Мы тогда гуляли по деревянной набережной в Северном Тель-Авиве, а Нюма стоял на мосту через Яркон и курил. Мы не виделись пятьдесят лет, но я его все равно узнал. Я бы узнал Нюму и через тысячу лет – таким было его лицо, какое-то вогнутое. У всех людей лицо выгнутое, а у Нюмы оно всегда было вогнутым.
– Здравствуй, Нюма, – сказал я.
Он посмотрел на меня, но ничего не ответил и бросил окурок в Яркон.
– Ты давно в Израиле? – спросил я.
– Тридцать лет в этой проклятой стране. Через месяц будет тридцать один, – проскрипел он, на меня не глядя, а провожая взглядом брошенный окурок.
– Почему проклятой? – спросил я.
– Ты глянь, – он ткнул пальцем в пенное течение реки. – Положено как? Волга впадает в Каспийское море. Все реки впадают в море, а в этой проклятой стране море впадает в реку.
– Ерунда, – сказал я. – Просто сейчас прилив и море бурное – вот и все.
– Ну ты и сволочь! – Нюма закурил новую сигарету. – Иди куда шел. Чего уставился?… – он еще добавил разные непечатные слова.
Мне никуда уходить не хотелось. Я должен был выяснить одну странную вещь, связанную с этим случайно встреченным человеком.
– Ты жил в доме шесть, – сказал я. – Двор на Петрушку, на бульвар, был проходной, а потом в арке поставили стену из кирпича и плохо замазали белилами, а кто-то по белилам написал крупно: «НЮМА УМЕР». Я тогда встретил твою сестру Фиру и спросил, отчего ты умер, а она сказала, что ты не думал умирать и ты жив. Ты помнишь эту надпись, что ты умер?
– Ну, помню, – он снова швырнул недокуренную сигарету в Яркон.
– Кто это написал, что ты умер? – спросил я.
– Какая разница, – Нюма еще и сплюнул смачно в пенные воды реки.
– Но ты и не думал умирать…
– Что ты ко мне пристал? – Нюма достал еще одну сигарету из пачки, но закуривать не стал и вернул сигарету на место. – Чего тебе надо?
– Понимаешь, сколько лет прошло, а я так часто думал, почему этот кто-то написал «НЮМА УМЕР», а ты был жив и не думал умирать. Ты и сейчас жив.
– Нашел о чем думать, – сказал Нюма. – Ты псих, наверно.
– Наверно, – я не стал спорить. – Просто интересно: человек жив, а о нем кто-то пишет, что он умер. Ты не знаешь, кто это написал?
– Знаю, – повернулся ко мне Нюма всем своим вогнутым лицом. – Сам я и написал.
– Ты? Зачем? – удивился я.
– Чтобы не приставали, – ответил Нюма.
– Кто к тебе приставал? – спросил я.
– Никто, – ответил Нюма. – Никто… и все… Все в этом проклятом Питере ко мне приставали… Вот я и написал, что умер.
– Ну и что? – спросил я. – Перестали приставать?
Он не ответил и стал уходить, прихрамывая, по потрясающей, красивейшей деревянной мостовой вдоль набережной Северного Тель-Авива. Нет большей радости, чем идти по мягкому теплому дереву, а не по асфальту или плиткам.
Я догнал Нюму.
– Глупо, – сказал я. – Столько лет не виделись… и вот так… А где Фира?
– В Чикаго, – сказал Нюма. – Пухнет в этой проклятой Америке.
– У тебя все города и страны проклятые? – спросил я.
– Все, кроме Новой Зеландии.
– Почему так? – спросил я.
– Откуда мне знать, – остановился Нюма. – Я там не был.
– Недавно пришлось побывать в Питере, – сказал я. – Там все дворы теперь закрыты и подъезды тоже. Я хотел посмотреть на ту стену, где написано, что Нюма умер… Не вышло, не получилось.
– Ты все-таки псих, – сказал Нюма. – Ты ненормальный. Я бы психов не пускал в Израиль. Здесь этого добра и без таких, как ты, хватает. Нашел, что смотреть в Питере: проклятый двор-колодец и ту паршивую стенку из кирпича.
А потом он стал бормотать что-то себе под нос, сердитое и невнятное.
– А почему Фира пухнет? – спросил я.
– В ней было килограммов сорок весу, а стало сто двадцать, – сказал Нюма. – Получилось три Фиры. Виноват этот проклятый Чикаго. Они там жрут в три горла, потому из каждого получается не один человек, а три.
Волны бились о парапет набережной. Брызги от волн ловили дети, и смеялись, и радовались, мокрые, в этих брызгах.
– Хорошо здесь, – сказал я. – Чтобы было хорошо, ничего не нужно, кроме моря и детей.
– Не понимаю, – ответил Нюма, думая о своем. – Почему нужно жрать в три горла, а потом еле таскать ноги? Прилетела любимого братца повидать – смотреть тошно… Нет в мире справедливости.
– Это почему? – спросил я.
– Потому, – сердито отозвался Нюма. – Вот худого, с грузом в пятьдесят кил, в самолет не пустят, а Фирка пухлая чемоданище приперла на тридцать килограммов – и хоть бы что.
Мне было трудно представить то, о чем он рассказал. Фирка, которую я знал, казалось, ничего не весила. Она не ходила по земле, а летала.
– Пошли пообедаем, – сказал я. – Угощаю.
Нюма посмотрел на меня подозрительно, но согласился.
Мы попали в проблемное время. Завтрак в том кабаке уже кончился, а обед не начинался. Пришлось ждать, глядя на бурное море, детей в брызгах и клоуна на тележке, орущего какую-то песню диким голосом и играющего сразу на трех инструментах.
– Я знаю, – сказал я. – Знаю, почему ты написал, что умер… Это из-за женщины. Ты ее любил, а она тебя – нет. Вот ты и написал, чтобы она увидела, испугалась и подумала, что потеряла навек человека, который ее любит.
– Некоторым соврать что плюнуть, – не сразу отозвался Нюма. – Все врут на этой проклятой земле. Не было никакой женщины, и любви никакой не было, а были суки разные, которые приставали – и все. Я же тебе сказал. Еще раз вякнешь про ту стенку – уйду.
Мы молча дождались официанта и сделали заказ. Мы молча съели нехитрый обед. Нам принесли счет – и я расплатился. Мы поднялись и вновь вышли к набережной и морю. Нюма и не подумал сказать спасибо. Мы зачем-то шли рядом некоторое время, понимая, что больше нам говорить не о чем. Я остановился и стал смотреть на радость детей в брызгах от волн, а Нюма ушел не прощаясь…
Не знаю, что я еще могу рассказать о той случайной встрече с человеком, которого Бог наградил странным вогнутым лицом, с человеком, написавшим много лет назад на кирпичной стене, плохо закрашенной белилами, что он умер, с человеком, сочинившим ту краткую эпитафию самому себе только затем, чтобы к нему не приставали на этой «проклятой» планете, в том «проклятом» Питере, в этой «проклятой» стране и на этой «проклятой» деревянной набережной в Северном Тель-Авиве, где Средиземное море впадает в реку Яркон.