Не мной замечено: стихи недавно ушедшего поэта – палимпсест; когда читаешь, начинает проступать второй, провидческий – в отношении своей судьбы – смысл. Особенно если поэт был твоим другом.
Когда мы станем тихим белым эхом,
И этот мир засыплет чёрным смехом,
И синий кот уснёт в слепой ночи,
Я упаду на жёлтые преданья
На старом окровавленном диване
И в топку памяти подброшу кирпичи.
Он одним из первых среди нас стал этим тихим белым эхом. «Нас» – ташкентских ребят-очкариков, где-то начала семидесятых рождения, где-то конца восьмидесятых поступления в университет – не уточняю какой, поскольку университет тогда в Ташкенте был только один. Ташкентский. Государственный. Имени. ТашГУ, одним словом. Был одним из учившихся в нем как раз в недолгий период свободы между застоем и отстоем. Ну и бардака – тоже. Потому что – какая же свобода без бардака?
Но пока не буду подбрасывать в топку памяти кирпичи. Еще не остыла боль, а писать воспоминания нужно, когда все осядет, когда промоются все детали. Пока – только о Владе как поэте.
Впервые столкнулся с его стихами курсе на третьем. Достал из почтового ящика конверт; даже не помню, что значилось как обратный адрес. Вскрыл. Конверт был набит стихами. Эпиграф был из Гребенщикова: «Не целовался я с тобой ни разу, / мой омерзительный безногий друг». Дальше шли такого же рода стихи – веселый талантливый стеб. Путем умозаключений вывел, что к делу причастна девушка, с которой тогда дружил, – незадолго до того она как раз уточняла мой домашний адрес. Во время ее допроса и всплыли фамилии – Каплан и Соколовский. Студенты ПММ – факультета прикладной математики и механики. Главный акын – Соколовский. Тогда же видел его где-то мельком – стройный, носатый, ироничный.
Конверт со стихами не сохранился. Влада – позже, когда сдружились, – не спрашивал об этой проделке. Да и сам он писал уже другие стихи. О тех, прежних стихах можно судить лишь по текстам вроде «Астрономической лирической»:
Принципы стихосложения оставляют следы на бумаге.
Но не видеть мне звёзд озарения, как увидел их Тихо Браге.
«Тихо, браги, – скажу, – мне налейте за Джордано Бруно, что мазан
елеем,
Потому что костры уже вьются и над Джорджией, и над Брунеем».
Уже где-то сопит соперник, разводя втихаря спиртягу,
Потому что он, как Коперник, ощущает к напиткам тягу.
Ну а мы споём по-английски нашу старую добрую «Аббу»,
И увижу тебя я так близко, как не виделся Сириус Хабблу…
Потом были две-три случайные встречи в транспорте, разговоры об общих знакомых, о Диме Каплане. О стихах – а оба в это время писали, но втуне, не публикуясь, – ни слова. Вообще, говорить в 90-е о своих литературных занятиях было как-то даже дурным тоном. Нужно было выживать, работать, «чего-то делать». Литература к разряду этого «чего-то» не относилась. Эти годы заставляли нас быть не тем, чем мы должны были быть. Это закаляло, но это же и убивало. Нет яда сильнее внутреннего яда нерожденных стихов.
В начале 2001-го пришло письмо от Вадима Муратханова: он, Санджар Янышев и я делали второй, но по сути – первый «взрослый» альманах «Малый шелковый путь». Делали своеобразно – Санджар из Москвы, Вадим из Ташкента, я тогда из Иокогамы. Вадим ведал ташкентской частью, отыскивал все, что осталась в Ташкенте талантливого и стихотворческого. Он мне и прислал тексты Влада, заметив, что «вы, кажется, знакомы».
Тогда, во втором выпуске «Малого шелкового пути», и состоялся, если не ошибаюсь, дебют Влада. «Султану Текишу» из «Каракалпакского цикла». «Когда едет Кришна».
И небольшой стих про «город в горах»:
Там зарю на рассвете петух пропоёт
Там черешню клевать будет майна
И жужукнет как муха большой вертолёт
К горизонту взлетев вертикально.
По работе Влад много ездил по Узбекистану, словно открывая его для себя. В ту пору, в начале «нулевых», и была написана большая и, на мой взгляд, лучшая часть его стихов. Ироничная игра с цитатами и аллюзиями отходила на второй план, проступала «почва и судьба».
В те же годы я стал получать от него замечательные «травелоги» – очерки о его разнообразных путешествиях. Легкие, сжатые, ироничные – это был уже другой Влад, обещавший в ближайшем будущем Соколовского-прозаика. Приходили и его переводы с иврита: из Леи Аялон, Савьон Либрехт, Аарона Мегеда…
К моменту моего возвращения в Ташкент в 2003-м Влад уже перебрался в Иерусалим. Как оказалось, окончательно. Семья, учеба, работа – все успевал, все получалось, жаль, что только стихов становилось меньше.
Перечитываю его письма. Письма человека, заваленного, слегка придавленного работой. «Прости, пожалуйста, у меня были жуткие две недели. Я в середине месяца был в Москве пять дней, отбирал народ на свою программу, замерз, неделю не был на работе, там все накопилось, теперь началась самая активная фаза – визы / билеты / программа / стипендии – во всех странах СНГ все по-разному, для Хена писал левак с обзором ситуации в Средней Азии, надо было на этой неделе сдавать, а тут еще малой простыл, зуб у него лезет – недосып хронический – в результате дома думал, что успею ответить тебе на работе, а на работе ничего не успевал и надеялся ответить дома, а дома даже к компу не подойти. Так что вот».
В другом письме: «У нас работа заела все – я же должен выполнять в одиночку и организационные, и идеологические функции, а еще вести у них один курс, который тоже надо готовить, а еще в среду у меня зачем-то доклад на конференции в университете Бар-Илан о Чехове и Шолом-Алейхеме, а к докторату я уже пару месяцев как ничего не читаю, просто книжку не открываю, а малой круглосуточно висит виснем на Инке, и поэтому она едва успевает готовить, а вся уборка и покупка на мне, а еще когда я прихожу домой, то малой сразу вешается на меня, чтоб Инка успела хоть чуть-чуть пожить своей жизнью, а пт-сб я просто валяюсь трупиком и смотрю тупо скачанную киношку, ибо ни на что не способен, а тут еще отгремел Инкин 30-ник со всеми гостями и прочими сопутствующими, а еще весна и хандра, плюс понимание, что меня за такое раздолбайство турнут из доктората, и правильно сделают, а ко всему было бы неплохо еще добавить уроки вождения, к которым я страшно боюсь приступать, а время не ждет, так что весело. Это я не жалуюсь, это я факты перечисляю. А так все хорошо – солнышко, цветет все, временами заезжают друзья и вывозят нас то туда, то сюда, а малой растет, и у него уже 3 зуба, и он пробует делать 2-3 шага, но садится на попу, а когда он улыбается – это такой кайф. В общем, жизнь».
«Сто пятьдесят чужих стихов на мониторе…» – так называлось стихотворение, которое Влад прочел на последнем, шестом Ташкентском фестивале поэзии в октябре 2009-го, в свой последний ташкентский приезд. Прочел с легкой грустью – хотя Влад, казалось, вообще не умел грустить, не его это был жанр. Ну, легкая национальная печалинка во взгляде, а так – удивительно светлое, деятельное отношение к жизни, ко всему…
Ну вот, я опять срываюсь на воспоминания, хотя обещал о стихах.
Стихов стало меньше – но это было естественно; наступало – и у него, и у нас всех – время, когда «года к суровой прозе клонят». Он стал больше выступать как прозаик – не менее интересный, чем поэт, и, возможно, обещавший большего. Впрочем, нужно все собрать. Все, что осталось. Собрать, прочитать, по возможности – издать.
Как писала Лидия Гинзбург: «Смерть неимоверно повышает долю историчности в нашем переживании человеческой судьбы. Человек, которого мы плохо видим оттого, что стоим с ним рядом, вдруг, в некоторый неуследимо короткий момент, резко отодвигается и занимает место среди исторических, ретроспективно обозримых явлений: как все отдаленные предметы, он, в отличие от близких, виден уже не по частям, а сразу в системе».
Завершаю этой цитатой, поскольку сам найти слова для завершения не могу. Еще не отболело.