Иосиф Букенгольц

Два рассказа

НОЧНОЙ ТРАМВАЙ

В трамвае, кряхтя ползущем сквозь послеполуночный город, не было никого, кроме меня и вагоновожатого, который в полудреме едва пошевеливал рычагом управления, хотя необходимости в этом не было никакой: старенький трамвай сам хорошо знал дорогу, терпеливо останавливался в положенных местах, открывал и закрывал жалобно лязгающие двери, устало вздыхал и двигался дальше. В истертой раме окна вереницей тянулись застывшие фонари, игривые неоновые каракули, витрины с оторопевшими манекенами, темные провалы переулков. Все казалось мне близким и приятным – и неяркий свет в безлюдном вагоне, и мерное постукивание колес, и теплые винные токи в крови, и мои неторопливые мысли, уплывавшие сквозь запыленное стекло.

Правда, в голове еще не растаяли отголоски затянувшегося вечера в дальнем конце города – одного из тех вечеров, которые, теряя постепенно очертания веселой дружеской пьянки, растекаются в раскисшие хмельные монологи, утомительные декларации, клятвы и бесконечные, со слезой в голосе, откровения.

Но я-то сам выше всего этого. Я-то прекрасно понимаю эту грустную картину, где каждый говорящий, оставшись среди глухоты собеседников наедине со своим голосом, ощущает неосознанное стремление переплавить горы накопившейся в повседневной суете душевной руды в слова и произнести их, стараясь торопливо заполнить звуками окружающую его пустоту.

Постепенно я залюбовался своими мыслями, жаль только, что они не задерживались в памяти, а уплывали в заоконную темень. А мне ведь тоже было что сказать! В моей голове возникали сладкозвучные словосочетания, пространные пассажи, глубокомысленные афоризмы, а иногда даже поэтические строки. Мне представлялся сидящий напротив внимательный слушатель, ловящий каждое мое слово. Нет – затаивший дыхание зал и я, отягощенный жизненной мудростью, открывающий заветные тайны бытия. Очнитесь, говорил я тихим проникновенным голосом, ваши уши запечатаны, вы не слышите ближнего своего, ваши уста полны банальностей, вами руководят мелочные устремления, ну и так далее в том же духе…

И, конечно, про глас вопиющего в пустыне…

А потом, как и положено, о том, что все мы одиноки и всю жизнь ищем любви, а найдя, осознаем ее иллюзорность, о том, что все проходит и ничего нового под солнцем… А в конце, для завершения композиции, о несовершенстве языка, неспособного выразить… а мысль изреченная есть ложь… и все мы лжем… и даже я… и хотя в начале было слово, где найти слова, чтобы выразить запах цветка, слезу ребенка, ну и всякое такое… в общем, братья мои и сестры, смиритесь с нашей беспомощностью выразить хоть что-нибудь…

Сладостное переживание пророческого триумфа настолько заворожило меня, что я не сразу заметил пассажиров, внезапно наполнивших трамвай на одной из остановок. Произошло что-то странное, и только через несколько минут я понял, что вошедшие принесли с собой тишину. Тишина эта была настолько густой, что бесследно вобрала в себя все шумы, шорохи, звуки, а заодно и остатки моих глубокомысленных умопостроений. Трамвай, словно оторвавшись от земли, поплыл в космосе. Я даже подумал, что внезапно потерял слух, и, помнится, в недоумении попытался прочистить пальцами уши.

Только потом я догадался, что маршрут пролегал возле специализированного предприятия, где работали глухонемые, и это было время окончания вечерней смены.

Тишина не была пустотой; словно эфир, пронизанный радиоволнами, она была до предела насыщена вибрациями общения. Люди, сидевшие и стоявшие вокруг меня, оживленно говорили, кричали, шептали, только происходило все это в полнейшем безмолвии. Мне и раньше приходилось наблюдать разговоры на языке жестов, но сейчас меня поразило то, что движения рук едва лишь обозначались. Эти люди не просто смотрели друг на друга, читая по глазам, губам и воспринимая малейшее движение лицевых мускулов, – меж ними возникала незримая телепатическая связь.

Сидевший рядом со мной рыжеватый губастый парень, несомненно, балагурил. Ему внимали несколько человек. Мужчины беззвучно покатывались со смеху, а сидевшие поодаль женщины заливались румянцем – речь, видимо, шла о чем-то не совсем приличном. Чуть в стороне две молодки, ухватившись за поручни, явно сплетничали, поочередно изображая на лицах то возмущение, то удивление, то злорадство. Три женщины средних лет стояли кружком: одна всхлипывала, мельтеша пухлыми пальчиками, другая замерла, прижав к щеке большую, с выступающими жилами ладонь, а третья, активно двигая бровями, гладила первую по плечу. Сидевший передо мной мужчина неожиданно обернул ко мне скуластое, прорезанное морщинами лицо и взмахнул рукой. Я вздрогнул. Он, видимо, обращался к кому-то, стоявшему в хвосте вагона. Я смотрел на его движущиеся прямо передо мной губы и вдруг почувствовал себя ужасно неловко, словно подслушивал чужой разговор. Попытался отвернуться к окну, тогда скуластый задвигал головой из стороны в сторону; он приподнимался и смотрел поверх моей головы – я заслонял ему собеседника, я был чем-то, что мешало ему разговаривать.

Все это походило на тяжелый странный сон. Тишина окружала меня непроницаемой стеной, давила на уши, как толща воды. Вокруг меня кипели страсти, велись неторопливые беседы, полыхали эмоции, сыпались шутки, живая жизнь пульсировала во всю силу, а я… я был отгорожен от всего этого. Мне казалось, что я исчез, помещенный в капсулу тишины. Для этих людей меня не было.

Среди них я был абсолютно глухим.

На одной из остановок вагон неожиданно опустел, видимо, где-то здесь находилось заводское общежитие.

Тишина ушла вместе с людьми. Старенький трамвай вновь ощутил под собой рельсы, мерно зацокал колесами и, вздыхая, поплелся дальше сквозь прохладу спящего города.

ТИМОЧКА

В бледно-лиловых сумерках светились бусины яблок. Опустевшие заморские бутылки выглядели инопланетянами среди незаметно возникших поллитровок с зеленоватым самогоном. В мутных граненых шкаликах трепетали слезинки заката. Необъятная чугунная сковорода с мерцающими остатками яичницы покрылась парафиновым туманом в окружении мисок с солеными груздями и маринованными огурцами. Сельчане разбрелись кто куда, жена с несколькими женщинами ушла в дом пить чай. Тимочка придвинулся ко мне вплотную и прошептал с надрывом:

– Осип, возьми меня с собой в Израиль!

– Нет проблем! – не задумываясь, ответил я.

В этой затерянной среди лесных озер белорусской деревеньке, где мы лет десять до отъезда проводили каждое лето, время застыло в момент сотворения мира, и сейчас, когда в моем организме местное, отдающее сивухой зелье браталось с рафинированной шведской водкой, все казалось возможным.

Мы заехали сюда на пару дней после пяти стремительных лет заполошной эмигрантской жизни, а здесь все осталось по-прежнему: те же прозрачные утра с петухами и коровьим мычанием, то же густое розовое молоко, те же гулко цокающие ходики во Фросином доме, пропитанном кисловатым запахом поношенной одежды, ароматом зверобоя и печной золы, тот же дурманящий сеновал, те же непритворно доброжелательные лица. Даже если что-то все-таки иногда происходило: тот помер, тот женился, а у этой дочка уехала в город – все это было частью веками сложившегося состояния и не могло расшевелить уснувшего времени.

Нам искренне обрадовались, как родственникам, без суеты принялись накрывать стол, рассказам про супермаркеты, про «территории», про взрывы автобусов, про Вифлеем, что у нас за окном, удивлялись, но больше для порядка, из вежливости: «Это ж надо, магазин поболее совхозного коровника! Чем они ж там торгуют?.. А пусть бы этот Арафат ужо задавился! Чего он, ирод, нашим жизни не дает!.. И что, там все не по-русски гутарят? И малые дети?.. У нас в районе тоже один яврей живет, доктор. А что –хороший человек… Гляди ж ты, живут у черта на куличках, а картоплю едят!.. А как без картопли? Хоть ты православный, яврей али басурман какой, а картопля – она всякой еде голова!.. Слыхала? Девки в армию ходют!.. Видать, санитарками. Ну и щи варить, а то постирать чего, заштопать. А как же?»

Иностранная водка тоже никого особо не впечатлила, «горька больно, а пробка знатная, с винтом», однако из уважения была выпита до последней капли. Я смотрел на этих людей, приятно хмелел и думал о том, что ничего в этом мире – ни политические страсти, ни скачки валютной биржи, ни борьба за социальную справедливость – не смогло бы нарушить этой первозданной идиллии. Но когда увидел за столом Тимочку, вспомнил, что года за три-четыре до нашего отъезда, «еще при Леньке, ну, когда Васек Хрипятин из армии возвернулся и пьяный на тракторе в болото залетел», в этом пасторальном полотне образовалась неожиданная прореха – Тимофей Клопов, вихрастый неразговорчивый парень с телячьими ресницами, мой ровесник, а может, чуть постарше, одним морозным утром убил топором свою жену, а потом пошел пешком в районный центр – сдаваться.

Ему дали семь лет. Вернулся, когда мы уже были в Израиле, на окраине деревни построил себе крохотную хибарку, с печкой и дощатым настилом вместо кровати. Жил бобылем, помогая односельчанам за харчи. Тимочкой его называли с детства за непослушную шевелюру и огромные сияющие глаза. Сейчас шевелюра заметно поредела, обвисла серебряными патлами, глаза потускнели, а он так и остался Тимочкой.

Кто-то рассказал мне, что прошлым летом Тимочка сварганил из ржавого хлама велосипед, собрал котомку и, никому ничего не говоря, исчез в неизвестном направлении. К осени возвратился поникший, худой, как скелет, неделю отлеживался в своей будке. Сердобольные соседи, ни о чем не спрашивая, носили ему еду. Страсти и разговоры вокруг случившегося постепенно затихали, подробности погружались в неторопливые глубины памяти.

– Осип! Так я ведь на полном серьезе! – Тимочка жарко дышал мне в ухо. – Без шуток!

– А если без шуток, – ‎я повернулся к нему, отчего Тимочка и жасминовый куст за его спиной закачались из стороны в сторону, – если без шуток, то как тебе это видится? Ты же, мотек, даже не еврей.

– А ты мне свой паспорт отдай, а там скажешь, что потерял или украли. – Видимо, эту идею Тимочка вынашивал уже давно, с самого начала застолья.

– Ты что, брат, охуел? – я даже немного протрезвел от возмущения. – Мы же с тобой… ну нисколечки… – я нетвердой рукой достал из кармана рубашки свой паспорт, менора на синей обложке сверкнула золотом в лучах заката. ‎– ‎Сам посмотри, какой я, а какой ты.

– Ну, кто там разберет, – Тимочка вожделенно разглядывал узоры ивритского письма, – ты седой, и я седой, а бороду, скажу, сбрил. А без бороды любого спутать можно.

– Ты ж мою фамилию ни в жисть не выговоришь!

– Так я разучу! Ты мне русскими буквами напишешь, и я разучу, как есть разучу!

– Послушай, Тимофей! – я судорожно озирался по сторонам в поисках аргументов и, что удивительно, не находил. – Ты понимаешь, я еврей, у меня кроме паспорта доказательство имеется. Хочешь, покажу? – я начал было расстегивать пуговицу на джинсах, потом передумал. – Ну, поверь мне, имеется. А у нас в Израиле, знаешь, какие тайные службы? Шабак, например, или Моссад. Слыхал? Вмиг тебя раскусят, ты еще до самолета не дойдешь, а тебя уже вычислят.

– Да слыхал я! – Тимочка напирал, видно, чувствуя слабость моих доводов. – Так они ж умные! Что они, каждому мужику будут в штаны лазить? Рентгеном просветят, да и все. А на рентгене орган – он и есть орган. Не камень в печени. А к паспорту фотографию этого места прилагать не требуется. Я в газете читал. Осип! Брат мой! – в его голосе зазвенела слеза. – Сделай божескую милость! Дай мне остаток жизни на Святой земле завершить! Где нога Спасителя ступала! А я тебе свой велосипед отдам, ничего у меня больше нету, а можешь вдобавок и жилище мое приватизировать.

На какое-то мгновение я задумался о том, что действительно было бы правильным забыть о суматошной израильской жизни среди чужого языка, людей, по-своему хороших, но шумных, непонятных, других, забыть о беспокойстве за детей в армии, о «Кассамах», о терактах, о машканте и жить здесь, где знакомо и близко каждое движение души, где время прозрачно и неподвижно, как вода в лесных озерах. Срывать яблоки прямо с деревьев, выращивать «картоплю», ездить на велосипеде…

Но это длилось лишь мгновение, а потом меня осенило:

– Я тебе, Тимочка, так скажу! – я старался говорить медленно и безапелляционно. – Давай мы не будем ничего усложнять, а то тут дров наломать, как два пальца… Приеду я в Израиль и порасспрашиваю людей – чего можно придумать. Чтоб по-спокойному… Чтоб по закону… Давай еще по маленькой, за удачу…

– Не пью я, – Тимочка поник головой, – запретно мне…

– Ну, тогда будь! – я выдохнул, опрокинул полстопки самогона, вдохнул и подхватил из тарелки мясистую шляпку груздя. – Только, между нами, чего ты в этом Израиле забыл? Жарко, арабы кругом…

– Мне до арабов дела нет, – он говорил, глядя в одну точку. – Я среди народа Божьего пожить хочу. Который Иисуса родил…

– Да, евреев у нас там тоже хватает, – благодушное настроение снова вернулось ко мне. – Так они ж его сначала родили, а потом распяли.

– Неправда это! Навет подлый!

– Я-то знаю, что неправда. А ты вот откуда так уверен?

Тимочка посмотрел на меня, глаза его лучились.

– Он сам мне сказал…

– Кто он? Иисус, что ли? – ароматная мякоть гриба застыла у меня в горле. – Иосифович?

– Да, брат мой! – Тимочка опять перешел на жаркий шепот. – В тюрьме Он ко мне явился, аки апостолу Павлу в пустыне.

– А ты? – ничего более идиотского спросить было нельзя.

– А что я? Я до того жил, как скотина последняя, греховным мечтам предавался, прелюбодействовал, хулил имя Господне, вкушал виноград от виноградной лозы Содомской и с полей Гоморрских, ягоды те – ягоды ядовитые, грозди их горькие… А Он мне милостью своей явился и грехи мои неподъемные простил…

– Это ты о своей жене, что ли? Как же тебя угораздило?

– Дьявол в руку мою вселился. Будто не я, а кто-то другой моим телом правил, а я смотрю со стороны, ужасаюсь, а остановиться не могу. Махнул топором, лицо ее надвое раскололось, а крови нет – точно сатанинский промысел! Только когда власть над собою обрел, пошел каяться. Она хорошая была, только не повезло ей со мной. Потом в узилище волосы на себе рвал, сердце на куски разлеталось, думал, не вынесу, порешу сам себя. И тогда Он ко мне явился, и уверовал я, и молился от вечера до утра… и простил Он меня, и снял грех с души…

– Как же ты это почувствовал?

– Камнем он, грех этот, у меня в груди сидел, дышать невмоготу… А однажды встал с колен и чую – сошел, нет его… свобода в груди, легкость…

– Так чего ты в Израиль вознамерился? – я, наконец, проглотил этот гриб и перевел дыхание. – Зачем тебе все эти заморочки с паспортом, если твой Иисус к тебе сам, прямо на дом является?

– Ты этого, брат мой, не поймешь. – Тимочка положил мне руку на плечо. – Тебе от рождения благословение Господне досталось. Ты родился сыном народа святого, а потому и не ценишь. Разве дело в том, чтоб обрезать место причинное? Народ милостью Божьей великую миссию на себя возложил – нести Слово в мир. Избранный потому что. А тебе так просто досталось, потому и не ценишь, не понимаешь. И они там, на границе, тоже не понимали. Я прошлым годом поехал, думаю, коли угодно Спасителю, чтоб я на его родину попал, то доведет меня. Да, видать, время не пришло… Добрался до границы, пустите, говорю, поклониться Святой земле… Смеются, иди, говорят, олух, отседова, ни носом, ни рылом не вышел. Господь милостив, простит их, ибо не ведают, что творят…

Сад утонул в темноте, мотыльки, как маленькие привидения, плясали у стекла керосиновой лампы, воздух наполнился густыми ночными запахами. Тимочка поднялся, подошел к прислоненному к забору велосипеду, а потом вдруг обернулся и приблизился ко мне:

– Осип, ты там ничего не спрашай, если Господу угодно будет, то я еще пройду по той земле, по которой он хаживал. Но есть у меня к тебе… Очень тебя прошу…

– Что, Тимофей? – мои глаза уже слипались. – П-п-проси… Ч-чем могу…

– Всем сердцем, Осип, прошу тебя – поверь в Христа! Поверь в Христа, Осип! Ни о чем не прошу, только об этом.

– Ну, б-брат, не обещаю, но попробовать можно.

И Тимочка ушел в темноту вместе с велосипедом.

Я встал, со второй или третьей попытки попал в дверь; в доме уже все спали; не раздеваясь, рухнул на узкую лежанку у печки. Печка плыла куда-то, в голове калейдоскопом проносились картины: взорванный автобус на экране телевизора, бородатые санитары с красным магендавидом на спинах, мой сын в военной форме, раскаленная площадь перед Котелем…

Утро было, естественно, тяжелым, чья-то заботливая рука занавесила плотными покрывалами окна, чтобы мухи не мешали, рядом с лежанкой на табуретке стояла пол-литровая банка простокваши. Она вернула меня к жизни. Ко всему прочему, я ощущал явное беспокойство. Сунул руку в карман измятой рубашки – паспорта не было. Я выскочил во двор, стол уже был убран, под ним суетились куры. Я бросился искать под скамейками, в кустах крапивы у забора, метался по двору, распугивая пеструшек, – паспорта нигде не было.

На пороге появилась жена, простоволосая, в обвисшем ситцевом халате:

– Что случилось? Ну, ты вчера, конечно…

– Паспорт! Паспорт исчез! Неужели Тимка?.. Ну, его теперь никакой Христос не спасет!

– Да успокойся ты, ради Бога! Совсем память потерял. Ты вчера этим паспортом перед Тимочкиным носом размахивал, так я его у тебя из рук забрала и в сумку положила, от греха подальше… Иди лучше завтракать, я тебе рюмочку припасла…

К ярко-голубому небу там и сям обрывками ваты прицепились облачка, из кустов жасмина слышалось деловитое жужжанье.

Начинало припекать.