* * *
Знаешь, меня вдруг покинули деньги.
Смылись. А только что были со мной.
Здравствуйте, песни парижской подземки,
Наигрыш долгий гармошки губной.
Здравствуй, Река и Железная Башня!
Здравствуйте, Камни, Афиши, Стекло!
Сколько же радости жизни вчерашней
Между ладоней моих утекло!
Дай же мне, Господи, силы проснуться,
Не вспоминая вчерашнего дня…
Что же касается денег: вернутся.
Как же им, бедным, одним? Без меня…
* * *
Словно всадник отважный династии Минь или Тан,
Красноглазый монгол в телогрейке, почти великан,
Сердцем слушая вой своего «кавасаки», летал
Девятьсот сорок третьей дорогой на Сен-Флорентан.
Если б я Ходасевичем был… Да ведь я не таков,
Чтобы взять и воспеть, как прекрасны сады за рекой,
Где гниют лимузины испанских цыган-батраков,
А грузины друг другу приветливо машут рукой.
Где зулусы, топтавшие гиблые русские льды,
На которых любой вертолёт попадёт в переплёт,
Отложив попечению вечности дни и труды,
Зубоскалят с ангольцами – кто там кого переврёт…
Ну а мы проследим, чей черёд поспешать в магазин.
Говорят старожилы, здесь чачу хлестал Карамзин.
Здесь Отечество – всем. Гагиждеби![1] Осушим стакан
И махнём по весёлой дороге на Сен-Флорентан!
* * *
Дочке Люсе
Хорошо, что у тебя есть остров.
Только он пока необитаем.
И найти его совсем непросто
Между Иллинойсом и Китаем.
Отыскать его легко, однако,
Как деревню Ясная Поляна,
По дорожным знакам Зодиака,
По грошовым картам – у цыгана.
И тебе там будет всё знакомо:
Снова к морю выйдешь спозаранку
Выбрать сосны – для постройки дома,
Или воздух – для починки замка.
ДЕВЯТНАДЦАТОЕ АВГУСТА
Как обещало, не обманывая,
Вставало солнце утром рано…
На берегу холодной Роны
Палатку ставит итальянка.
Она готовит макароны.
Там предстоит большая пьянка.
Все гондольеры с мандолинами
И дровосеки с топорами
Ушли за ножками куриными –
Кто трезв ещё, кто – под парами…
Склонялась девочка над примусом,
Украденным из «Эммаюса»:
Стряпня была на двойку с минусом,
Зато вино – на тройку с плюсом!
Как сходно всё, что в мире пенится,
Смеётся, булькает, рождается!
И в этом – Главное Свидетельство
Того, кто в них и не нуждается…
А поутру, когда над Роною
Проснулись птицы в райских кущах,
Туман серебряной короною
Короновал толпу идущих:
Всех дровосеков с мандолинами
И гондольеров с топорами…
Вставало солнце над долинами,
Почти как месяц – над горами.
* * *
Казалось, всё нам было нипочём.
Мы были крепче танковой бригады:
Ведь ты стояла за моим плечом,
И детский смех врывался к нам из сада.
И Франция цвела для нас ковром,
И по весне к нам ласточка стучалась…
Такое не кончается добром.
С поэтами – ни разу не случалось.
* * *
Ему приснилась вдруг столовая
На станции «Москва-Товарная»,
Нельзя сказать, чтобы урловая,
Но приблатнённая – весьма.
Там подают борщи лиловые,
В них звёзды плавают коварные.
(Нет, не найду живого слова я,
Ни капли страсти для письма!)
А на окне цвели бегонии.
А во дворе собаки гавкали.
Он не проснётся утром в номере,
И я умолкну вместе с ним.
Но, как индейцы с томагавками,
Стоят путейцы за добавками
И смотрят, как состав плутония
Уходит в Западный Берлин…
А ну их всех! Поедем в Альпы?
А если хочешь – в Пиренеи.
А если хочешь – в Гималаи.
Туда не ближе, чем сюда.
Мы снимем шляпы, словно скальпы,
И понесём, как ахинею,
Которую не оправдаю
Уже до Страшного Суда.
ИЗ ТАМБОВСКИХ ПИСЕМ[2]
Играй, Адель,
Не знай печали…
Le loup du Tambov est ton camarade
Как-то раз по дороге в гарем
Я в сугробе нашёл попугая.
«Отвали, не то заживо съем!» –
Угрожал он, свободу ругая.
Поглядел на меня тяжело,
Как товарищ Лысенко с портрета.
И такое во мне ожило,
Что не спрашивай лучше про это…
Так вот горе-злосчастье, Адель,
Накатило: с той самой минуты
Ни подпольный обком, ни бордель
Не прельщают меня почему-то.
По ночам я читаю стихи
И рассказы творца Чебурашки.
Разбежались мои евнухи[3]
По земле, как по телу – мурашки.
А вчера на Монмартре, поверь,
За сто франков купил гильотину.
Что ты думаешь, пашет – как зверь!
(Я торговке попробовал спину.)
Но пред вами остался в долгу
И не в силах уже расплатиться.
Лучше б все мы помёрзли в снегу
На эстонско-персидской границе!..
Я и рад бы вернуться в Тамбов,
Но красот его после Парижа
Малодушно принять не готов.
И к тому же – устал от жлобов…
Пощади меня, жизнь, пощади же!
* * *
Лине
Как нежно и жалобно в Меце
журчала в канавках вода!
Ей попросту некуда деться,
когда б не спешить в никуда.
Ушли по домам горожане.
Кафе опустело. И парк.
Остался лишь памятник Жанне,
той самой, которая – д’Арк.
А впрочем, у стен арсенала
цветочница встретилась мне.
И всё это напоминало
улыбку в больничном окне.
Когда-то, когда-то, когда-то
(давно, как пешком – на Луну)…
Когда-то мы были солдаты.
Солдатами – в русском плену.
Хорошие книжки листали,
и карты кидали – не в масть,
и всё заливала густая,
как студень, советская власть.
И всё-таки, всё-таки, всё же
(а может быть, даже и нет!)
ты свет зажигала в прихожей,
и я появлялся на свет.
Ты знаешь, на свет я – рождался,
летел на него мотыльком!
Как будто до смерти нуждался
в рождении – только в таком!
Его лишь запомнило сердце,
а всё, что потом, – ерунда!..
Так нежно и жалобно в Меце
журчала в канавках вода…
-
Гагиждеби (грузинск.) – С ума сойти! ↑
-
Одно время я очень любил читать на скамейке в скверике возле мэрии одиннадцатого округа. И часто встречал там Ивана Ивановича Кузина, бывшего секретаря обкома, тамбовского магната, который купил себе скромную восьмикомнатную квартирку возле станции метро «Вольтер». Там бы он и встретил свою старость, если бы нелепая случайность не оборвала его жизнь прежде им самим намеченных сроков… После кончины И. И. Кузина осталась его переписка с близкими людьми, жёнами оставленного им в городе Тамбове гарема, числом до двухсот душ, а также с евнухами и гуманитариями из числа техобслуги. С ними он делился сокровенными мыслями о справедливом устройстве общества. Они же сообщали ему в Париж о своих горестях и радостях, часто принимая одно за другое. Переписка эта так живо напомнила мне «Персидские письма» Монтескье, что я облёк некоторые из текстов в стихотворную форму. Последнее, неотправленное письмо Ивана Ивановича адресовано «Аделине Ефремовне, жене N 124-bis (любимой)». ↑
-
И. И. Кузин произносил слово «евнух» на местный манер, с ударением на последний слог. В память о покойном я решил сохранить эту очаровательную неправильность ↑