ПОТЕРЯННАЯ ДУДОЧКА
1
В том краю, где я рос,
белоцветно-лилова сирень.
Там блестит ручеёк, – мы с ним дружим, и мы там
– одни.
Сколько хочешь, сидишь, окуная ступни
до песочка на дне, – хоть весь день!
Он журчит, будто плачет, струясь в направленьи реки.
В ту же сторону – мелкие рыбки, одна за другой.
Я поймал бы любую! Но юркие эти мальки
так проворны в воде, что их даже не тронуть рукой.
Как мне нравилось там! Я любил тот насиженный пост
под сиренью – двухцветной во весь её рост!
В щуплом теле мальца колотилось вечером сердце,
точно птичье сердечко в одном из невидимых гнёзд
под небом великого Бога, под искрами звёзд!
2
Открыл свою кузню кузнечик… И вот слышу
я
стрекочущий цокот в траве – тайнике бытия.
А в листве двух деревьев, чьи дупла медовы на вид,
птичье сборище, вслушавшись, не гомонит, –
тканью сумерек мир этот Божий укрыт.
В аромате цветов – запах грусти сквозной,
вкус печали – в кузнечиковой стрекотне,
ибо страх пробирался к душе от сетчатки глазной
лишь при мысли одной о хозяине поля:
ох, не поздоровится мне!
С окровавленным лбом поплетусь признаваться родне,
что кузнечик – чужой, да и поле, но тянет меня к стрекотне!
Вся роса поутру вроде слёз на траве полевой:
у отца моего ни полей, ни кузнечика! Мокрая соль
ручейками из глаз, а сердце – под горло, и крик – до небес!
И купили мне дудку, – совсем не для до-си-ля-соль,
а чтоб высвистел, выдул, избыл страх и боль.
3
К этой дудочке я прикипел всей душой!
Засыпал-просыпался, держа её рядом с собой.
Разлучаясь лишь в пятницу,
от зажиганья свечей
ждал исхода субботы, чтоб кинуться к ней.
Цвёл вдоль жести её ненаглядный узор –
бирюзов, золотист и оранжево-ал.
Я вдыхал её запах, с ней вёл разговор,
как жар-птицу, в ладонях держал.
Отпустил меня страх. А свобода, побыв не у дел,
за калитку влекла. Мне кузнечик вновь застрекотал!
Но теперь я на дудочке, как бы в ответ, свиристел –
так, что каждый жучок-паучок замирал.
И приблизился сзади ко мне тот, кто полем владел, –
тумаком по макушке огрел,
мазанул по лицу пятернёй, –
и лишился я дудочки той.
Полвека спустя: вдаль и ввысь…
Жизнь моя идёт по восходящей,
ибо слышит шофары Машиаха…
Всё выше и дальше от прежней себя,
жизнь моя – не сама по себе…
Полем вёл её Бог и меж яблонь в цвету,
не позволив и там отдохнуть…
Но обрёк ударяться о глыбы камней, –
проверял, не опустит ли рук…
А она, ушибившись не раз,
стала, вроде фруктовых садов,
разрастаться и плодоносить…
И дивился ей сам сатана:
– Не устала ли ты выживать?
Жизнь моя – на подъёме (мой дом – на горе,
где еда и питьё, сень олив на жаре),
и золотом с кровью глаголет перо о зле, но и о добре.
Полыхает заря впереди.
А потёмки мои – позади.
Пересохший Кидрон на пути,
месяц да пара свеч.
Подымаюсь… И по пятам
сразу с двух сторон – тут и там –
родниковых колодцев речь.
Так и есть: там – я умер, а тут – живу, –
песнь – на воле, высь – наяву.
МОНОЛОГИ КУЗНЕЦА И ЕГО СЫНОВЕЙ
1
“Отец и дед завещали мне, – говорит
кузнец, –
ежедневных обеих зорь золото и багрец.
Но не мои – ни облако, ни лучистой звезды венец.
В ударах молота – жар и боль, ритм сердца, гул под конец.
В детстве я редко сидел у порога возле родных.
Не перебирал я фантики, – не собирал я их.
Не мастерил себе дудочек из тростников речных.
Веток прямых не искал для стрел, луков не гнул тугих.
Любил я железо – ковку его, россыпь внезапных искр,
заодно и закат, – Бог-кузнец, тяжело дыша,
расплавлял, как металл, своё солнце, клонил к земле,
разливал небесный огонь из огненного ковша.
Я любил приручённое мамой пламя в печи,
огонёк трубочного табака, когда закуривал дед,
озарявший снизу лицо отца раскалённый свет,
раздуванье мехов, подкову цвета зари.
А наковальня бездушна, как плаха, как вражья рать:
ей безразличны огонь и молот… Но это в силах понять
взрослый, а не ребёнок”, – успел подумать кузнец – быстрей,
чем отсекли ему голову. Напоследок видней.
2
“Что привело на покатую крышу столько
ворон
ковылять, хлопать крыльями и выкрикивать кар-р,
как будто вороний праздник собрал их со всех сторон,
раскаляемый, словно мехами: его разгар –
на крыше жилья кузнеца, и она для вороньих пар –
их остров среди снежных морей, что снегом не занесён.
Здесь место, где вправе плясать вороньё, выпуская пар,
–
так я понял тогда ту данность, которой не скажешь: вон!..
Но то, что туда же, на крышу, слетелись и белые голуби
взмывать-ворковать, предвкушая то ли весну,
то ли – под кровлей – амбар и подступ к зерну,
но поглотил их дым, как облака – луну, –
вот чего до сих пор не удаётся уразуметь мне”, –
думал сын кузнеца-еврея
в горящей с ним купине.
3
Меч, сработанный кузнецом, был в руках
убийцы его.
Горн остыл… Но сын – унаследовал огонёк.
Дует что есть силы – торопится пламя разжечь,
чтоб добела раскалить тёмный металл,
а когда он блеснёт, как рассветный луч,
произнести,
сжав рукоять:
“Вот мой меч, и латы на мне. Клянусь отмщенье воздать
за отца моего, за деда и прадеда,
как воздавали праотцы полчищам филистимлян.
Затем помолюсь о жене моей, – пусть будет Всевышним дан
мальчик, – чтоб с Божьей помощью он до меча дорос”, –
сказал сын кузнеца, чья клятва
взросла из крови и слёз.
4
Пусть и сын мой научится делать подковы
для башмаков,
чтобы стёрлись под ними камни твердынь врагов.
Пусть железный, обоюдоострый меч сотворит и он,
чтобы тень меча пролегла сквозь пустыни – на Вавилон,
рассекая, как масло, дым и густой туман,
возвращая страну, завещанную испокон.
Благословенны стопы твои на дальнем пути,
мой сын,
вдоль равнин, тем более, близ вершин,
где тропинки вьются, как ремешки тфилин!..
Вот – дословно – мечта твоего отца,
звуки молота, эхо долин.
Перевела с иврита Ася Векслер