогда видно будет, – я едва сдерживал раздражение. – Если хотите еще что-нибудь сказать – говорите, а то уже поздно, мне домой пора.
Мой собеседник бросил на меня сочувственный взгляд, помолчал и, не обращая внимания на мой неприязненный тон, неторопливо сунул руку за пазуху и вытащил оттуда сложенный вдвое продолговатый бледно-розовый бумажный листок.
– Что это? – я, признаться, подумал, что он достанет оттуда что-нибудь типа гранаты.
– Я-то надеялся, что мы сойдемся на более простом варианте, – он грустно вздохнул и протянул бумажку мне. – Этот для тебя позаковыристее будет, зато и наварить можно покруче.
– Так что же это? – я в недоумении вертел невзрачную бумажку, усыпанную сверху донизу цифрами.
– Что, не видишь? Карточка лотереи! – он крякнул, возмущенный моей тупостью: – Темнота!
– И что мне с ней делать?
– Как что? – он вскочил и забегал в промежутке между креслом и окном. – Боже мой! И этого человека избрали для осуществления высокой миссии! Что делать, что делать? Заполнять, конечно!
– Не понимаю!
– Ну что тут понимать? – он склонился надо мной и заговорил нарочито сладким голоском: – Ты, голуба моя, должен выбрать шесть номеров из тридцати семи и вот здесь под каждым поставить черточку. Понял?
– Нет, – я-то понимал, но мне ужасно хотелось его разозлить.
– О Господи! Когда ты выберешь шесть из тридцати семи, то под каждым поставь черточку. Шесть, и не из ста, а всего лишь из тридцати семи! И все. Понял?
– Понял. А под какими номерами?
– Это ты, ты сам должен узнать. Сам, понимаешь?
– А как же я узнаю?
– Слушай, ты ненормальный или прикидываешься? Кто из нас экстрасенс, ты или я?
– Ладно, – я вдоволь насладился его нервозностью, – что вы от меня хотите?
– Я хочу, чтобы ты воспользовался своим талантом и угадал шесть номеров из тридцати семи.
– И что? – меня удивляло, что такая простая и плодотворная идея не приходила ко мне в голову раньше. – И что дальше?
– Дальше мы получим пять миллионов, – он торжествующе плюхнулся в кресло, – издадим книгу, а остальные пополам!
– Пополам? – это выглядело забавно, но и возмущение столь вопиющей несправедливостью оказалось сильней. – Почему пополам?
– Ну хорошо, сорок на шестьдесят! – глаза его обратились в щелки, и я понял, что он просто так не уступит. – Тебе за труды, мне за идею.
– Тридцать на семьдесят! – меня тоже заело. – Иначе я даже не прикоснусь к этой жалкой бумажонке!
– Договорились, – он обиженно заерзал. – А ты, брат, крохобор! Только оригинал останется у меня. А ты уж постарайся! Розыгрыш через три дня.
– Уж постараюсь! – я изумленно слышал себя со стороны, словно моим голосом говорил кто-то другой. – А насчет крохобора – аккуратнее! Моя-то работа требует особого дара – это вам не старушек топором уговаривать. Так что вам и тридцати многовато.
– Я понимаю, это, конечно, будет потрудней, чем чужих жен дефлорировать! – его глаза сверкнули раскаленными угольками. – Только будем надеяться, что на этот раз до обмороков не дойдет.
– Не надейтесь! – у меня засосало под ложечкой – Не дойдет!
– Так оно! – провозгласил мой пациент, вернее, мой напарник, и попытался хлопнуть меня по плечу, но я вовремя отстранился. – Будем на связи!
Он, пыхтя, протиснулся в дверь и исчез, а я еще некоторое время сидел, бездумно разглядывая усыпанный цифрами бледно-розовый листок.
13
Дорогу из клиники домой, через весь город на южную окраину Иерусалима, мой старенький автомобиль давно уже знал наизусть, и пока он пробирался сквозь играющую огнями сутолоку вечерних улиц, я доверился ему и бессознательно перебирал числа, среди которых притаилась заветная шестерка, отмеченная на этот раз капризной рукой Фортуны. Я не предавался глупым мечтаниям, знакомые практически каждому скромному труженику сладостные прожекты на популярную тему «Как правильно распорядиться неожиданно свалившимся с неба богатством» не загромождали, как сказал классик, моего воображения. Гораздо больше меня занимали мысли о возможности проникнуть в будущее и овладеть им. Теоретически я был знаком с техникой этого действия – однажды, совершенно случайно мне попалась слепая копия какой-то невероятно тайноведческой книги – однако до сих пор у меня так и не хватало решимости попробовать и встретиться с тем, что при этом могло открыться. Да что говорить обо мне, если со времен Адама тайна, скрывающая будущее, не беспокоила только двоих – Всевышнего да змея-искусителя.
Но сейчас задача была узкоутилитарной, и можно было не опасаться столкнуться с чем-нибудь таким, чего лучше не видеть и не знать. Речь идет просто о комбинации чисел, которая уже состоялась и откроется скоро, а потому уже существует где-то неподалеку, говоря языком эзотерики, в ближайших информационных слоях. Нужно только сосредоточиться и прочесть то, что уже записано в нескончаемую летопись событий, которую Господь сочиняет играючи, но которая нами воспринимается как преднамеренно выстроенная последовательность успехов и поражений. Ему наверняка и невдомек, что незначительная для Него разница между «тройка-семерка-туз» и «тройка-семерка-дама» для нас, смертных, обращается в непреодолимую дистанцию между вершиной удачи и пропастью разочарования.
А может быть, прав этот радетель духовного преображения гоев и гораздо проще да и безопаснее было бы не вламываться в запретные владения Творца, а раскрутить нашего богатея на миллиончик-другой? О способах подобного воздействия сегодня можно прочесть даже в интернете. Тем более никто не отнимает у него последнее.
Нет, все-таки насилие есть насилие, и незачем строить из себя Робин Гуда. Я должен буду вглядываться в его лицо на фотографии, подавлять его волю и навязывать ему свою. А потом? А потом оправдывать себя тем, что отнял у него деньги на благое дело?
Нет, все-таки брать то, что пока не принадлежит никому – гораздо приличнее. Нужно только сосредоточиться, совершить предписанные ритуалом действия и увидеть числа, слепым случаем предназначенные для каких-то виртуальных, неизвестных пока никому счастливчиков. А они, эти счастливчики, не пострадают, потому как даже и не догадаются о том, что их обобрали. Тем более что с самыми высокодуховными намерениями.
Внезапно в мои размышления ворвался непонятный стук – кто-то барабанил в окно моей машины. Я повернул голову. Рядом ехал на мотоцикле полицейский.
– Остановиться у обочины!!! – прокричал он.
Я в недоумении подчинился.
– Открыть окно!!! – видно было, что этот черноглазый парень в короткой форменной куртке и каске раздражен невероятно.
Я покорно опустил стекло.
– Ты только что чуть не убил меня!!! – он не кричал, он вопил. Проезжавшие мимо водители замедлили ход. – Ты преступник!!!
– Преступник? – я действительно ничего не понимал. – Что я такого сделал?
– Ты – преступник дорожного движения!!! – по силе голоса и интонациям в нем легко можно было распознать потомка выходцев из северной Африки. – Нет, ты не просто преступник! Ты – убийца!!!
– Я? Убийца?
– Да, именно ты!!! Ты – почти убийца!!! Ты почти убил меня!
– Господи! О чем ты говоришь?
– О чем я говорю? Ты поворачивал направо? – он продолжал, сидя на мотоцикле и не снижая ни тона, ни уровня громкости. Неподалеку стали собираться любопытные. – Ты направо поворачивал, признавайся!
– Ну, поворачивал.
– А почему ты не посмотрел налево? Я ведь ехал тебе наперерез! Это счастье, что был промежуток между машинами, и я вовремя успел увернуться. Ты же мог меня убить окончательно!
– Я посмотрел.
– Нет! Ты не посмотрел! Я видел! Ты обманываешь! Мало того что ты преступник, так ты еще и обманщик!
– Поверь, уважаемый, посмотрел, – я, правда, был в этом не совсем уверен. – Мне показалось, что ты еще далеко, и думал, что успею….
– Я же тебе сигналил!!! Ты что, не слышал? – он наклонился и, глядя на меня в упор, продолжал на той же ноте: – Посмотри на себя, немолодой уже человек, сидел бы дома, смотрел телевизор. Так нет! Ты специально сел за руль, чтобы убивать людей!!!
– Мне очень жаль! – сказать по правде, я не слышал никакого сигнала. – Я обычно езжу очень аккуратно. Я действительно очень сожалею!
– Посмотрите на него! – он возмущенно огляделся по сторонам. – Этот человек сожалеет!
Обличительная тирада вспыхнула с новой силой, хотя было видно, что он уже немного подустал. Снова и снова, несмотря на мой почтенный возраст, я был преступником, убийцей, обманщиком и человеком, не только не способным подождать немного, но и не желающим сидеть дома у телевизора. Я слушал, смиренно склонив голову, и думал о том, что вот сейчас он выкричится, потом потребует мои водительские права и выпишет повестку в суд. Хорошо если удастся отделаться только штрафом. Мне хотелось, чтобы все уже поскорей закончилось, но когда он, наконец, остановился, то ли для того, чтобы приступить к официальной части, то ли, чтобы просто отдышаться, я почти не сомневался, что дело пахнет тюрьмой. На всякий случай решился вставить:
– Поверь мне, я искренне сожалею. Ты прав – я виноват. Слава Всевышнему, все закончилось благополучно и никто не пострадал.
Полисмен полоснул меня суровым взглядом и, устремив глаза в темное небо, воскликнул:
– Вот так всегда! Вот так всегда мы предпочитаем надеяться на Бога вместо того, чтобы подождать две минуты! А еще взрослый мужчина! Всего тебе хорошего!
Он резко крутанул ручку газа и, обдав меня облаком удушливого дыма, укатил.
Только сейчас до меня дошло, что я только что едва не убил человека. Холодная волна накрыла меня, некоторое время я не мог пошевелиться. Попробовал думать, что все не так страшно, все обошлось, а этот темпераментный парень, как и принято в нашем народе, несколько сгустил краски. Потому что, если бы действительно – он бы меня так просто не отпустил. Может быть, у него у самого неприятности, и ему нужен был повод выплеснуть на кого-нибудь накопившиеся эмоции.
А если и в самом деле он был на волосок от гибели и дыхание смерти, пронесшейся рядом, испугало его настолько, что он напрочь забыл о наказании преступника?
Я преступник?! Я мог стать убийцей?! Это слово застряло в горле и душило меня. Руки дрожали.
Спокойно, спокойно! Слава Богу, все обошлось. Все живы и здоровы. Впредь нужно быть внимательней и не думать за рулем о разных глупостях.
Кстати, о чем же я думал? Ах да, эта чертова лотерея….
Двигатель продолжал работать, я аккуратно передвинул рычаг скоростей и осторожно направился домой.
Ужасно хотелось спать.
Весь следующий день, несмотря на все мои старания не вспоминать о вчерашнем досадном эпизоде, глупый вопрос «как такое могло случиться со мной?» тарахтел в мозгу, не находя ответа. Вечером рассказал Ире о моей встрече с полицейским, как о забавном курьезе со счастливым концом. Рассказ ее не впечатлил.
Запершись в дальней комнате, я без всякого энтузиазма достал лотерейную карточку. Не почувствовал к ней ничего, кроме непреодолимой антипатии. Решил отложить тайноведческий обряд до завтра.
За дверью, в салоне негромко шепелявил телевизор, кресло дружески обнимало меня, я закрыл глаза. В голове, как в доме, пережившем наводнение, среди наступающего затишья плавали обрывки невнятных мыслей. Окутывала ласковая пелена, тело растворялось…
И вдруг – это длилось всего несколько мгновений – я увидел себя внутри гигантской паутины, сотканной из тончайших разноцветных нитей. Она опутывала все вокруг: улицы, дома, людей, птиц, облака, деревья… Нити пересекались, сплетались в узлы, свивались в затейливые узоры, и среди них я различал знакомые силуэты, лица, взгляды. Во всем этом не было ничего угрожающего. Скорей волнующее ощущение того, что стоит только пошевелиться, даже просто вздохнуть, и вся эта необъятная сеть придет в движение. И во все ее немереные дали по вздрогнувшим нитям понесутся волны, затягивая или развязывая узлы, свиваясь в новые узоры. И все изменится…
Мне хотелось удержать это видение, войти в него, попытаться уловить хоть какую-нибудь закономерность головокружительных сплетений и, может быть, приблизиться к Тому, кто наверняка обитает в самом центре этого невообразимого клубка. Но тщетно! Картина, словно рисунок на прибрежном песке, неумолимо размывалась и таяла.
Всего несколько мгновений, но их оказалось достаточно, чтобы беспорядочные, на первый взгляд, эпизоды последних дней сложились, как фрагменты мозаики.
Бабочка взмахнет крыльями в Айове, и ни Лоренц, и никто другой не сможет предугадать, чем обернется дождливый сезон в Индонезии. Аннушка купит бутылку подсолнечного масла, женщина-комсомолка поведет трамвай по обычному маршруту, и обе они даже не догадываются, что в связи с этим кто-то расстанется со своей головой. Кому из смертных доступно постичь логику, по которой линии наших жизней, моей и этого славного блюстителя порядка, пересеклись именно так? Тысячи мельчайших случайностей могли привести к тому, что мы могли бы и вовсе не встретиться или произошло бы непоправимое. Мы можем рассуждать о карме, можем в меру сил блюсти заповеди, но разве в мире, где все связано со всем, нам дано предвидеть, к чему приведет безобидный поступок, жест, чем «отзовется слово», а тем более прикосновение к будущему? К каким последствиям может привести моя попытка магическими выкрутасами притянуть удачу, изменить то, что предуготовлено хозяином головоломной паутины? А если вслед за этим где-то, на каком-нибудь перекрестке меня или кого-то другого настигнет несчастье, не предназначенное нам изначально?
Словно непосильная ноша свалилась с плеч, сердце мое полнилось благодарностью. Я мысленно благодарил этого бравого полисмена, который возник на моем пути, чтобы столь неординарным способом напомнить о неотвратимом законе причинности. Причем, что немаловажно, совершенно бесплатно. Я благодарил преподобного Фрейда, открывшего таинство подсознания – ведь это оно проделало за меня всю аналитическую работу и услужливо развернуло передо мной ее красноречивые результаты. Самому подсознанию я, естественно, был благодарен отдельно. Кроме того, с первой же минуты я, если говорить откровенно, очень сомневался в том, что действительно смогу отгадать счастливую комбинацию, а потому был искренне рад, что нашлась вполне убедительная причина не прикасаться к тому, что, скорей всего, было мне недоступно, и тем самым, что называется, сохранить свое реноме.
Как я и предполагал, пациент-напарник позвонил ночью:
– Как наши дела? – на фоне звучали веселые голоса, наяривал игривый мотивчик.
– Записывайте! – я посмотрел на часы, было без четверти три. – Три…
Дальше, глядя в потолок и сохраняя соответствующую интонацию, я называл цифры: день рождения Ленина, номер своей квартиры, цену «Мальборо», количество министров израильского правительства, число томов Большой советской энциклопедии… Когда я назвал свой размер обуви, мой собеседник, до сих пор напряженно сопевший, удивился:
– Этот, вообще-то, лишний, да и номера-то всего до тридцать седьмого!
– Ты прав! – легкомысленно отпарировал я. – Это уже из следующего блока.
– Что ж, – в его голосе звучало сомнение, – теперь осталось только дождаться достойного воплощения нашей благородной идеи.
– С божьей помощью! – я положил трубку и с наиприятнейшим чувством исполненного долга отправился досыпать.
Вечером следующего дня он снова звонил и, порой всхлипывая, порой переходя на крик, долго разглагольствовал о враждебном окружении, об иранской ядерной угрозе и о равнодушии Евросоюза, которое погубит Израиль. Я слушал вполуха. Из того же, что касалось лично меня, мне удалось понять, что возможность судьбоносного издания может быть безвозвратно упущена, поскольку некоторые безответственные граждане позволяют себе наглость угадать только четыре номера, а шестидесяти семи шекелей, полученных в качестве выигрыша, хватит разве что на приобретение успокоительных капель для автора, пережившего в связи с этим тяжелую душевную травму.
14
Прошло недели две, а может быть, и три; то был для меня один из тех периодов отстраненности от окружающего, когда отпечатки безликих дней теряются в однообразии мутного потока времени. Ты отмечаешь в сознании начало недели, день первый, бездумно окунаешься в накатанную последовательность суетных действий и вдруг обнаруживаешь, что уже наступил день шестой: рутинная хозяйственная беготня, как чистка зубов перед сном, праздничный ужин – бодрящая приправа к анемичному вареву будней – и плавное стекание в благословенную неподвижность шабата… В такие времена происходящее вокруг представляется затянувшейся мыльной оперой без начала и конца, где основная сюжетная линия настолько затерялась среди банальных эпизодов, что каждое утро необходимо напоминать себе содержание предыдущих серий.
После того, что произошло, вернее, не произошло, мне, похоже, не оставалось ничего, кроме как смириться с тем, что я не дотягиваю до уровня, необходимого для воплощения глобальных миссий. Что поделаешь, если «в минуты роковые» кому-то предназначено выйти на поле, а кому-то – лишь глазеть со стороны? Конечно, червячок ущемленного самолюбия просыпался порой и покусывал, но я успокаивал себя тем, что, в конце концов, честно возделывать свой маленький, соразмерный дарованию огород – занятие, вполне достойное уважения.
15
Я был практически уверен, что мне уже нет места в могущественном миньяне, среди вершителей справедливого воздаяния, в достаточной степени разочарованных моими более чем скромными способностями. Но оказалось, что это далеко не так. Мало того, но и «немецкая тема» еще не ушла из моей жизни.
Позвонил мой давний пациент Шимон. Шимоном он стал в Израиле, а до этого был просто Сеней. Человек симпатичный и во всех отношениях положительный, он отличался тем, что не затруднял себя по отношению к собеседнику никакими обязательствами, поскольку слова в его пользовании походили на грубо обработанные заготовки, и распознавание их смысла требовало немалой сноровки и сообразительности. Переезд на историческую родину добавил к его лексикону десятка два ивритских слов, применение которых в смеси с русскими Сеня-Шимон почему-то считал особым шиком. Его нисколько не беспокоило, что тем самым задача понимания его речи усложнялась по крайней мере вдвое. С тех пор как однажды мне удалось ему помочь, я пользовался его особым расположением, и это выражалось в том, что в разговоре со мной он повторял каждую фразу трижды.
Некоторое время понадобилось мне для адаптации в своеобразной атмосфере Шимонова мыслевыражения. К тому же он был не на шутку взволнован, что, само собой, усложняло и без того нелегкую задачу расшифровки передаваемой информации.
С третьей попытки мне удалось понять, что бедная Галит в гипсе, бедная Наташка – в коме, а бедная мама – в шоке. Еще некоторых усилий стоило уразуметь, что мама – это его мама, Наташка – это его сестра, а Галит – дочь. В другое время восхитительные особенности Сениного повествования заслуживали бы большего внимания, но сейчас, к сожалению, их придется опустить, дабы не отвлекаться от сути.
Наташка (на самом деле Ирма, но эта метаморфоза объяснилась потом) в свои сорок восемь «облазила весь земной шарик вдоль и поперек». У нее же пружина в заднице! То в пещеры попрется, то в пустыню, то в горы. То на лыжах, то на плотах, то на велосипедах. То на стену к китайцам, то на Мачу-Пикчу к инкам. А тут Галитке, дочери, исполнилось шестнадцать. Ну и Наташа уговорила в Индию, в какой-то штат (названия я разобрать так и не смог, как ни старался). Мол, на джипах, через джунгли – незабываемый подарок ко дню рождения. Так и получилось – незабываемый! Поехали втроем, а Софка, жена (это просто счастье!), не захотела, дома осталась. Намучились – мошкара, духотища! Две ночи не спали. В общем, Сеня задремал за рулем, джип сковырнулся в канаву. На самóм-то, смешно сказать, только пара синяков да царапины, у Галит – двойной перелом бедра и еще ключицы, а Наташку бедную так без сознания в Израиль и привезли. Сейчас в «Шаарей-Цедек». Дышать-то дышит, только вывести ее из комы никак не удается. Врачи только руками разводят. Может быть, можно сделать хоть что-нибудь?
– Может быть, можно сделать хоть что-нибудь? – повторил он троекратно.
Через полчаса мы с Шимоном были по дороге в больницу.
16
Со случаями коматозного состояния мне приходилось сталкиваться всего несколько раз. Греки назвали его глубоким сном, современная медицина – патологическим угнетением функций центральной нервной системы. Но какими бы заумными терминами ее ни определять, кома всегда выглядит одинаково печально: осиротевшее тело бездумным автоматом функционирует само по себе, а неподалеку мается душа, которая отделилась от него, но по неизвестным причинам задержалась и не вознеслась в поднебесные просторы. Не зря эзотерические писания говорят о связывающей тело и душу «серебряной нити», ее не разорвать без повеления свыше. А повеление еще не прозвучало.
Человеку, далекому от биоэнергетики, трудно в это поверить, но при соответствующих навыках можно увидеть, как они, тело и душа, страдают рядом друг с другом – ни соединиться, ни расстаться. Это и есть кома.
Что происходит во время пребывания на границе бытия-небытия? Ведь это может продолжаться дни, месяцы, годы, а то и, рассказывают, десятки лет. Возможно, Всемогущий Судья, подобно нам, смертным, подвержен сомнениям и держит паузу, чтобы поразмыслить о дальнейшей судьбе своего творения? А может быть, сам человек, облеченный свободой выбора, ступив на полшага за порог смерти, терзается мучительным вопросом «быть или не быть»? Вернуться ли его душе в истерзанную жизнью плоть? Бороться, страдать, смириться или сделать еще шаг и «уснуть и видеть сны»?
Те, кому предначертано исцелять, не могут позволить себе роскошь даже задаваться подобными вопросами. Им положено не рассуждать, а действовать во благо жизни. Их предназначение – сделать все, чтобы вернуть душу в оставленное ею тело. Всеми доступными средствами, какими невероятными они бы ни казались.
У дипломированных врачей свои методы. Целитель же стремится к контакту с обездоленной душой: ищет с ней общий язык, уговаривает вернуться, убеждает, настаивает, а в случае необходимости вдыхает в нее энергетический импульс. И если удается, то все это помогает душе совершить свой выбор, и появляется надежда, что чаша весов в деснице Милосердного, внявшего ее устремлению, склонится в сторону жизни.
Дважды мне это удавалось…
17
Я плохо переношу атмосферу больниц. Мало того что это не самое радостное место на земле, каждый раз необходимо прикладывать усилия, чтобы отгородиться от удушливого пространства, насквозь пропитанного страданием. Здесь все дышит им: и картины на стенах, и цветы в горшках, и нежно-зеленые одежды врачей. Да и название этой больницы – «Шаарей-Цедек» – «Врата Справедливости» – само по себе неизменно наводит на печальные размышления.
Когда мы пришли, был уже поздний вечер. Бессонная тишина неторопливо заполняла тускло освещенные коридоры. Дежурная медсестра проводила нас невидящим взглядом. Вслед за Шимоном я вошел в палату. Застоявшийся воздух вздрагивал от хрипловатого дыхания, вдалеке слышалась тихая мелодия. Наташина постель возле темного, усыпанного звездами окна была отгорожена плотным серым занавесом. Под одеялом угадывалось крепко сбитое тело, крупное лицо обрамляли аккуратно уложенные светлые волосы. Если бы не капельница у изголовья, не пучки проводов на белизне простыни и не тревожно мигающие огоньки мониторов, можно было бы подумать, что женщина безмятежно спит. Впечатление покоя усиливалось еще и тем, что на стуле рядом с кроватью, приложив к губам длинную деревянную свирель, сидела смуглая хрупкая девушка. Самозабвенно закрыв глаза, она едва слышно наигрывала незатейливый мотив.
В ответ на мой вопросительный взгляд, Шимон, нисколько не смущаясь, громким шепотом объяснил мне, что это одна из тех бродячих волонтеров-буддистов, которые утверждают, что пациентам отделения интенсивной терапии очень помогает медитативная музыка. Врачи смирились и не обращают на них внимания, ну и он, Шимон, не возражал. Пусть себе пиликает, хуже ведь от этого не будет.
– Хуже не будет, – согласился я, – только мне нужна тишина. И чтобы без посторонних.
– Понятное дело!
Шимон бесцеремонно положил руку на плечо девушки. Она вздрогнула, огляделась по сторонам, опустила свою дудочку. Поднялась со стула, и на ее обнаженном животе, вокруг украшенного серьгой пупка, стала видна замысловатая, величиной с блюдце, татуировка.
Уходя, она неожиданно приблизилась ко мне и, сверкнув огромными карими глазами, прошептала:
– Только не отпускай ее!
Этот проникновенный взгляд показался мне на удивление знакомым…
Она-то ушла, а вот Шимон, судя по всему, вовсе не намеревался оставлять меня наедине с Наташей.
– Ты работай, работай! – он уселся на стул и развернул газету. – А я тут тихонечко, в уголочке… Ты же сам сказал, чтоб тишина и без посторонних…
Что было делать? Не заставлять же его ждать в коридоре? Я сделал несколько глубоких вдохов и принялся сосредотачиваться. Изо всех сил старался отрешиться от окружающего, только ничего не получалось: Шимон сопел, ерзал, шелестел и даже несколько раз охал, возмущенно тыча пальцем в газетный лист. Когда, просмотрев последнюю страницу, он с треском сложил эту противную газетенку, я с надеждой подумал, что, может быть, сейчас он уснет и наступит, наконец, долгожданная тишина. Но не тут-то было. Минуту-другую он сидел неподвижно, пристально глядя на меня, а потом робко заговорил:
– Извини, не хочу тебе мешать. Ты мне только скажи – что происходит?
– Что происходит, что происходит? – я чувствовал, как меня охватывает раздражение, а это был явно нехороший признак. – Я пытаюсь сосредоточиться!
– Сосредотачивайся, конечно! Не хочу тебе мешать! – он сел поудобней. – Ты мне только скажи: ты сможешь вытащить Ирму?
– Не знаю, но я постараюсь!
– Не хочу тебе мешать, но ты уж постарайся, пожалуйста! Жалко будет, если Наташка не выкарабкается! Мама этого не перенесет!
– Послушай, – я уже понял, что мне вряд ли в ближайшее время удастся добиться желаемого, – а почему ты называешь сестру то Наташей, то Ирмой?
– Дело в том… – Шимон говорил медленно, как бы нехотя. – Дело в том, что она мне не совсем сестра.
– Как же так?
Не могу сказать, что меня это очень интересовало, но Шимон уже приготовился рассказывать, и не хотелось лишать его удовольствия. Тем более что за последний час я вполне приспособился к манере его речи. Кроме того, подробности биографии Ирмы-Наташи могли помочь мне настроиться.
– Меня назвали в честь моего прадеда, Шимона Шехтера…
Конечно, можно было предполагать, что он начнет издалека, однако я не ожидал, что из такого. Но было уже поздно…
Его назвали Семеном в честь прадеда, главного раввина в небольшом украинском городке неподалеку от Житомира. По приезде в Израиль Сеня просто восстановил свое настоящее имя. Прадеда арестовали в тридцать девятом, и с тех пор никаких сведений о нем разыскать не удалось. После войны из всей семьи уцелела только младшая Мирьям, бабушка Шимона. Четверо ее братьев ушли воевать и не вернулись, сестра умерла от тифа в далеком приуральском поселке. Мать семейства, прабабка Хана, погибла вместе со всеми оставшимися евреями – их было около двух тысяч. Не захотела бросать огромный дом, построенный еще ее дедом. Я знаю немцев, говорила она, провожая дочерей в эвакуацию, в четырнадцатом году они уже здесь были. Никого не обижали, и все «битте, битте». Вы-то поезжайте, эта суматоха когда-нибудь закончится, а я пока за домом присмотрю.
Только немцы пришли другие. Старую Хану вместе с семьей нового раввина и кантором городской синагоги закопали живьем в канаве, за оградой развороченного танками еврейского кладбища. В большом дедовом доме расположилось гестапо.
Когда бабушка Мирьям, Мария Семеновна Шехтер, вместе с дочерью, девятилетней Поленькой, вернулась после войны в родной город, все комнаты их уцелевшего дома были уже заселены. Марии досталась крохотная кладовка с узким зарешеченным окном.
Поленька, Сенина мама, родилась в тридцать шестом. Об ее отце, своем муже, бабушка никогда не заговаривала. Рассказывали, что он был красавец, из очень даже приличной семьи, но, как оказалось потом, «ходок», выпивоха и картежник.
В году, наверное, пятьдесят восьмом – пятьдесят девятом, в рамках стратегического сотрудничества между ГДР и Союзом, на военную авиационную базу, расположенную неподалеку от города, приехал немецкий инженер Генрих Зоммель, с женой и годовалой дочерью. Чем там он там занимался, Сене, конечно, неизвестно, но не прошло и года, как на центральной улице произошла редкая для небольшого городка авария – «Победа», в которой ехал немецкий специалист с женой, столкнулась с самосвалом. Жена погибла на месте, а у Генриха – перелом ноги и сотрясение мозга. Через неделю прямо из больницы его увезли в Восточную Германию и там упрятали в тюрьму. Ходили слухи, что на самом деле он был двойным агентом. «Штази» работало не хуже КГБ.
Дочери Зоммелей было года полтора. Пока решали, что с ней делать – мать погибла, отец-шпион в тюрьме за границей, поместили в «Дом ребенка». В том славном заведении бабушка, Мария Семеновна, работала воспитательницей. Детей она всегда предпочитала взрослым, а к этой белокурой голубоглазой девчушке просто душой прикипела. А та – к ней.
Когда девочке исполнилось три года, встал вопрос о переводе ее в детский дом. В городе-то детских домов не было, ближайший – в Житомире, километров восемьдесят оттуда. Только бабушка никак не хотела с девочкой расставаться, задумала ребенка удочерить. К тому времени она уже была депутатом горсовета, а может быть, народным заседателем, в общем – не последним в городе человеком. Связи свои задействовала, одна проблема – возраст, ей уж за шестьдесят было. В результате официально приемной матерью ребенка стала Полина, бабушкина дочь, у которой уже был на руках пятилетний Сеня, сын от первого брака.
Вообще, Полина, мама, замужем была пять раз, но так и осталась одна. А дочь немецкого инженера стала Наташей Соколовой – мамина фамилия по первому мужу, но жила-то, конечно, с бабушкой. Сейчас смешно вспоминать, но маленького Сеню это обижало, ему казалось, что бабушка любит Наташку больше.
Когда Наташе исполнилось двенадцать, какой-то бабушкин знакомец из органов сообщил ей, что Генрих Зоммель уже несколько лет как реабилитирован, что все обвинения с него давно сняты, и более того, что он в своей Германии опять в больших чинах. Бабушка себе места не находила, а потом решила отправить девочку к отцу. Только ненадолго, говорила, погостить, познакомиться с родственниками. Но когда Наташа уехала, бабушка со слезами призналась Сене, что лучше было бы ей там остаться насовсем. Мое сердце разорвется, повторяла она, но пусть ребенок хоть поживет по-человечески.
Месяц в Германии Наташа проплакала, каждый день писала бабушке письма. Ее не интересовали ни германские красоты, ни наряды, которыми ее завалили, да и к папаше, у которого уже была новая семья, никаких чувств в ней так и не пробудилось. Следующий раз она увидела отца уже на его похоронах.
Потом Наташа окончила школу, поступила в киевский мединститут, там же вышла замуж за еврейского парня, увлеклась туризмом, носилась по всей стране (у нее же пружинка в заднице), а в девяностом, в разгаре большой алии, вместе со всей семьей переехала в Израиль.
– Так что же, выходит, твоя сестра – немка? – это был, конечно, на редкость глупый вопрос, но он у меня вырвался сам собой.
– В том то и дело, что не совсем, – Шимон говорил неторопливо и внятно. – Когда здесь, в Израиле, она разводилась со своим распрекрасным муженьком, который, между нами говоря, мне с самого начала не очень, так он, сволочь, чтобы Наташке нагадить, в раввинате заявил, что она, мол, не еврейка. Мы перепугались, уже думали – все, сейчас Наташку из страны попрут. Бабушка там плакала, семейные фотографии притащила, о своем отце-раввине рассказывала. Она ведь у нас хоть и общественница, но дома, потихоньку, все еврейские праздники соблюдала. В общем, мудрецы посовещались, посовещались и вынесли вердикт: раз женщина чуть ли не с самого рождения росла в еврейской семье, да еще такой – быть ей полноценной еврейкой! Ты представляешь!.. Когда бабушка умерла, уж лет пятнадцать тому, Наташка имя сменила на то, которое родители ей дали. А фамилию – на бабушкину. Теперь она – Ирма Шехтер. Вот такая история.
Время приближалось к полуночи.
– Послушай, Шимон, – я чувствовал, что сказанного вполне достаточно, и мне необходимо остаться с Ирмой наедине, – ехал бы ты домой, а здесь еще посижу, попробую что-то делать. А ты сюда завтра приходи, с утра.
– Понимаю. Я бы пошел, чтоб не мешать, так мне же нужно тебя назад отвезти.
– Не волнуйся, я как-нибудь доберусь.
– Ну, как знаешь. А я тогда завтра… с самого утра… – его слова опять напоминали полуфабрикаты.
И он ушел. В нахлынувшей тишине осталось лишь попискивание приборов и хрипловатое дыхание за занавеской.
Что же с тобой, Ирма-Наташа? Почему задержалась ты на границе двух миров? Если обуревают тебя сомнения, вспомни о тех, кому ты нужна здесь, о тех, кто любит тебя! Ведь уйти легко, но подумай, как тяжело тем, которые остаются и наедине со своей памятью обвиняют себя за то, что не сумели тебя уберечь. Что же заставило тебя отрешиться от своего тела, сделанного так добротно и предназначенного для долгой жизни? Что же? Что же?
Да, я вижу. Раздробленные кости таза, кровоизлияние в брюшной полости, перелом двух шейных позвонков. Кажется, я понимаю. Ты можешь вернуться, но ты уже никогда не будешь той, которой была всю жизнь – непоседливой, неутомимой, неугомонной. Ты станешь убогим, прикованным к коляске растением, нуждающимся только в уходе и сострадании. Разве ты можешь согласиться на это? И вместе с тем ты не уходишь. Неужели жизнь, даже такая, настолько важна для тебя, что ты не в силах расстаться с ней? Ты сомневаешься? Ты хочешь, чтобы я помог тебе принять решение?
От волнения у меня перехватило дыхание. Мне вдруг показалось, что от меня зависит судьба этой женщины, словно мне предоставлена, на меня свалилась тяжесть выбора: либо возвратить ее душу в изломанное тело, способное лишь на безрадостное бездумное существование, либо позволить ей освободиться окончательно и, переступив границу бытия, воспарить туда, где ее любимая бабушка наверняка ожидает ее. Сохранить жизнь, какой бы она ни была, или позволить смерти восторжествовать и тем самым принести избавление?
Наваждение длилось не более минуты. Я подошел к изголовью кровати, наклонился над Ирмой и прошептал:
– Прости, но я не стану убеждать тебя остаться. А дальше – будем уповать на Господне милосердие.
Когда я вышел из здания больницы, ночь была в самом разгаре. Чопорные фонари оттеняли черноту пронизанного звездами неба. На скамейке неподалеку от входа, зажав между коленей свою дудочку, сидела знакомая мне большеглазая девушка. Ее хрупкая фигура излучала беспокойство. Я присел рядом и закурил.
– Я же тебя просила, чтобы ты ее не отпускал! – проговорила она неожиданно злобным шепотом.
– Просила. Ну и что? – я чувствовал, как в моем сердце разливается покой. – Я не мог позволить себе убеждать ее очнуться, чтобы стать безмозглым нечеловеком.
– Не мо-о-ог! Позво-о-олить! – девушка вскочила, размахивая своей дудочкой, как саблей. – А ее единокровнички, те самые немецкие выродки, которые нас травили, расстреливали и в печах жгли, могли себе позволить?
– А Ирма тут при чем? – я вдруг вспомнил, где я видел эти глаза. Ими на меня смотрела та несуразная собачонка на ашкелонском пляже. – При чем тут Ирма? Она ведь теперь наша, еврейка.
– Еврейка! Это по документам! А куда девать кровушку Амалекову? Она-то в жилах как текла, так и течет. Пусть бы и жила в утробе своей изломанной, не умирала бы, а мучилась. Так бы их всех, вот оно – справедливое воздаяние!
– Чушь собачья! – эта злобная пигалица не вызывала во мне никаких эмоций, кроме брезгливости. – Ты сама ненормальная, и хозяин твой псих!
– А ты – добренький! Сам небось, будь твоя воля, полмира бы передушил… А корчит из себя… Импотент!!!
Я, не торопясь, потушил сигарету, встал и направился к стоянке такси.
Она еще что-то кричала мне вслед, но поднявшийся ветер уносил ее слова в сторону военного кладбища на горе Герцля.
Назавтра вечером позвонил Шимон – Ирма умерла.
18
Знойные недели текли одна за другой, но их плавное однообразие больше не удручало меня. Впервые за полтора десятка лет в Израиле я ощущал принадлежность к этой земле, будто что-то во мне наконец состоялось, и она узнала и приняла меня. Я бродил по разомлевшим от жары улицам, рассматривал истертые временем стены, вглядывался в лица, вспоминая их, и вновь обретал Иерусалим, словно блудный сын, возвратившийся сюда после долгих скитаний по чужим дорогам.
Среди этого неторопливого течения неожиданно объявился Рами. Его было не узнать – похудел, выглядел опрятно, всем видом демонстрируя еще не вполне обжитую самоуверенность. Просто шел мимо и зашел сообщить, что все нормально, живот его больше не беспокоит и что Адина, между прочим, беременна. Говорил сначала несколько вызывающе, но потом долго жал мне руку, даже шутил, подмигивал, благодарил за моральную поддержку. Я был искренне рад за него.
Жизнеутверждающий визит Рами вернул меня к мыслям о ретивых радетелях всепобеждающей справедливости. Похоже, они, разочаровавшись окончательно, оставили меня в покое, а я не испытывал по этому поводу ни малейшего сожаления. Скорей наоборот, старался не вспоминать о своей глупой увлеченности их несуразными идеями.
Только куда деваться от мыслей? Во всей этой истории, само собой разумеется, мучительно недоставало одной детали, пусть и небольшой, но без которой, как в любом порядочном детективе, никак не удавалось связать разрозненные куски в единую стройную композицию. Ее отсутствие будоражило воображение.
Отправился в Старый город. Никто из профессиональных нищих – постоянных обитателей площади перед Стеной Плача – не мог припомнить старика, которого я им описывал. Тем более с собакой. Собакам вообще сюда вход запрещен, доверительно сообщил мне торговец благословениями и средствами от сглаза.
В отделении реанимации больницы «Шаарей-Цедек» никто никогда не видел девушек-волонтеров с татуированным животом и серьгой в пупке. Ни со свирелью, ни с другими посторонними предметами.
Позвонил Шимону. Тот долго не мог понять, о чем я говорю, потом, так, по-моему, и не поняв, принялся рассказывать о знакомых ему явлениях, сопровождающих депрессию и нервное истощение, только у меня не хватило терпения расшифровывать его речь.
Не оставалось ничего, кроме как смириться с неизвестностью. Я уже давно стал замечать, что по мере взросления категории, казавшиеся мне раз и навсегда понятыми и потому составляющими фундамент моего мироощущения, теряют свою незыблемость, рушатся, рассыпаются в песок и просачиваются меж пальцев, а на их месте возникают наивные, безответные вопросы, которых становится все больше и больше, гораздо больше, чем ответов. Так что не было ничего экстраординарного в том, что к ним прибавился еще один вопрос.
Осень вступала в город: на улицах появились стайки школьников с разноцветными рюкзаками, а на прилавках – мед в затейливых баночках, заметно прибавилось автомобильных заторов, а в прожитом календаре оставался один неперевернутый лист. С приходом Рош а-Шана меня, как и всегда в дни еврейских праздников, охватывала грусть. Как ни старайся, невозможно отрешиться от того, что впитано с детства. Можно понять, что начало года гораздо легче связывается с завершением уборки урожая, чем с малоубедительной датой рождения одного из бродячих иудейских учителей, прихотью случая возведенного в ранг Спасителя. Можно стараться думать, что в эти дни Небесный Судия выносит Свой, закрепленный печатью вердикт о судьбах мира. Но любимый с самого детства праздник, снежный, елочный, дедморозовый, трудно совместить с яблоками, медом и пыльной раскаленной добела осенью. Однако праздник, независимо от концепций и конфессий, – всегда праздник, потому как человек, выросший на лоне широкодушевной русской культуры, всегда готов с благодарностью принять любой повод для встреч, застолий и возлияний.
В первый день нового года мы с друзьями собрались поехать к морю. Жене моей было безразлично, а я предложил направиться в Ашкелон, надеясь, кроме всего прочего, встретить там моего таинственного знакомца-незнакомца. Договаривались выбраться пораньше, но утро пролетело в бестолковой суете, потом накатила жара – в общем, выехали из Иерусалима после обеда.
Вавилон по сравнению с ашкелонским пляжем мог бы показаться безлюдной пустыней. Среди разноязыкого гомона, дыма мангалов и нагромождения тел всевозможных расцветок и комплекций носились мотивы восточной музыки и окрики спасателей. Мои спутники во главе с Ирой, не теряя времени, ринулись в море, хотя, чтобы добраться до воды, требовалось нешуточное усилие, а я принялся бродить вдоль берега, старательно присматриваясь к своим отдыхающим согражданам и не без удовольствия отмечая в них отсутствие следов длительного голодания или озабоченности темой всеобъемлющей справедливости. Моего памятного собеседника среди них не было, но я шел и шел, пока песчаный пляж не уперся в подножие подернутой зеленью скалы. Едва заметная тропинка повела меня вверх, и там, на узкой площадке, возвышающейся над беспокойной пенистой водой, я увидел небольшую группу празднично одетых мужчин, по всей видимости, совершавших молитву. Остановился, чтобы не мешать, но в это время церемония уже завершилась, мужчины бережно закрывали свои молитвенники и, тихо переговариваясь, начинали расходиться. Когда они приблизились ко мне, я увидел среди них Моню.
– Эммануэль! – я вдруг почувствовал, как мне была необходима встреча именно с ним. – Какими судьбами ты здесь?
– Хорошего года! – Моня выглядел умиротворенным. – Да вот приехал. Друзья пригласили встретить у них Рош а-Шана. А я давно мечтал провести этот день у моря.
– Да, конечно, здравствуй! – я немного смешался от неожиданности. – И тебе хорошего года! И печати!
– Амен, амен! – Моня был явно не расположен к разговору. – А ты что, приехал в море помочиться?
– Да. Вроде того.
Некоторое время мы шли молча, обходя стороной шумный пляж.
– Послушай, Моня, – наконец не выдержал я, – может быть, это глупый вопрос, но он не дает мне покоя.
– Если не дает покоя, – он резко обернулся ко мне, – спрашивай!
– Скажи мне… что такое… Амалек? – я с трудом подбирал слова. – Господь повелевает стереть память о нем, но как это сделать, если я не чувствую в себе способности ответить ненавистью на ненависть?
– Ненавидеть – это просто! – янтарные Монины глаза пронизывали меня насквозь. – Так же просто, как искать Амалека вне самого себя.
Я еще долго стоял и смотрел, как он удаляется семенящей походкой уже далеко не молодого человека. Потом вернулся на опустевшую площадку на скале. Море внизу беспокойно пенилось и шептало эхом произнесенного здесь:
– И Ты выбросишь в пучину морскую все грехи наши.
ноябрь 2012 – февраль 2013, Иерусалим