В сентябре Александру Петровичу Межирову исполнилось бы девяносто… Мое отношение к нему, ясное дело, неисправимо ученическое. Так бывает, когда кто-то в детстве был старше тебя, и ты на всю жизнь сохраняешь это чувство «младшинства». А тут не просто старшинство, а ещё и война, которая коснулась моего поколения через отцов. Или безотцовщину… Дмитрий Сухарев в стихотворении о другом поэте-фронтовике, Борисе Слуцком, написал, словно математическую формулу вывел: Ведь мы студенты, а они – солдаты, / И этим обозначены места.
Отдавая сердечную дань давно уже ставшим классическими «Коммунисты, вперёд» и «Артиллерия бьёт по своим», я особенно люблю у Межирова стихи, в которых он отстаивает право на внутреннюю свободу. Нелёгкие вопросы задаёт поэт себе и современникам: Всё долбим, долбим, долбим, / Сваи забиваем, / А бывал ли ты любим / И незабываем?..
Знаменитое пристрастие Межирова к азартным играм и к цирку делало его для меня ещё более ярким и таинственным…
Мне повезло: однажды Александр Петрович был моим гостем.
Это было осенью 1990-го, первого года новой жизни – жизни в Израиле. Что было к этому времени в моём новёхоньком – израильском – прошлом? Праздничная пора приезда и первых дней у друзей в Иерусалиме, полгода в центре абсорбции для матерей-одиночек в Кфар-Сабе, обустройство в Тель-Авиве, начало работы в журнале «Алеф»… А летом, сразу после переезда на первую съёмную квартиру, появился у меня друг. Симпатичная женщина из Сионистского форума дала ему мой телефон с указанием помочь мне «абсорбироваться». Он позвонил, сказал, что давно живёт в этой стране и готов по мере сил участвовать в решении моих проблем. Договорились о встрече.
Седоголовый, голубоглазый, загорелый человек приехал за мной на маленькой «субару» и повёз на выставку. Что это была за выставка, уже не помню, но хорошо помню, что потом было колесо обозрения, потрясающий вид на Тель-Авив, на всю мою новую жизнь. И соседство на пугающей высоте с почти незнакомым, но уверенным в себе мужчиной. Сердце моё, помнится, малость дрогнуло…
Звали его Арье, что в переводе с иврита значит Лев. Вскоре выяснилось, что он не просто Лев, он – морской Лев. В море этот инженер-электронщик чувствовал себя в буквальном смысле слова как рыба в воде. Никогда в жизни я не заплывала так далеко. С ластами и с ним мне было совершенно не страшно…
В Тель-Авиве, на улице Каплан, было тогда что-то вроде ЦДЛ, центрального дома литератора. Мы с моим сыном жили рядом с театром «Габима», это в двух шагах от Каплан. И конечно, едва устроившись на новом месте, я отправилась в этот дом – к собратьям по перу. Так началось моё знакомство с писателями, приехавшими в семидесятые, – с Эфраимом Баухом, Ильёй Бокштейном, Давидом Маркишем… И вот однажды Давид обратился ко мне с просьбой приютить на несколько дней приехавшего из Москвы поэта Межирова. Я сперва растерялась. Александра Петровича я почитала издалека, любила его стихи, слышала перед отъездом из Москвы об ужасной ситуации, в которой он оказался… Но квартира у нас небольшая, в одной комнате – сын, в другой – я сама. Потом сообразила, что сына можно на это время переселить ко мне, ведь в моей комнате есть диван, подаренный недавно добрыми израильтянами, помогавшими нам, новым репатриантам, наладить быт в новой стране. Таким образом, поэту можно предоставить комнату. Так мы и сделали.
Его привезли к нам какие-то симпатичные интеллигентные люди, тут же уехавшие. Я протянула Александру Петровичу руку, назвала себя. Мы познакомились, то есть он познакомился со мной, потому что я-то много раз видела его в Москве, в писательском доме, в том самом ЦДЛ, и прекрасно знала в лицо. И раньше лицо его было особенным – серьёзным, малоподвижным, значительным. А теперь оно показалось мне откровенно трагичным.
Чуть ли не в первый вечер Межиров предложил пойти погулять с Инной Лиснянской и Семёном Липкиным, гостившими в ту осень в Израиле и жившими неподалёку. Было ли ещё такое в моей жизни – прогулка сразу с тремя большими поэтами?!.
Гуляли мы не по ярко освещённым улицам, а в полутьме тель-авивских переулков, недалеко от Музея искусств. Шли медленно. Запомнилось чувство нереальности происходящего. А ещё запомнилось чувство, что, как они для меня – старшие, так и для них есть старшие, и это те, о ком они говорили, – Ахматова, Мандельштам, Заболоцкий…
Я рассказала Арье о высоком госте. Мой друг решительно сказал, что он такого поэта не знает, но с большим удовольствием покажет ему Иерусалим.
Мы ехали в маленькой «субару». Сначала говорили об израильской погоде, о том, что видели вокруг по дороге. Потом – об удивительной волне репатриации русских евреев. И вот тут с Арье что-то случилось. Спокойная дорожная беседа осталась позади. Громко и напористо звучал монолог, смысл которого сводился к одному: евреи должны жить в Израиле. Он не понимает и не хочет понимать еврея, который не стремится в Израиль. Межиров несколько раз пытался возразить, но Арье ничего не хотел слышать. Я знала, что Арье – диссидент, отказник, сионист в лучшем смысле этого слова, но что он может быть таким нетактичным, почти грубым, – это было для меня открытием. А ведь я ему говорила, что мой гость – прекрасный поэт, что он воевал и написал о войне потрясающие стихи, что он – известный в Советском Союзе человек… Мой друг забрался, видимо, на своего конька, а конёк взял да понёс его. Когда я попыталась вставить словечко о том, что не всё так однозначно, что для поэта родина – язык, он отмахнулся от меня, сидевшей сзади, как от мухи. Тут я нехорошо замолчала. Я почувствовала, что во мне накапливается не просто раздражение, а что-то гораздо более серьёзное…
Мы приехали в Иерусалим и сразу направились в Старый город. К счастью, Арье переключился на рассказы о древности. У него был с собой фотоаппарат. Сохранился снимок, на котором я одиноко вписана в цветущий куст. Межирова рядом со мной почему-то нет. Не помню, как это получилось. Может быть, он не встал рядом со мной как раз из деликатности по отношению к моему непреклонному другу? Не могу простить себе, что не настояла, не пустила в ход женское право на каприз… Но присутствие Межирова в пространстве этого снимка для меня несомненно. Он стоит напротив меня, рядом с Арье, а у меня – оттого, что я смотрю на него – лицо какое-то одухотворённое и несколько отрешённое. С лёгкой такой, едва заметной улыбкой…
Мне кажется, что на этой фотографии я смахиваю на Мону Лизу. Сейчас я шучу, а тогда мне было бесконечно грустно…
Думала ли я когда-нибудь, что буду принимать у себя Межирова? Не помню, что я приготовила в то утро на завтрак, но кофе на солнечной кухне мы пили замечательно долго, он расспрашивал меня о жизни до Израиля и в Израиле и был ужасно мил с этим своим суровым лицом… А потом попросил стихи. Я выдала ему все три тонких книжки, которые были у меня к тому времени. Он решил, что начнёт с первой, вышедшей в издательстве «Каракалпакстан».
В тот день я работала во вторую смену, пора уже было уходить. Александр Петрович остался дома, сказал, что за ним ближе к вечеру приедут, а пока он почитает мои стихи. Наверное, тогда он и написал записку, которую я храню до сих пор.
В крохотной записке Межиров сказал важнейшую вещь. Не мне судить, повлияло ли это замечание на мою литературную работу, но совершенно точно, что запомнилось оно навсегда.