* * *
Аполлонушка, Аполлоша!
Знаю, есть у тебя помоложе,
Порумяней да побелее,
Только я-то тебе милее.
Аполлонушка, Аполлоша,
Знаю, есть у тебя не плоше.
И способней есть, и бойчее,
И поют-то они звончее.
Аполлонушка, мил дружочек,
Облети со мной хоть кружочек!
Видишь, меркну я, тяжелею.
Я за то тебя пожалею.
* * *
Часы над Киевским вокзалом
сегодня вылитый Биг-Бен.
Циклон над нами одеялом –
Атлантики воздушный плен.
Народ бульварствует и бродит,
в дворнягах – аглицкая спесь,
и нету резкости в природе,
одна серебряная взвесь.
Замедленны деревьев жесты,
а на площадке смотровой
вуалехвостые невесты
парят, колеблясь, над Москвой.
Воришка, схваченный за ворот,
кортеж известного лица –
всё в мире зыблемо. И город,
струясь, бежит из-под венца.
* * *
Мелкий мусор дня,
снегопад электронной трухи
заметает жизнь,
под собой погребает стихи.
Лечь лицом к стене,
чтобы рос потихоньку сугроб,
чтоб его к весне
добрый дворник пришёл и разгрёб?
Или выйти вон,
в сизый воздух, в живые снега,
где лизнёт в лицо
молодая тигрица Пурга?
* * *
Мы спросили у Анны Болейн:
каково ей лежать с нелюбимым?
Шёл апрель, и стволы тополей
изумрудным окутались дымом.
Ну а стóят ли, Анна Болейн,
эти игры в нарядах зелёных
свеч, которые в гуще аллей
разгорелись в каштановых кронах?
Так ли круто – дразнить королей?
И дают ли награду за смелость?
Ничего не сказала Болейн:
у неё голова разболелась.
* * *
Ну давай
приходи, ночь, –
одиночь меня,
одиночь.
А потом головой
в день
ниткою дождевой
вдень.
Будет день расшит
серебром,
только рыба-стыд
под ребром.
* * *
Шла гульба, орали в голос,
с кухни травкою тянуло,
а принцесса укололась,
укололась и уснула.
Мир вокруг застыл в покое,
длился сон подобьем комы,
а проснулась – что такое?
Флэт как будто незнакомый.
Ни шприцá, ни веретёнца,
ни чинарика, ни дозы –
только зелень прёт в оконце,
только вьющиеся розы…
Чем бедняжке уколоться?
Не шипом же, в самом деле.
Смотрит – лошадь у колодца,
а на ней чувак с похмелья.
Он сидит себе кемарит,
чмок да чмок во сне губами,
а её уже кумарит –
тут, похоже, сбой в программе.
Как-то всё пошло иначе:
мимо сказки, мимо сада…
Вот и мы – проснулись, плачем,
не поймём, чего нам надо.
* * *
Отдам в хорошие руки
виниловые пластинки:
их больше не на чем слушать
и не с кем больше крутить.
Отдам в хорошие руки
кассеты с «Гусарской балладой»,
с Фанни и Александром,
с доверчивой Одри Хэпберн,
похожей на оленёнка, –
бесплатно, за самовывоз,
да-да, подгоните «газель».
Отдам в хорошие руки
картинки, запахи, звуки,
собрания сочинений,
альбомы чудных мгновений…
Простите?
Нет, это не прялка такая стильная,
это лира –
битая, гнутая, семижильная.
Она остаётся.
Не отдаётся.
Пускай пока постоит.
* * *
В восемьдесят четвёртом
в очереди за водкой
меня пропустили вперёд.
– Мужики, – попросила я, –
мне одну, хотя бы надбитую, для компресса,
у ребёнка уши болят.
Мужики расступились, и кто-то гаркнул:
– Дайте девушке, ей для ребёнка!
Я ушла, прижимая бутылку к груди.
Дети выросли, я проколола уши,
но разбилась любовь, и стихи зачахли,
и опять я проталкиваюсь к прилавку
за прозрачным, горьким любовным хмелем.
– Мне чуть-чуть, – шепчу, от стыда сгорая, –
хоть на донце… Мне для стихов.
* * *
Нет, мальчик, нет! Неназванная роза
не пахнет. Безымянная душа
для жаркой здешней жизни не очнётся.
Младенцу давши имя, наши предки
его скрывали долго, чтобы духи
недобрые – на имя, как на запах,
не потянулись и нутро цветка
не повредили. То, что мы зовём
глаголом, – только имя для поступка,
и в этом мудрость писаря штабного:
не названное – не совершено.
А мы с тобой какие части речи?
Голодных два, оборванных союза,
два малоубедительных предлога,
одно двуличное местоименье?
Молчи, кружись, не бойся, дай мне руку,
ведь мы же знаем: это соловей.
АВГУСТ
Бабы дуры,
бабы дуры,
бабы бешеный народ…
Частушка
Звёзды
– камешки в наш огород:
знай успевай желать.
Бабы и так-то дурной народ,
летом – попробуй сладь.
Ворот
колодезный скрип да скрип,
стонет Земля на оси,
млечный подсолнух ко рту прилип –
Господи, пронеси!
Сочным
стручкам протрубили сбор,
и возжигает жрец
в небе – огненный помидор
и кривой огурец.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ БЕЗ КОНЦА
Баю-баю-баиньки,
Прискакали заиньки.
Прискакали зайки,
Открутили гайки.
Ой
беда, беда, беда,
Съедут с рельсов поезда!
А-а-а…
Баю-баю-баиньки,
Ускакали заиньки.
К нам пришли бабайки,
Закрутили гайки.
Ой
беда, беда, беда,
Куда спрячемся, куда?
А-а-а…
Баю-баю-баиньки,
Воротились заиньки.
Воротились зайки,
Открутили гайки.
Ой беда, беда, беда…
* * *
Три
англичанки, потому что класс
делился на три ради углубленья
в чужой язык, – три грации: Елена
Кирилловна, затем Ирина Львовна,
ещё Руфина… Дмитриевна, верно? –
придумали отличную игру.
Они крепили кнопками к доске
большие фотографии: Парламент,
Биг-Бен и Темза, площадь Трафальгар
с колонной Нельсона и голубями…
Мы были экскурсанты. Наш автобус,
составленный из стульев, объезжал
красоты Лондона. Один из нас
преображался в гида, брал указку
и излагал как мог, в тетрадь не глядя,
пространный topic. Тексты диктовались
заранее – или брались из книжки
с гвардейцем на обложке: «This is London».
Но это было весело, клянусь!
Конечно, наши добрые училки
не думали, что мы когда-нибудь
увидеть сможем площадь Пикадилли.
И кто, скажите, видел эту площадь?
Артисты, музыканты, циркачи
да их конвой, искусствоведы в штатском.
Теперь
мы знаем, Лондон вправду есть.
Париж на свете тоже существует,
мы были там: всё на своих местах.
Всё есть на этом свете, кроме нас –
тех, настоящих, для кого Вестминстер
звучал как «мутабор». И лишь автобус,
невидимый, бесшумный, сквозь туман
плывёт, как хлеб, отпущенный по водам.
* * *
– Эй,
как бы этот меч
вам чашки не раскокал!
– Нет, меч нам подарил
наш старый друг Дамокл.
И даже как-то неуютно мне,
когда его не вижу на стене.
* * *
Дымчатый,
газовый, мутный, хмельной –
воздух весенний,
много чего понаделал со мной
воздух весенний.
Звал он из комнаты в город ночной,
в гул заоконный,
треснувшей льдинкой, лохматой луной
посеребрённый.
Ясный,
холодный, просторный, пустой
воздух осенний,
позднюю птицу прими на постой,
воздух осенний.
Всех загулявшихся кликнешь домой,
Всмотришься в лица…
Дай отдышаться, разреженный мой,
дай протрезвиться.
ТРИ ЭПИТАФИИ
* * *
Все
думали, что он кавалерист,
А он тончайший был акварелист.
И, помянув его, на акварели
Со странным чувством конники смотрели.
* * *
Сними
бейсболку, житель городской, –
Здесь баба Люба обрела покой.
Теперь в её неношеном халате
Сидит перед подъездом баба Катя.
* * *
Здесь
вор лежит – наглейший из воров:
Обложен мрамором обширный ров,
И ангел самый крупный и унылый
Охранником поставлен над могилой.
* * *
От
заключения простого,
что Пушкин не читал Толстого,
какой-то холод в животе:
и мир не тот, и мы не те.
ПРУД
В нём карп когда-то плавал и карась,
Но рыба вся давно перевелась.
В
нём тучи колыхались – нынче он
И малым облачком не забелён.
И
всё же с неба капнула звезда
В пустые щи заглохшего пруда.
* * *
А ещё
был кофе со сгущёнкой:
жестяной цилиндрик с двух сторон
вспарывался – и тягучей, тонкой
струйкой запускался в кружку он.
Сверху
наливался кипяточек,
размешал и пей, чего ж ещё?
Пролетарской радости источник:
приторно, душисто, горячо!
Если
б это видел итальянец,
швед, француз или другой зоил,
он бы возопил: «Какой засранец
это непотребство сотворил?!»
Но,
не зная про двойной эспрессо,
запасали бабушки к зиме
тюрю, что у нас для политеса
звали кофэ – с оборотным «э».
Отхлебнуть
и выпить без остатка…
Консерванты – это не беда,
лишь бы стало горячо и сладко,
горячо и сладко, как тогда.
* * *
Почему-то
считалось, что сумасшедший
просто вдруг забывает, кто он такой,
и твердит: «Я чайник!» – или: «Я ваза!»
Даже был анекдот: Робертино Лоретти
своротил с ума и кричит: «Я майка!»
Нет, потом-то мы поняли, в этой бездне
всё устроено много сложней и тоньше,
и который тут проводок от лампы,
а какой от бомбы, поди пойми.
Если
б только Всевышний, как Станиславский,
раздавал нам задания для этюдов:
вы, мол, юноша, будете медный чайник,
вы, мадмуазель, – стеклянная ваза, –
о, с каким послушным самозабвеньем
мы играли бы этот кастрюльный джаз!
Но
трясёмся мы в тишине кромешной:
вот войдёт подвыпивший гинеколог
и проколет тонкий пузырь безумья,
и такие хлынут оттуда воды,
и такое выскочит робертино –
поскорей бы уж закипело утро
и «не верю!» трижды пропел петух.
* * *
Кто
валялся в моей постели,
всё мне скомкал и скособочил?
Кто рассиживался на стуле
и поставил его не так?
Кто прикончил мою овсянку,
накалякал в моей тетрадке,
и удрал навсегда в окошко,
и медведей моих унёс?
* * *
Когда
Ахилл убил Пентесилею,
он взгляд её поймал всего на миг
и понял, что влюбился. Амазонка
взаимностью ответила ему.
В любви, в согласье прожили они
минуту или две – до самой смерти,
и вечность, будто свадебная ночь,
немыслимая, жаркая, цветная,
явилась им на острие меча.
Не
это ль, други, идеальный брак –
двуострый миг, что проглядели боги?
* * *
Ангел
был мужского пола,
голубого цвета.
Ехал он совсем раздетый,
валяный из фетра.
Ехал
он в руках у тёти,
что его валяла –
длинной тонкою железкой
плечи выправляла.
Взад-вперёд
штырёк проворный
ездил без усилья,
прорастали над плечами
войлочные крылья…
Пассажиры,
что напротив
и с боков сидели,
на чуднóе рукоделье
искоса глядели.
И
шепнул мне странный кто-то
за спиною где-то:
– Встретить ангела в подземке –
добрая примета.
ЗАГОВÓР
Отойди,
беда,
От мово гнезда
Во траве густой –
Отойди, не стой.
Я
ль тебя, беду,
В зелен-бор сведу:
По глухим местам –
Что малины там!
Я
ль тебя, беду,
Нá реку сведу –
Там жирует язь,
Что удельный князь.
Ты
ли, бёдушка,
Свет лебёдушка,
Ты иди со мной,
Не оглядывайся.
За
моей спиной –
Лишь трава стеной,
Никакого там гнезда
Сроду не было.
ХОЗЯЙКА
И
вот я говорю: пора,
тянусь ладонью к своду –
раздайся, Медная гора,
дай мастеру свободу!
Зелёный
камень малахит
всегда к лицу и к месту.
Возьми шкатулку – без обид,
утешь свою невесту.
Стоцветный
сад сравни с тюрьмой,
соври, что заманила…
Про то, как жжётся холод мой, –
молчи, молчи, Данила!
* * *
Зачем-то вдруг замечаю:
какая
удобная ветка –
подпрыгнуть, схватиться, закинуть ногу…
Какая
отличная горка
с волнистою ледяной дорожкой!
Какая музыка на катке!
Нет-нет,
я помню,
у нас сейчас
по расписанию –
тихие игры.