Григорий Певзнер

Полустанок

*   *   *

Грызясь с женой, промокнув в луже
иль принимая душ из тучи,
я знаю: в целом будет хуже,
но временами – всё же лучше!

*   *   *

Свой бисер больше не мечу,
молчу, не лезу в драку.
И на Итаку не хочу.
И не хочу в атаку.

Порою плáчу, но плачý,
бурчу, что впредь не стану,
что то, что было по плечу,
теперь по барабану,

что нерв задет, что нос забит,
что перекрыты краны…
Рубец на знамени зудит
на месте бывшей раны.

*   *   *

Я танцую на канате,
вижу бездну с высоты.
Это просто, раз – и нате:
снизу – бездна, сверху – ты.

Я пляшу без остановки,
избегаю взглядом дна.
Знать бы всё же: без страховки,
иль страховка не видна.

Глуби, хляби, нежить, небыль…
Кто-то ногу волочит…
Добрый Боженька на небе
держит лонжу и молчит.

*   *   *

Взор небесный. Ноги до пят.
Дева прелестна. На перемене вопят
семиклашки, плюются из трубочки,
за косу дёргают из-за плеч –
пытаются, в общем, как-то внимание к себе привлечь.

Она поправляет косу, отмахивается едва.
Практикант-биолог, тот, что поставил «два»,
чтобы скрыть пожар, пожирающий изнутри, –
её ответ был явно на твёрдое «три»! –
так смотрел на неё при этом, что не понять
мог бы только слепой! И уже не унять
в пальцах дрожь. Вместо учёных книг
она держит раскрытым с этой двойкой дневник.

И разноцветноглазые дрозофилы,
разбившись по две,
ежесекундно скрещиваются у неё в голове.

*   *   *

Наклонись и умойся, зачерпнув из ручья.
Светом стянута в кольца мошкары толчея.

Выбрав нужную ноту, горло пробует птах.
Непонятное что-то промелькнуло в кустах.

Зачерпни и умойся, не мешай мурашам –
мураши-комсомольцы тащат брёвна, спеша.

А поверх всех козявок и поверх головы
запах утренних яблок от лежалой листвы.

*   *   *

Почти не нарушая тишины,
нашёптывает ветер в тишине.
На небе каша, и луна в кашне.
За облаками звёзды не видны.

Сквозь воздух, невесомая почти,
течёт чуть слышно времени река,
где звёзды отражаются слегка,
а наших отражений не найти.

Ночь. Дождь порой расплачется во сне.
На стёкла капли капнут и стекут.
Часы клюют секунды на стене
и сплёвывают шкурки от секунд.

*   *   *

Утром звёзды невесомей,
хрупок воздух, хрусток снег.
К жёлтой бочке тёти Сони
направляюсь в полусне.

Дворник возится у дома,
чем-то мрачношерудит.
Я бреду, звенят бидоны
у меня и впереди.

Арка. Угол. Боком бочка.
Как обычно, без конца
к бочке тянется цепочка
чёрных пугал без лица.

Воротник у пугал поднят,
и откуда-то над ним
пар на выдохе выходит
(а из некоторых – дым).

У меня в кармане трёшка
и бидоны в двух руках.
Тётя Соня – как матрёшка
в телогрейке и платках,

из обрезанной перчатки
пальцы мёрзлые торчат…

Память держит отпечатки
через годы, через чад:

алюминиевый ковшик
в тёти-Сониной руке.
Двух бродячих драных кошек
хриплый мяв невдалеке.

…Я пришёл, похоже, рано:
нет движения пока,
и висит под носом крана
сталактит из молока.

Точно в церкви при иконе,
по утрам придя в свой храм,
теплит свечку тётя Соня,
греет свечкой стылый кран.

Кран оттаял постепенно,
льётся в ковшик молоко.
В молоке вскипает пена,
поднимаясь высоко.

И, на эту пену глядя,
недоверчив и брюзглив,
закипает вредный дядя,
предвкушая недолив.

Но, глуха к карманным фигам,
тётя Соня, мир в душе
сохранив, погасит мигом
пену в дяде и в ковше
до разумного предела.

Приструнит слегка народ.
А со мной – другое дело:
мне добавит от щедрот.

Потому что суть – не млеко,
а улыбка на лице,
потому что человека
уважаю в продавце!

…Я сдержать не в силах вздоха.
Для чего во мне живёт
позапрошлая эпоха
и покоя не даёт?

Что мне это время оно?

Но всю жизнь я в нём. Пешком,
с облупившимся бидоном
за морозным молоком.

*   *   *

Полустанок. Изъеденный ветром песчаник
стен, заборов бетон и акаций побелка.
Светит спелая дыня вверху над бахчами.
Старый пёс молодому вещает ночами,
мол, была там у Белки со Стрелкою стрелка.

За домами погост. Десять метров ограда.
В остальное вливается степь без границы.

Оказавшимся здесь вместо рая и ада
та же степь, что при жизни, наверное, снится.

*   *   *

Ближе к вечеру злей комары.
Ртутный блеск обретает вода.
Свет спокойнее. Из-за горы
парапланов плывёт череда.

Тени резки и плавки мокры.
Краски гуще. Вода солона.
С парапланами из-за горы,
осмелев, выплывает луна.

Тарахтит катерок по делам.
Возле уха комарик звенит.
А луна, как ночной параплан,
поднимается дальше в зенит.

Солнце медленно тонет в ночи,
безысходно уходит ко дну.
Но последние солнца лучи
поджигают в зените луну,

как зенитки – ночной самолёт,
и луна начинает гореть.
Вот уже от луны только треть…
Вот и весь небосвод просмолён…

*   *   *

От кромки волн невдалеке
на мелкой гальке, на песке
застенчивый, полупрозрачный,
в невзрачной серой паре фрачной
кузнечик греется. Другой,
за ногу зацепив ногой,
слегка подрагивает рядом.
А я притрагиваюсь взглядом
к камням, к кузнечикам, к песку.
Я складываю по куску
картинку дня. Гляжу и вижу
сперва яснее то, что ближе –
кузнечиков. Потом бугор –
скалистый брег, сосной покрытый.
Ряд ближних гор. Ряд дальних гор.
И неестественно открытый –
не то что облачка – намёка
на облачко не сыщет око –
меж солнцем и землёй простор.

*   *   *

Реже хочется гурьбою…
Привыкается вполне
с болью, Богом и собою
в тишине наедине.

Боль прилежная, как спица,
лунный облик нарочит.
Замечательно не спится,
время в дырочку сочится.
Бог сочувственно молчит.

*   *   *

Это время на переломе,
эти щупальца в каждом доме,
репортажи из райских врат.
Не спасающие пароли,
от фейсбука до фейсконтроля
всюду пристальный Старший брат.

Это кнопочное поколенье,
перекрёстное опыленье,
расползание всех прорех.
Ускоренье устареванья,
относительность расставанья,
смена климата, смена вех.

Фиге тесно уже в кармане,
демография, мусульмане,
ветхой памяти решето.
Все судимы, и каждый судит…

Апокалипсиса не будет.
Что-то будет. Не знаю что.