Елена Минкина

Главы из романа «Эффект Ребиндера»

ПЕЧАЛЬ МИНУВШИХ ДНЕЙ

Я ждала тебя, мальчик! Я была уверена, что ты придешь. Хотя еще в пятнадцатом году я поклялась твоей бабушке, поклялась своим и ее здоровьем, что никогда никому не расскажу эту давнишнюю историю. Но ты же понимаешь, чего стоит сегодня мое здоровье, в девяносто один год, хе-хе! Да и раньше я не очень задумывалась, признаться. Тем более твоя бабушка этими клятвами хотела сберечь покой маленькой Раечки, твоей мамы, а о тебе вовсе не было речи, и не могло быть, так что за мое здоровье можно не волноваться!

Кстати, ты знаешь, почему Шула назвала дочку Раечкой? В память о моей маме! Правда, ее звали Рахель, но мы ведь знаем, что память остается даже в одной букве. И даже без буквы, только в сердце. Потому что одна моя мама жалела и оправдывала Шулу в то страшное лето, и она даже настаивала, чтобы мы поддержали ее и поехали во Францию.

Считалось, что мы закадычные подруги, Шула, Нюля и я, но я скажу тебе, мальчик, это звучит слишком красиво для нас с Нюлей. Потому что твоя бабушка была потрясающей девочкой – высокая, решительная, отчаянная, она не боялась даже учителя математики! Она запросто могла переплыть речку или прошагать пешком десять километров! Это именно она дружила с кем-то или не дружила, а мы с Нюлей, как две козы, ходили следом в немом обожании и только и могли, что повторять ее слова и соглашаться с ее решениями.

Шула нас тоже любила, конечно, но больше всего она любила Лию, свою старшую сестру. Красавицу и прекрасную пианистку Лию, которой восторгались все взрослые и которая на самом деле была ничуть не лучше и не краше самой Шулы. По крайней мере мы с Нюлей были в этом уверены.

Так вот, моя мама поддержала нашу идею о поездке во Францию. А через две недели она умерла от горячки, в три дня, никто не успел ничего понять. Поэтому ее слова прозвучали как завещание для моего отца, и он согласился меня отпустить. А с Нюлей было еще проще, такая тихоня ни в ком не вызывала беспокойства, тем более она уже считалась невестой Наума Коэна, одного из самых уважаемых и богатых женихов нашего города.

Да, мы все были из обеспеченных семей. Благополучные, хорошо воспитанные еврейские девочки, достойные дети своих уважаемых родителей.Такие прекрасные подружки! Мы даже фотографировались всегда вместе – твоя бабушка в центре, а мы с Нюлей по бокам.

Откуда такое имя? Ты прав, это вовсе не имя, это ласковое прозвище для маленькой тихой девочки. Хана – Ханеле, или просто Нюля. Она действительно была порядочной плаксой. Думаю, со временем ее переименовали в Анну, но этого нам не пришлось узнать. Нет, никто не думал обижать или дразнить. Смешно даже подумать, ее все обожали! Потому что Нюля была похожа на ангела. Маленького тихого ангела с огромными серыми глазами в золотую крапинку. И такие же крапинки виднелись на носу и щеках, по-русски их называли веснушками. Думаю, каждому мужчине хотелось взять ее на ручки и покачать, как ребенка. Или хотя бы крепко взять за руку и увести за собой как можно дальше.

Ты знаешь, мальчик, почему моя судьба сложилась именно так? Почему я осталась жить в нашем городке, в маленьком домике покойной тетки и никогда не завела своей семьи? Люди думали, что не повезло, тем более родители рано умерли и новая власть отобрала наш красивый большой дом. Или не хватило решимости. Или не попался порядочный мужчина. И никто не знал, что я не искала ни мужчин, ни любви с ними. Я исчерпала всю свою любовь еще в детстве и юности. Потому что любить больше, чем я любила Шулу и Нюлю, просто невозможно.

Так вот, когда начались все несчастья – сначала смерть Лии, потом переезд Шулы в Сорбонну и, наконец, это ужасное известие про ее крещение, – Цирельсоны просто с ума посходили. Они устроили шиву по живой дочери! Хотя не думаю, что ее мама всерьез готова была похоронить Шулу, пусть бы она хоть крестилась, хоть постриглась в монахини, тут больше сказался авторитет дяди, великого ребе Цирельсона. Наверняка хотели оправдаться перед родственниками и заодно призвать дочь к смирению. Стоило ей только вернуться и покаяться, и все похороны отменялись! Но нужно было знать Шулу! Больше никогда, ты слышишь, никогда в жизни она не общалась с родными. Правда, почти все они потом погибли при фашистах, но это уже другая история.

Я не помню, кто из нас двоих первый решил поехать и поддержать Шулу, но в глубине души мы обе надеялись вернуть ее домой. Конечно, ни от меня, ни тем более от Нюли не ожидалось такой храбрости, но мы все-таки поехали и даже ни разу не заблудились и не отстали от поезда, хотя без Шулиного руководства и опеки это было почти невозможно. Нас грела мысль, что мы должны лишь доехать до нужной станции, а уж там попадем в надежные Шулины руки и все опасности закончатся.

Все так и получилась. Шула встречала нас на вокзале, огромном роскошном вокзале огромного прекрасного города, но мы так волновались, что ничего не замечали, тем более она приехала вместе со своим женихом Дмитрием Ивановичем Катениным. Они стояли прямо напротив вагона, помню, я все боялась растерять чемоданы и коробки со шляпами и послала Нюлю вперед, а сама осталась ждать носильщика, хотя умирала от любопытства взглянуть на Шулиного избранника. По молодости и глупости я представляла серьезного солидного профессора, обязательно высокого красавца и почему-то с пышными усами, а перед нами оказался худенький молодой человек, почти мальчик, ростом не выше Шулы, в аккуратной студенческой курточке и галстуке бантом. Когда я подошла, он стоял у самого перрона и смотрел на Нюлю! Кажется, он вовсе меня не заметил, только молча растерянно смотрел на Нюлю, только на Нюлю, и мне вдруг стало страшно и захотелось убежать. Самое ужасное, что и Шула заметила его застывший взгляд, и сама Нюля вспыхнула и чуть не расплакалась, но тут, наконец, подошел носильщик, мы все засуетились, начались объятия и восклицания.

К нашему с Нюлей молчаливому ужасу оказалось, что Шула уже живет со своим Дмитрием в одной квартире, живет как с мужем, что при нашем воспитании просто в голове не укладывалось, но мы дружно сделали вид, что ничего другого не ожидали. Для нас она сняла милую чистенькую меблированную комнатку по соседству, чтобы мы все могли почаще видеться, вместе завтракать, и ужинать, и гулять по бульвару. И вот так мы каждый день завтракали, и ужинали, и гуляли, и это было настоящей пыткой, потому что только слепой мог не заметить, как немеет и бледнеет Дмитрий при одном только взгляде на Нюлю и как Нюля трепещет и буквально умирает от этого взгляда. Нет, мы старательно болтали, старательно любовались на здания и скульптуры, все эти площади и арки, но поверь, мальчик, ни одна из нас ничего не видела и не воспринимала. Вечером мы с Нюлей молча ложились каждая в свою кровать, делали вид, что спим, но сердце мое разрывалось от ее беззвучных рыданий. Никто не знал, что творилось на душе у Шулы, она как ни в чем не бывало продолжала ходить на занятия и в библиотеку, за ужином обсуждала с нами парижские фасоны и выставки, и нужно было дружить с детства, вместе расти, играть, плакать и радоваться, чтобы заметить полное окончательное отчаяние в ее незамутненном взоре. Однажды, это был уже пятый или шестой день нашего визита, Шула не пришла на ужин, сказавшись занятой в лаборатории. Дмитрий, как и в прежние дни, ждал на бульваре, мы выбрали миленькую кондитерскую, заказали пирожные и горячий шоколад, стоял прекрасный теплый вечер, ветер шевелил листья платанов, и мне хотелось умереть, немедленно умереть, прямо в эту минуту, только бы не видеть их растерянных и прекрасных лиц, их муки и счастья. Даже если бы они лежали нагими в постели, не могло быть большей близости, чем в том кафе, за столиком, в присутствии десятков чужих людей. Мне даже не пришлось притворяться и врать про головную боль, потому что голова моя буквально раскалывалась, я только пробормотала какие-то извинения и почти бегом умчалась в нашу нарядную ненавистную комнату. Нюля вернулась через пару часов, почти не дыша постелила постель, но она зря так боялась, у меня не было сил ее судить. У меня вообще ни на что не было сил, хотя я прекрасно понимала, что нужно сейчас же встать, взять ее за руку и увезти. Увезти навсегда из этого города, из этой чужой жизни и чужой любви, которую она так неожиданно для всех растоптала своей прекрасной тоненькой ножкой. Но я не смогла, понимаешь, мальчик, я не смогла. Потому что любила их обеих. И не в силах была предать ни одну, ни другую.

На следующее утро Шула уехала. Очень рано, ни с кем не простившись. Потом, месяца через два, она написала мне длинное ласковое письмо, утешала и уверяла, что прекрасно справляется, рада вернуться на родину и уже нашла хорошую и уважаемую работу в аптеке. А еще через полгода родилась Раечка, твоя мама. Конечно, к тому времени я уже давно вернулась домой, в наш теплый родной город. Лучше не рассказывать про встречу с родителями Нюли, но меня больше ничто не могло огорчить или напугать. Ее близких утешало только, что она не крестилась и не нужно устраивать очередную шиву. Нюля тоже писала мне из Парижа, они оформили гражданский брак, Дмитрий Катенин успешно защитил докторскую и остался преподавать в Сорбонне, у них родилась дочка. Они еще дали ей какое-то громкое красивое имя – Клара или Вера. Кира? Может быть, и Кира, к сожалению, те письма не сохранились. Про маленькую Раечку они ничего не знали, Шула под страхом смерти запретила мне даже упоминать о ее существовании. Уже шла война, вскоре началась революция, и след их затерялся навсегда.

А помнишь, как вы приезжали с бабушкой ко мне на лето? Вот были счастливые дни! Ты обожал клубнику и музыку. Такой маленький мальчик и так слушал музыку! Только клубника и могла тебя отвлечь. Мы с Шулой по очереди ее собирали, в четыре руки кормили тебя и все время хохотали! И никогда не вспоминали прошлого, никогда!

Не плачь, мальчик, твоя бабушка была самой прекрасной, мужественной и великодушной женщиной на всем белом свете. И она обожала тебя! Именно ты стал ее самой большой надеждой и любовью. Честно говоря, она немного огорчалась из-за Раечки, была разочарована ее ранним браком и нежеланием учиться. Хотя твоя мама росла хорошей доброй девочкой. Но Шула всегда слишком высоко ставила планку, сказывался характер Цирельсонов.

Удивительно, как ты похож на всех сразу! Но больше всех, конечно, на мою любимую Шулу – и рост, и волосы, и даже этот прекрасный породистый еврейский нос! Только глаза от Катенина. У него был такой же мягкий и пронзительный взгляд.

Боже, как хорошо, что ты приехал наконец! Наверное, я и живу так долго, потому что невозможно молча унести в могилу эту немыслимую историю.

НЕ ВСЯКОГО ПОЛЮБИТ СЧАСТЬЕ

Нет, сама Дуся Булыгина никогда и не мечтала на учительницу выучиться, она семилетку-то с трудом дотянула, Варвара Васильевна из жалости по математике тройку поставила. Ничего Дусе не давалось – ни дроби, ни прочие формулы, даже таблицу умножения только на пять хорошо помнила: пять на пять – двадцать пять, а на семь и на восемь – ни в какую!

– Нарожают детей от алкоголиков, а ты потом мучайся, долби им теоремы, – это Варвара Васильевна учительнице русского языка жаловалась, она не думала, конечно, что Дуся слышит.

Права она была, Варвара Васильевна, что тут говорить! Хотя все мужики в деревне пили, но все-таки не до угару и смертного бою, как ее родитель, все-таки дверей в хате не ломали и по морозу жену да детей не гоняли. Сестренка младшая, та еще хуже училась, она и читать не могла, буквы у нее в глазах путались. А может, подросла бы и поумнела, кто знает, не пришлось ей подрасти. Главное, не понять, что его так злило – хоть трезвого, хоть пьяного, все на маму орал – то щи пустые сварила, а где ж ей мясо было взять, то на рыбалку не собрала. А какая у них в Кылтово рыбалка! Бедность одна, даль несусветная. До Княжпогоста, ближайшей станции, шестьдесят километров ходу. Правда, места их были знамениты когда-то монастырем, говорят, чудесный крест там хранился и людей исцелял, да монастырь закрыли еще до Дусиного рождения, сразу после революции. Монахинь разослали по тюрьмам, в домах и церквах детская колония стала жить, назвали детским городком, это Дуся уже сама помнила, но в тридцатом году и городок закрыли, переделали в лагерную зону, Севжеллаг. Ходили слухи, что свезли туда много заключенных, что есть среди них люди безвинные и образованные, никто этого понять не мог и не пытался даже.

Одно ясно, не будь этого лагеря и лазарета при нем, не жить Дусе на белом свете.

Самого пожара Дуся не помнила, родитель в тот свой последний раз так напился, что до дому не дошел, чуть у крыльца не замерз, да мама подобрала на свою беду и в хату затащила. Они с сестренкой сразу спать легли, подальше от греха, а отец, видно, согреться никак не мог, вот и стал среди ночи угли разгребать. Дуся проснулась от страшного жара и боли в голове, огонь по волосам полыхнул. Как была, вылетела на мороз, лицом в снег, и вдруг поняла, что сестренка в доме осталась. Вроде назад побежала или только хотела побежать? Крыша уже провалилась, огонь вовсю полыхал, ни мамы, ни сестренки …

Добрые люди в лагерный лазарет ее отнесли, прямо в руки к Станиславу Гавриловичу. Он поляк был, сам из заключенных, но освободился и работал главврачом в лазарете. Хоть других врачей там и не было, только две сестры да аптекарша, но он во всех бумагах про себя писал – главврач Северного Железнодорожного лагеря, может, для солидности. Один бог знает, как он Дусю выхаживал, чем мазал сгоревшие руки и лицо, но выжила она. Только волосы совсем не росли, пучки какие-то на голове, и руки страшные, пальцы плохо распрямлялись, но все ж живая! Станислав Гаврилыч ее при лазарете и оставил, санитаркой. А звал он Дусю Погореловной, вроде для смеху, но получалось уважительно и ласково. Что говорить, святой был человек, жалел как родную, полы мыть не велел вовсе – не с твоими руками ведра таскать, – а нашел ей работу чистую и душевную, за малыми детками ходить, лучше не пожелаешь!

Дуся хорошо помнила, как Кира появилась, Станислав Гаврилович сам и привел ее прямо к Дусе в подсобку. Сразу было видно, что из образованных. И красавица, глаз не оторвать, хоть маленького росточку, и стриженная, как все заключенные.

– Вот, – говорит, – Погореловна, принимай помощницу, это Кира Дмитриевна Катенина, дочь прекрасного врача и большого ученого. Случилось мне с ее отцом работать в Средней Азии, и погиб этот замечательный врач ради жизни других людей. А благодарные люди в ответ дочку его красавицу арестовали – да в тюрьму!

– Не нужно, дорогой, не говорите так. Папа работал для людей, это правда, а тут нелюди вмешались…

Удивительно, что она зла в душе не хранила! И другие такие же встречались, благородные. Но жизнь их все равно не щадила, уж Дуся насмотрелась.

Кира Дмитриевна была на сносях, сразу заметно, ничего удивительного, случалось и раньше, что в их лазарете женщины-заключенные рожали. Станислав Гаврилович даже маленький детдом организовал для таких младенцев, как раз Дуся там и смотрела за малышами, а матери к ним прибегали после работы.

Киру Дмитриевну главврач определил Дусе в помощницы, выхлопотал ей до родов такое разрешение. Какое хорошее выпало время! На пару они быстро управлялись, укладывали деток, а потом сидели у огонька, пили кипяток, Кира Дмитриевна истории разные рассказывала, все больше из книжек. Но иногда вдруг принималась вспоминать про родителей и сестренку, про сказочный французский город Париж, где вместо домов – прекрасные дворцы, а на самой большой площади построена огромная башня из железа. Говорила она чудно, как будто не по-русски, слова переиначивала, сразу и не разберешь, но Дуся быстро привыкла. И песни пела непонятные, французские, даже пыталась Дусю учить, но куда Дусе слова эти чужие запомнить! Сколько в школе учила иностранный язык, немецкий, ничего в голове не осталось. Да и не хотела она на фашистском языке разговаривать, еще чего! Да, война с немцами уже началась тогда, но в лагерной жизни мало что менялось, только все голоднее становилось.

Разрешилась Кира Дмитриевна в апреле, долго промучилась, но девочку родила хорошую, здоровенькую и спокойную. Только назвала странно – Валерия. Никак Дуся привыкнуть не могла, у них в поселке еще до войны механизатор был, из городских, Валерка Зотов. Разве можно девочку мужским именем называть? Но спросить постеснялась, конечно, а девочку про себя звала Валей – так красивее получалось и ласковее. Киру Дмитриевну вскоре после родов опять в зону отправили, на лесоповал, она только к ночи к девочке выбиралась чуть живая, но даже Станислав Гаврилович ничем не мог помочь. А потом и вовсе беда случилась. Как-то вечером пришел Станислав Гаврилович весь белый, плотно закрыл дверь в детскую:

– Перемены у нас, Погореловна! Лазарет расширяют, а детский дом переводят. Решили объединенный детдом в другом лагере открыть, там народу больше. И наших младенцев к ним повезут.

У Дуси аж сердце зашлось.

– А как же матери? Кто их пустит в другой лагерь? Они что, вовсе детей своих не увидят?

– Что ты мне душу рвешь?! – так страшно закричал, Дуся было окончательно сомлела, но Станислав Гаврилыч тут же обнял ее, как маленькую, к груди прижал.

– Ты вот что, Погореловна, голубушка. Ты спокойно меня послушай. Давай сделаем доброе дело хотя бы для одной матери. Ты Кирину девочку к себе забери. Вроде как твоя дочка, никто не хватится! А сама в санитарках останешься, в лазарете работы много. И комната за тобой, никто не тронет! Прошу тебя…

Он ее просил! Да она только и мечтала хоть как-то Кире Дмитриевне помочь! Да разве ей трудно девочку взять, да еще ее любимую голубушку Валечку. В тот же день перетащили вещички какие-никакие, кроватку сложили из ящиков. Кира вся тряслась, но не плакала, только все Дусю обнимала да руки ей норовила целовать. Ее-то руки погорелые!

А детдом вскоре перевели. Все правдой оказалось. Но самое страшное, что и Станислава Гавриловича перевели. Куда, почему – так Дуся и не узнала. Приехал другой врач, грузин, Арсен Иванович. Может, и неплохой человек, но для Дуси совсем чужой, ничего тут не поделаешь.

Девочка росла чудесная! Такая умница и болтушка, пером не описать! Главное, Кира Дмитриевна с ней на своем французском языке говорила. Непонятно, но так красиво, как птички чирикали вдвоем, Дуся слушала и любовалась. И как такая маленькая девочка все запоминала? А с Дусей девочка на нормальном русском языке разговаривала, никогда не путалась, вот что удивительно! И звала она их обеих мамами, вот смеху-то – мама Кира и мама Дуся!

К этому времени война закончилась, строгостей стало меньше, Кира Дмитриевна почти каждый вечер забегала – сидела в обнимку со своей доченькой, слова ей разные шептала, песенки свои французские пела. Для Дуси она сплела из ниток сказочной красоты скатерть, все норовила по хозяйству помогать, то Дусины рабочие халаты постирать, то картошку почистить. Только морока одна и неудобство получалось – Дуся давно научилась своими горелыми руками любую работу выполнять, хоть стирку, хоть шитье, это вам не математику учить! Кира Дмитриевна все мечтала, как она освободится и поедут они втроем к Кириной маме, станут жить в большом красивом доме. Может, и сестренка уцелела, вот обрадуется! Была у нее фотография – две похожие девочки сидят в обнимку, на них чудные платья, шляпки, светлые длинные шарфы. Дуся таких нарядов и не видала никогда. На обратной стороне было что-то написано по-иностранному и стояли цифры – 1932. Кира Дмитриевна эту карточку просила хранить среди самых важных документов. Да Дуся и сама понимала, что это ей единственная память из прошлой жизни.

Нет, не мучилась она, даже не успела понять. Так люди рассказывали. Все бревна сразу рухнули, вроде крепление оказалось слабое. Дуся смотреть не пошла, не от страху, покойников она навидалась. Но такая тоска напала – ни закричать, ни дыхнуть. Не хотела она Киру Дмитриевну изуродованную и раздавленную в памяти хранить.

Валечка ничего, конечно, не понимала, ей пятый годок шел. Играла в свои камушки. И вдруг напал на Дусю ужасный ужас – вдруг хватятся, вдруг узнают да заберут девочку!! Сама не помнила, как собрала главные вещи – карточку Кирину, книжки, что от Станислава Гавриловича остались, одежонку. Девочку закутала в Кирину скатерть. Господь пожалел, к ночи уже добрались до станции, мужик один подвез с полдороги. В Княжпогосте и осели.

От греха Дуся решила никому не открываться. Одна старуха им угол сдала, почти без денег, хорошая попалась старуха. Дуся устроилась убирать в местную школу, документы новые оформила, вроде как погорельцы они с дочкой. И притворяться особенно не пришлось, только глянули в сельсовете на руки ее да голову облезлую, ничего больше не спросили. Девочку Дуся записала Валентиной Петровной Булыгиной, чтобы не путаться, она ж сама была Евдокия Петровна. Так и выжили.

Главное, Валечка ее первой отличницей стала, первой на всю школу! Ну просто все учителя хвалили – и по математике, и по русскому, и по немецкому, и даже по рисованию. И как хорошо, что Дуся тогда именно в школу убираться пошла, весь день девочка на глазах, не голодная, и не обидит никто.

А недавно сам директор вызвал Дусю к себе в кабинет и стал говорить на «вы», хотя сроду ее никто так не называл.

– Евдокия Петровна, вы же знаете, что у нас только восьмилетка. А Валя заканчивает отличницей по всем предметам, ей нужно учиться дальше. Что вы думаете, например, по поводу педагогического училища? Есть хорошее училище в Архангельске, студентам полагается общежитие. Мы можем хлопотать о стипендии.

Сердце забилось от радости, аж из груди выпрыгивает, но Дуся собралась с силами и ответила достойно:

– А что ж! Можно и в учительницы. Такую девочку в любом городе возьмут. Еще спасибо скажут!

Вот так и выучилась ее девочка, стала учительницей младших классов, самой главной, с нее у деток вся жизнь начинается! Даже песня такая есть, «учительница первая моя», Дуся, сколько ни слушает, каждый раз плачет почему-то.