ИЖ №31 (2009) Михаил Книжник

Михаил Книжник

Живой поэт

Совсем ребенком, лет, наверно, пяти-шести, меня интересовало занимаются ли чем-нибудь короли, ну, кроме восседания на троне? Или так день-деньской и сидят?

В дальнейшем я не то чтобы получил ответ на этот вопрос, среди моих знакомых монархов нет, просто занимать меня стало другое.

Лет в пятнадцать я не знал, как выглядят живые поэты.

Я был вполне книжный мальчик, немного наивный и провинциальный, на мой нынешний вкус, но книжки читал, а вот как ходят поэты, о чем разговаривают, ну не знаю, как курят, – представить не мог. Чем они занимаются, когда не восседают на троне, то есть, когда не пишут стихов? Именно тогда, в конце лета 1976-го, мне выпал случай пополнить свои представления о мире.

Во время неспешного ташкентского чаёвничанья в доме у Лидии Анатольевны и Петра Иосифовича Тартаковских, родительских друзей, а потом по наследству – и моих, появился парень в фиолетовых джинсах. (Живя в узбекской махалле, я усвоил градации мужского возраста на бытующем там русском языке: пацан, парень, мужик, старик.) Джинсы были густо-лиловые спереди, с размывом ко швам. Парень был невысокий, крепкий, с футбольной, обводящей грацией. Азартно курил “Приму”. Шрамик на губе. Говорил хорошо, страстно, но не распахнуто. На подколы хозяина дома не отвечал, улыбался. О чем шла речь тогда? О сценарии “Охота на джейранов”, о книжке стихов.

Когда гость ушел, Тартаковский сказал (я и сегодня слышу эту фразу): “Сашка? Настоящий поэт. Без дураков”.

Все последующие годы Александр Аркадьевич Файнберг наглухо отрицал наличие сиреневых штанов в своем гардеробе.

Книжка “Стихи”, о которой они говорили, вышла вскоре, буквально через год. И дядя Петя фигурировал в выходных данных в диковинной должности “редактора на общественных началах”. К тому времени я был обладателем и усердным читателем двух из трех его предыдущих сборников – “Велотреки” и “Мгновенья”, изданных во вкусе 60-х с несвойственной ташкентской полиграфии элегантностью. И по всему выходило, что Петр Иосифович был прав. Этот сборник, четвертый по счету, был особо важен для Файнберга, он появился после восьмилетнего отлучения от публикаций. За что был наказан?

…У него была и такая особенность: во время разговора, когда уставал, он, если воспользоваться ахматовским выражением, “ставил пластинку” – вставлял готовый монолог, историю, наблюдение.

Ничего в том плохого нет, кусок этот устного текста обычно продуман, обкатан и отточен. Хотя драгоценная сочащаяся пульсация беседы и меркнет. Меня это не задевало, я сам такой.

Некоторые файнберговские “пластинки” я слушал не однажды. Были такие, которые годами оставались неизменными. “Пластинка” же про вечер поэзии в ташкентском Доме Знаний и интервью западным журналистам, за которые он поплатился, раз от разу менялась.

Заканчивались шестидесятые, на которые пришелся его дебют, и дух которых он впитал. В главных столицах империи они закончились раньше, но в далеком и теплом Узбекистане и время шло по-другому. В Москве уже крутили гайки, а в Ташкенте вышел номер “Звезды Востока”, ставший потом легендарным, где под смиренной вывеской “Писатели восстанавливают разрушенный землетрясением город” приютились незаконные Бабель и Булгаков, Николай Панченко с “Балладой о расстрелянном сердце” и почему-то казавшееся тогда крамолой “Уберите Ленина с денег” Вознесенского. Редакцию разогнали. Работу, как положено, усилили. Ну и Файнберг попал, это уж как водится. К тому времени он уже был, как бы это сказать попроще, главным ташкентским поэтом. И оставался в этом качестве все последующие годы до самого последнего своего дня, вернее – ночи, ночи на 14 октября 2009.

А что до гонений, то всё же нужно отдать должное, и гонения в Ташкенте были помягче.

Но урок Александр Аркадьевич затвердил накрепко – ни под каким видом с властью он за одним столом не играл. В его книгах есть тексты сильные, есть послабее, есть такие, которые кочевали из книжки в книжку, имея, наверно, перед автором особые заслуги, но нет ни одного из разряда “Ленин в Риге”, ну, или там в Ташкенте. Сегодня это не кажется великой заслугой, да и я не о заслугах – о достоинстве.

Только однажды я видел немыслимое – вышла газета со стихами Файнберга вместо передовицы. Это было 24 июня 1988 года, в день начала вывода советских войск из Афганистана. И стихотворение было такое, что сразу становилось понятно, что не Файнберг прогнул своё перо под официоз, а в точности до наоборот.

Простите, отчие просторы,
Что на губах моих зола:
Не под Москвой, не под Ростовом
Война сердца нам обожгла.
Не подо Ржевом – в Кандагаре
Остался Генка Соловей.
Мы пахнем пылью, пахнем гарью.
Встречай, Отчизна, сыновей.
Страна с огромными глазами,
Мы воевали, как могли,
Но шли не брянскими лесами
И не Смоленщиною шли.
И не под Брестом, а под Хостом
Теряли мы своих друзей…
Кто виноват – об этом после.
Встречай, Отчизна, сыновей.
Я помню край афганской бездны:
Остался друг на том краю.
У твоего, Сашок, подъезда
Я сигарету докурю.
И, в сердце горечи не пряча,
Войду я к матери твоей.
Припав к руке её, заплачу.
Встречай, Отчизна, сыновей.

Про Вознесенского тоже была у Файнберга замечательная “пластинка”. Они не то чтобы дружили, но были знакомы и ценили друг друга. В первом файнберговском сборнике “Велотреки” можно учуять присутствие Вознесенского. Всё это продолжалось до конца 70-х, пока в “Юности”, в большой подборке Вознесенского не появилось стихотворение “Тренировка служебной собаки”:

Я затянут в ватную штуку
с капюшоном для лицезакрытия.
На мне служебную суку
испытывают на “нарушителя”. В шутку.

И дальше еще несколько строф, описывающих, как его рвет собака. И рефрен – “В шутку”.

Файнберг был в бешенстве. Понятно, что Вознесенский из немногих, кому советская власть позволяла большую свободу высказывания, чтобы было чем потом козырять, отбиваясь от обвинений во всевластии цензуры. Но зачем же он потешается над нами, придушенными. И тогда Файнберг ответил стихотворением “Инструктор служебного собаководства”:

Взревет чепрачной масти Лада.
Клык протрещит по рукаву.
Инструктор веселится.
Вата
с халата сыплется в траву.

Клык молод. И резец надежен.
Овчарка, взвизгнув, как фреза,
в плечо врезается до десен.
Но веселы твои глаза.

Тебя азарт игры колотит.
Хохочешь, капюшон задрав.
Стучит карандашом в блокнотик
твой друг – майор из ДОСААФ.

…Мне нечего делить с тобою,
инструктор с озорной искрой.
Но, закусив губу до боли,
слежу я за твоей игрой.

Какою шуткою, инструктор,
отшутишься, прижат к стене,
когда мне горло вырвет сука,
натасканная на тебе?

Свои стихи Александр Аркадьевич читал сильно, особенно про майора из ДОСААФ.

“…Ну и послал. Ночью звонок.

– Саша! Что это такое?

– Я. Больше. Не буду, – отвечаю. И повесил трубку”.

Самое замечательное в этой истории, что можно было так поссориться из-за стихов, и то, что оба текста существовали. И авторы их не включали в книжки.

Нет, потом, когда всё рухнуло и они стали стариками, оба – включили. Зачем добру пропадать.

Присутствие Файнберга в жизни Ташкента, и потом, когда Ташкент распространился от Австралии до Аляски, шагренево сократившись в своем реальном проявлении, присутствие, даже не присутствие – наличие Файнберга, было живительно и конструктивно. Этот тяжело пьющий, немолодой и небогатый человек всегда был мостом между прежней жизнью и нынешней, между русской поэзией и Ташкентом.

Все годы, что я его знал, Файнберг был образцом поэта. Он, осознанно и добровольно приняв на себя эту долю, с большим достоинством пронес её до конца.

Вопрос выбора, как и тема дороги, звучал в его стихах всегда, и в ранних, и в поздних. Он и был человеком выбора. Он выбрал фамилию отца, закрыв для себя на долгие годы дорогу в московские журналы. Доходило до смешного: “Юность” напечатала из самотека файнберговские стихи, простодушно украденные каким-то парнишкой с правильной фамилией. Он не выбирал место, где родился, но верность этому месту была делом выбора. Еще в “Велотреках” бросил шутливо:

Куда мне решать, кумекать!
В республику врос, как пень.
Не то что вскочить, уехать –
Пошевельнуться лень.

Прошу обратить внимание на очаровательный эвфемизм “республика”, внятный любому тогда, в 63-м, и требующий пояснений сегодня.

А вот как о том же он говорит в стихах из папки, врученной мне в последнем августе:

Пускай развал, пускай беда
швырнут мне пепел на седины.

Хоть нож, хоть пуля – всё едино.
Я не уеду никуда.

Файнберг не боялся прямого высказывания, хотя и не злоупотреблял им. Он много писал. На задней обложке “Листа”, последнего им подаренного сборника, написано: “автор двенадцати книг”. Значит, сам “Лист” – тринадцатый.

На жизнь зарабатывал, переводя с узбекского и сочиняя сценарии. Переводил Навои, считался лучшим переводчиком опального Абдуллы Арипова. Многие его переводы были настоящей поэзией. “Мультяшки” тоже получались поэтичные и не сопливые.

Помогал он младшим собратьям все годы щедро и размашисто. Кто возьмется подсчитать количество предисловий в десять строк, только чтобы осенить его именем первую книжку, внутренних издательских рецензий, рекомендации в писательский союз и всякую иную, порой неожиданную, цеховую поддержку.

Так, в начале 90-х, когда я одной ногой уже поводил в воздухе, примериваясь опустить её на землю обетованную, позвонили с узбекского телевидения и предложили сделать обо мне передачу.

– Чего вдруг?

– У вас книжка вышла.

– Откуда знаете? – спрашиваю. (Вышла она в Киеве, дома про неё знали друзья, да и то не все.)

– Файнберг сказал, – говорят.

В нынешнем августе он впервые посетовал:

– Ты представляешь, я подсчитал, сегодня, когда уже кажется, все разъехались, в Узбекистане почти шестьсот человек пишут стихи на русском языке. Или, по крайности, сочиняют песни. И все они хотят пройти через меня…

Он был хорошо оснащен, но словно бы стыдился выпячивать технические приёмы. Планка всегда была высока, и в поводе для поэтической речи, и в том, как это было сделано.

Приноровив к своему дыханию сонетную форму, написал целую книгу “Вольные сонеты”; оказалось, что сонет подходит для публицистического выпада, для портрета, для философской рефлексии и для исторической зарисовки.

Но особо удавалось Файнбергу так счастливо выстроить простые слова в том единственном порядке, чтобы они проникли в кровь. И ты уже не замечаешь, как бубнишь про себя:

Две звезды над моим чердаком.
Постарею ли,
                         сердце растрачу.
Никогда
ни о чем,
               ни о ком
Так не вспомню
                         и так не заплачу.

И незачем пытаться объяснить, почему незамысловатое, казалось бы, стихотворение так “забирает”.

Нарисую день холодный,
день без года и числа,
перевернутую лодку,
возле лодки – два весла.

С низкой крышей, синеокий –
Нарисую, как смогу, –
старый домик одинокий
на пустынном берегу.

Нарисую сеть пустую.
Птицу в небе нарисую.
Краски есть – о чем тужить?
Нарисую – буду жить.

Ему присвоили звание Народного поэта Узбекистана. И про это у него была “пластинка”.

Близился юбилей. Позвонил Абдулла Арипов. Он уже давно из гонимого поэта сделался автором гимна независимого Узбекистана, председателем и орденоносцем, но поэтом быть не перестал. Говорит, что надо тебе, мол, Народного присвоить. “И тут я захохотал…”

Нужно ли объяснять тот смех? Наверно, нужно. Институт этих почетных званий был весьма специфичен, они были учреждены по большей части в 50-е годы – но после смерти Отца народов – в республиках Средней Азии, Закавказья и, как ни странно, Прибалтики. Звание присваивали стихотворцам пожилым и маститым, иногда посмертно – классикам. Было в этом звании какое-то подспудное сопротивление Москве, даже не советскому, а – русскому. Никогда оно не присваивалось поэту, пишущему на нетитульном языке. И представить такое было трудно. Ну, как представить того же Файнберга в чапане и тюбетейке разгуливающим по улицам Ташкента.

Тем не менее, в положенный день вышла газета с сообщением, что Александру Аркадьевичу Файнбергу присвоено звание Народного поэта Узбекистана.

Зазвонил телефон. Абдулла: “Сашка, зачем смеялся?”

В последние годы множились свидетельства официального признания, он принимал их, как должное, они не делали его счастливее. Продолжал писать стихи, горькие, трагичные. Внимательно и спокойно вглядывался в грядущее окончание своей дороги. Может, потому, что давно написал: “но и могила – не конец дороги”.

В августе этого года я с семьей приехал в Ташкент. К Файнбергу взял с собой Юру, сына. Мальчику пошел двенадцатый год, пришло время показать ему настоящего живого поэта. Юрка бродил по квартире в многоэтажке на Пушкинской, выходил на балкон, где мы сидели, присаживался, слушал наш разговор…

Что он запомнит из того дня? Понадобятся ли ему на его пути такие, например, строки:

Колдует ночь. На то и ночь она.
Во мраке, ничего не понимая,
как перед смертью, пьём себя до дна,
друг друга на прощанье обнимая.

Там, на земле, – сомнения и страх.
А мы с тобою ничего не знаем.
И высоко, как звёзды в небесах,
глаза перекликаются с глазами…

В опции основной планки навигации ПОДШИВКА произошли изменения

X