Велвл Чернин

РОДОСЛОВНАЯ

Сегодня литературное творчество на идише неизбежно вызывает вопросы. Может быть, автор появился на свет в местечке, чудом спасшемся во время Катастрофы? Или в ульраортодоксальном квартале – где-нибудь в Вильямсбурге или Меа-Шеарим? Или в семье известного идишиста? Или выучил идиш в зрелом возрасте, специально, сделал нечто из ничего, под влиянием обновленной идишистской идеологии?

Я родился в 1958 году в Москве. Место, несколько странное для поэта, пишущего на идише, но, тем не менее, в Москве родился титан еврейской поэзии Мойше Бродерзон. Здесь родился и мой ровесник и друг, поэт Борис Карлов (Дов-Бер Керлер). Так что нас уже трое.

Я – москвич во втором поколении. Мой покойный отец Юрий тоже родом из этого мегаполиса. Дед с отцовской стороны Мендель-Шмуэль родился в местечке Сенно в Белорусии. Его сестра, тетя Перл, учила меня по моей просьбе прописным еврейским буквам. Мать моего отца была не еврейка, а русская казачка с Северного Кавказа. Она не любила, когда дед разговаривал со мной по-еврейски. Не удивительно, что мой отец практически не знал идиша.

Понимать идиш и разговаривать на нем я научился в семье покойной матери. Моя мать Жанна родилась в местечке Пирятин на Восточной Украине. Ее родители Арон и Дина были уроженцами этого региона. Они встретились в Пирятине после Гражданской войны. Из-за того, что оба выросли в селах, а не в местечках, украинский был для них родным, наряду с идишем. Мама училась в украинской, а не в еврейской школе, хотя до конца 30-х на Украине были и еврейские школы. Идиш она понимала, но со своими родителями и со мной разговаривала по-украински и по-русски. Русский она выучила не в детстве, но по специальности была именно учительницей русского языка и литературы.

Когда я был совсем маленьким, мы жили на Дальнем Востоке, но детские годы я провел в основном под Москвой, в городе Подольске и на станции Болшево. Почти каждое лето, пока мне не исполнилось пятнадцати, мы ездили отдыхать с дедушкой и бабушкой в Пирятин. Тогда там проживало около сорока еврейских семей, уцелевших в Катастрофе. Другие уроженцы местечка и их дети приезжали только на летние месяцы. Еврейские дома концентрировались на двух улицах – в Проїздном переулке и на Замковой. Там разговаривали на идише и дома, и на улице. При этом, пожилые евреи к детям, и ко мне в том числе, обращались обычно на украинском или на русском (если кто-то из тогдашних пожилых евреев знал русский). Но между собой у них не было принято говорить не на идише. Как-то неприлично. Помню, как долго среди пирятинцев обсуждался случай, когда дядя Меня-слепой, двоюродный брат моей матери, приехал в Пирятин, встретил дядю Иосифа, двоюродного брата моего деда, и сказал ему: «Шолом-алейхем». А дядя Иосиф, который постоянно проживал в Пирятине, ответил: «Здоровеньки булы». Это сильно обидело Меню-слепого, и все были с ним солидарны.

Но петь… Пели главным образом все-таки на украинском. Пение было особенным видом времяпровождения. Собирались вечером во дворе, усаживались на крыльце и на скамейках и пели пару часов подряд. Такое времяпровождение выглядело бы весьма странным в Москве или под Москвой, где на улицах поют только пьяные. Но там и тогда, когда интернета еще не выдумали, а телевидение только что появилось, это было самое нормальное дело. Это был крепко связанный с Украиной местный обычай, и тот факт, что евреи пели иногда, наряду с украинским, по-русски и на идише, ничего не менял.

Существовал и еще один местный обычай, сильно повлиявший на всю мою жизнь. Каждый год был такой день, когда дедушка Арон вел нас к братской могиле. Мы долго шли по пыльному шляху из Пирятина в село Тарасивка. Потом сворачивали в поле, где торчал маленький обелиск с текстом о «советских гражданах, погибших от рук немецко-фашистских оккупантов». Дед каждый раз заново рассказывал страшную историю о лежащих здесь наших родных, о тысячах евреев, убитых только за то, что они были евреями. Еще малышом я понял, что мы не более чем осколок истребленного народа, который всего поколение назад населял не только две маленькие улочки, но почти половину Пирятина. Сейчас, когда дед и его поколение уже ушли, я, наверное, один из последних, кто помнит имена родных, убитых до того, как я родился.

Не помню никаких религиозных церемоний, которые были бы связаны с братской могилой. Не уверен, что читали какую-нибудь молитву. Мой дед был полковником Советской Армии и коммунистом. Он обычно не молился. В Пирятине в те годы не было синагоги. Миньян собирался на субботу в бедной хате очень старого дальнего родственника, которого я едва помню. Иногда для миньяна не хватало еврея. Тогда звали моего деда. Он надевал шляпу и приходил. А я шел вместе с ним играть с другими детьми, приходившими со своими дедами, потому что бабушки считали, что таким образом их мужья выполняют сразу две мицвы – и молятся в миньяне, и занимаются немножко с внуками, чтобы мы не мешали бабушкам заниматься домашними делами.

Никто целенаправленно не учил меня идишу, но этот агонизирующий язык без официального статуса и литературной нормы звучал вокруг меня. Он имел прочную привязку к этому месту. Другие евреи разговаривали иначе. Например, наши соседи, семья Шильман, которые переехали из Гайсина. Они разговаривали напевно, быстро и говорили «и» вместо «у». Пирятинцы не разговаривали с напевом, не торопились и говорили «эй» вместо литературного «ой». Это не означает, что они были литваками. Литваки – совершенно особенный сорт евреев. Например, мой дед с отцовской стороны. Однажды он приехал в Пирятин и, естественно, разговаривал на своем белорусском идише. Сосед Шильман попрекнул меня: «А твой дед – литвак!» «Ну и что?» – спросил я. «Литваки – самые поганые люди на свете. Они целиком в борщ буряки кладут», – объяснил Шильман. Но Господь – заступник. Этот конфликт закончился по справедливости – дочка Шильмана вышла замуж за литвака и уехала с ним в Москву.

Читать печатные еврейские буквы я научился, когда мне исполнилось тринадцать. Это была моя бар-мицва, которую никто не отмечал. У меня было два учебника – статья Эли Фальковича «Еврейский язык» в толстом академическом томе «Языки народов СССР», который я нашел в пирятинской городской библиотеке, и журнал «Советиш геймланд». Я читал, мало что понимая, но упорство принесло плоды – литературный язык постепенно стал понятен. Уже будучи студентом истфака МГУ, я познакомился с крупным лингвистом Эли Фальковичем, бывшим заведующим кафедрой еврейского языка и литературы, которая существовала до войны во Втором Московском Университете. Он давал мне книги из своей богатой библиотеки и тактично поправлял ошибки в моей устной речи. Видимо, я был последним его студентом.

Писать на идише стихи я пробовал еще в школьные годы. О существовании еврейской поэзии узнал, когда мама подарила мне сборник стихотворений Ошера Шварцмана в русском переводе. Но стать специалистом в области идиша – такая возможность выглядела тогда в Советском Союзе абсолютной фантастикой. Кроме того, писать стихи – не профессия. Я хотел стать этнографом. Однако проблема состояла в том, что я избрал для дипломной работы очень неполиткорректную тему – крымчаки, т. е. старожильческое неашкеназское еврейское население Крыма. Мало того что они были евреями, они к тому же разговаривали на языке крымских татар, которые тогда, в конце 70-х, могли только мечтать о возвращении в Крым из Средней Азии, куда их депортировал в 1944 году Сталин. В результате мне дважды поменяли тему диплома.

Я ездил в этнографические и археологические экспедиции – в Крым, в Среднюю Азию, в Сибирь. И во время учебы в университете, и после его окончания. Экспедиции – это особый стиль жизни. Не каждому он подходит. Я такую жизнь любил. Среди археологов и этнографов было много евреев. Даже петь леха доди в канун субботы я научился в экспедиции в Каракумы. К тому же было с кем переброситься словом на еврейском. В конце концов я успешно защитил диплом «Этноязыковые процессы в Кабардино-Балкарской АССР», но ни рекомендации в аспирантуру, ни работы по специальности…

Именно в 1981-м, когда я окончил университет, на Высших Литературных Курсах при Литинституте им. Горького открылась группа «идиш». Для поступления требовались высшее образование, знание идиша и рекомендация Арона Вергелиса, главного редактора «Советиш геймланд», которую я получил. Я ведь и раньше заходил в редакцию, меня там знали. Так я стал одним из пяти слушателей этой спецгруппы. Со мной учились Мойше Пенс, Лев Беринский, Александр Бродский и Борис Сандлер. Я был моложе их всех.

О первой группе «идиш» (позднее был и второй набор) в литинституте писали много. Это было действительно уникальное явление. Уверен, что Советы согласились создать такое мини-учреждение еврейского литературного образования только из-за того, что возникла определенная проблема. Не осталось никого, кроме пенсионеров, чтобы подновлять пропагандистскую вывеску еврейской советской литературы. И все же я им благодарен. Нам посчастливилось слушать лекции настоящих знатоков – Хаскеля Заена (еврейский язык), Мойни Шульмана (литературное редактирование), Хаима Бейдера (еврейская литература), Урана Гуральника (творческие связи между еврейской и русской литературами), Ривки Рубиной (творчество И.-Л. Переца).

Иногда занятия вел и сам Арон Вергелис. Большим методистом он не был. К лекциям не готовился и перепрыгивал с темы на тему. Но мне нечего жаловаться на него. Во-первых, он блестяще владел идишем, и слушать его разговоры (неважно, о чем) было полезно. Во-вторых, именно он протолкнул в «высоких сферах» идею создания группы «идиш». В-третьих, меня он принял не только на курсы, но в 1983 году, после того, как я их окончил, и на работу в редакцию. Известную роль сыграло то обстоятельство, что я был в группе единственным москвичом, то есть у меня было «право жительства».

Правда, едва я успел приступить к работе, меня призвали в Советскую Армию переводчиком. Естественно, не с идиша. В университете я учил испанский. Так я оказался на высших офицерских курсах «Выстрел», где проходили переподготовку и офицеры иностранных армий, в том числе говорящие по-испански кубинцы и никарагуанцы. В этот период идиш оказался вытесненным на обочину.

Единственным человеком, с которым мне пришлось перекинуться на «Выстреле» фразами на маме-лошн, оказался командующий курсами – дважды Герой Советского Союза генерал-полковник Давид Драгунский. Изредка посещавший редакцию «Советиш геймланд», Драгунский как-то узнал, что под его командованием проходит службу выпускник группы «идиш». Он вызвал меня. То есть сам он мне не звонил, а велел секретарю позвонить моему непосредственному начальнику майору Манько и распорядиться, чтобы явился лейтенант Чернин.

Майор был потрясен да глубины души. Он приказал мне переодеться в парадную форму и надраить хромовые сапоги. Пока я их драил, Манько пытался выяснить, в чем причина интереса генерал-полковника к моей скромной персоне. Я честно отвечал, что не знаю. По рассказам ребят, когда я ушел, обсуждение этой загадки продолжилось. Было высказано здравое предположение, что никакой связи между генерал-полковником Драгунским и лейтенантом Черниным, кроме того, что они оба евреи, нет. Все стали пугать майора Манько, описывая мою грядущую встречу с командующим курсами: «Вот придет Чернин к Драгунскому, а тот и спросит его на их еврейском наречии: «Ну, как тебе служится, лейтенант?», а Чернин ему и ответит: «Все хорошо, товарищ генерал-полковник, только достал меня майор Манько…»

Пока Манько переживал по поводу возможных неприятностей со стороны еврейского начальства, я бодро явился в приемную Драгунского, приняв принципиальное решение разговаривать только на идише. Но я несколько переоценил себя. Когда распахнулись дубовые двери кабинета, и я увидел генерала с лампасами, то невольно щелкнул каблуками и отрапортовал: «Товарищ генерал-полковник, лейтенант Чернин по вашему приказанию прибыл». Положение спас Драгунский. Он сказал: «Вольно, хап а зец». После этого задал несколько вопросов о «Советиш геймланд» и о службе. Жаловаться на майора я не стал.

Больше в кабинет Драгунского меня не вызывали. Время от времени я встречал его на улицах офицерского городка, и всякий раз генерал-полковник не упускал случая перекинуться парой фраз на идише. Присутствие неевреев его ничуть не смущало.

Вернувшись из армии, я несколько лет я проработал в редакции «Советиш геймланд». Здесь я разговаривал, читал и писал по-еврейски целый день. К тому же за это еще платили деньги. Я, несомненно, внес свой вклад в подновление вывески. Достаточно сказать, что я инициировал и подготовил к печати молодежные номера «Советиш геймланд». Эти номера были, конечно, использованы в пропагандистских целях: видите, у нас, в СССР, есть творческая молодежь, пишущая на идише, а у них – на Западе и в Израиле – нет.

Но, как оказалось, на Западе тоже были молодые приверженцы идиша. Однажды в редакцию зашел молодой канадский еврей по имени Лейбл Ботвинник. По заведенному порядку, он беседовал с главным редактором. Остальные сотрудники «Советиш геймланд» на встречи с иностранными гостями без приглашения босса не приходили. Но я встретился с Лейблом после работы. Он рассказал среди прочего об организации «Юнгтруф». Этого канадца мне было понять намного легче, чем своих пожилых советских коллег. Неслучайно и я, и Лейбл Ботвинник позднее репатриировались в Израиль.

Такие контакты в те годы были нелегальными. Но я был к ним привычен. Моя жизнь была «двойной». Да, я окончил группу «идиш» и работал в редакции единственного в СССР официального, финансируемого государством еврейского литературного журнала. Естественно, был комсомольцем, а мои родители – членами КПСС. Но в то же самое время принимал участие в подпольном движении, связанном с репатриацией в Израиль. Вергелис это, конечно, понимал. Может быть, он получал «сигналы из компетентных органов». Этого с уверенностью не могу сказать. Но достаточно было спросить, откуда я знаю иврит.

Среди тогдашней еврейской молодежи ивритом владели почти исключительно те, кто изучал его в нелегальных ульпанах. Нелегальная культурная активность была сионистски ориентированной. Иврит был ее основным символом. Но и среди тогдашних московских сионистов были преданные и активные друзья идиша. Самой яркой фигурой среди сионистских идишистов был Дмитрий Якиревич (теперь в Израиле). Его идиш был строго и последовательно литературным. Он организовал самодеятельный песенный коллектив «Еванс» (Еврейский ансамбль). Одна из написанных им песен на идише – «Фар драй тойзнт кнапе йорн…» стала гимном нелегальных московских пуримшпилей…

Вергелис не задавал дурацких вопросов. Он меня даже пару раз выручил из неприятных ситуаций, связанных с моей двойной еврейской жизнью. Но было ясно, что у меня только две возможности – или приспособиться к советской реальности, или уйти из редакции. В один прекрасный день меня вызвали к шефу и попросили подписать письмо против Израиля. Я отказался, объяснив, что папа с мамой учили меня не подписывать того, чего я сам не писал. На следующий день Вергелис вызвал меня снова и подарил свою книгу с посвящением по-русски: «Володе, чтобы научить его, что хорошо, а что плохо». При этом он сказал: «Я имею в виду, что здесь, у нас, хорошо, а там, у них, плохо». «Спасибо», – ответил я и понял, что пришло время уходить из редакции.

После увольнения я стал «свободным художником» и «шабашником». Так тогда называли временных строительных рабочих. Работал с московскими и минскими ребятами, почти исключительно евреями, в литовских селах. Мы строили различные сельскохозяйственные сооружения. Бригадир Леня Глейзеров (сейчас он живет в Германии) платил хорошо. За неделю я зарабатывал как в Москве за два месяца. Иногда мы натыкались на следы еврейских общин, существовавших в этих селах на протяжении многих поколений, до Катастрофы.

На выходные мы выезжали развлекаться в Каунас или Вильнюс. Литовские евреи не были так ассимилированы, как их московские братья. На идише разговаривали многие ребята моего возраста и девушки тоже. В Вильнюсе я познакомился с Григорием Кановичем, очень популярным в те годы русско-еврейским прозаиком. Вергелис считал его диссидентом и не любил. Литва была страной настоящих гордых литваков, которые сами себя называли литваками с ударением на второй слог. Они немного посмеивались над моим идишем, так же, как в Пирятине насмехались над идишем моего литвацкого деда.

«Что такое дос мейдл? – вопрошали они. – Надо говорить ди мейдл. Когда я объяснял, что слово мейдл (девушка) относится к среднему роду, они смеялись и говорили, что девушки среднего рода никому не нужны. Короче, было весело.

Вернувшись с шабашки, писал в газету «Биробиджанер штерн» (ее редактор Леонид Школьник аккуратно платил гонорары) и работал в театрах в качестве консультанта по языку и автора текстов. К концу 80-х годов было много работы для литератора, пишущего на идише. Я сотрудничал с Камерным еврейским музыкальным театром (его директором был тогда Михаил Глуз), с Московским еврейским драматическим ансамблем (директор – Александр Левенбук), с киевским театром «Мазл-тов» (директор – Георгий Мельский), с биробиджанской шоу-группой «Фрейлехс» (директор – Михаил Шпарбер). Все эти руководители еврейских театров и большинство их актеров на идише читать не умели. Я переписывал тексты русскими буквами.

Больше всего запомнилась работа с московским русским театром «Эрмитаж». Я был консультантом в спектакле «Путешествие Вениамина Третьего в Святую Землю» по Менделе Мойхер-Сфориму. Душой постановки был композитор Ави Недзвецкий из Таллина. Он был на год моложе меня, и мы быстро подружились. Однажды Ави приехал в Москву вместе с еще одним таллинцем, Самуэлем Лазикиным. Оба свободно разговаривали на идише, хотя их идиш был довольно специфическим и звучал как немецкий. Мы хорошо проводили время и на определенном этапе решили сделать большую яичницу, преженице, как я назвал ее на идише. Ави и Самуэль такого слова не слыхали. «Что такое преженице?» – спросили они. «Ну, яичница», – объяснил я. Но Самуэль закончил эстонскую школу. Его русский был слабоват. Слова «яичница» он тоже не знал. «Велвл имеет в виду фан-кухе», – объяснил ему Ави. Тогда я впервые услыхал это слово. «Ну, ладно, – сказал я, – як рейделе, так и рейдел, абы добре мейнеле. Берите сковреде».

Это слово было тоже неизвестно гостям. «Что такое сковреде?» – спросили они. «Сковородка», – снова объяснил я по-русски. «Сковородка по-еврейски называется фан», – ответили они. «Нет, фан – это кастрюля», – сказал я. «Кастрюля по-еврейски называется топ», – сказали они. Я не согласился. «Топ это глиняный горшок. Как у вас в Эстонии называют глиняные горшки?». «Эстония это не Украина. Это цивилизованная страна. Мы не варим в глиняных горшках», – унизил меня Ави. И уже потом мы сделали большую преженице, то есть фан-кухе.

В конце 80-х годов в СССР в разных городах возникли общества еврейской культуры. Старые еврейские коммунисты пытались держать их под контролем, чтобы они не стали «сионистскими» и «антисоветскими». Довоенный советский идишизм был их знаменем. Эти деятели (мы называли их «красноеврейцами») пытались сделать идиш символом еврейского советского патриотизма и антисионизма. Именно тогда друзья поручили мне представлять сионистский идишизм. С этой миссией я побывал в Киеве, Львове, Черновцах и в других городах Союза. Я ведь был «легальным» еврейским советским писателем. Я даже организовал «Идиш-фарейн». Его членами были молодые любители идиша с похожими на мои взглядами. Мы даже издали учебник идиша, но, честно говоря, нас было всего дюжины полторы…

То, что прежде называли «самиздатом», стало полулегальным. Не то чтобы самиздат разрешили, но за него уже не преследовали. Я и раньше принимал активное участие в еврейском самиздате, а теперь решил сказать в нем свое слово на идише. Так появился бюллетень «Идиш-фарейна», называвшийся «Маме-лошн». Его тираж составлял 100 экземпляров. Мы отменили советскую орфографию и перешли к традиционной. Кроме того, я ввел пару страниц на идише в русскоязычном еврейском самиздатовском журнале «Шалом».

А в 1989-м в Риге начал издаваться вполне солидный «ВЕК» («Вестник Еврейской Культуры»). У него был большой тираж. Кажется, 50 тысяч. Это был первый, спустя десятилетия, легальный русскоязычный еврейский журнал в СССР. Переводы с идиша занимали в нем важное место. Кроме меня, переводы с идиша для «ВЕКа» и статьи о литературе на идише писали ленинградец (ныне израильтянин) Валерий Слуцкий и москвич Михаил Крутиков (сейчас живет в США).

Новая еврейская жизнь в СССР конца 80-х годов была свежа, свободна и радостна. Но я считал себя сионистом и потому в тот момент, когда мне дали разрешение покинуть СССР, я репатриировался. Используя связи с израильскими дипломатами, которые тогда появились в Москве (хотя израильского посольства еще не было), я достал билеты на первый, еще не регулярный, прямой рейс. 11 января 1990 года самолет «Эль-Аль» забрал закончившую гастроли в Москве труппу «Габимы». Этим рейсом в Израиль летели сто репатриантов, в том числе и моя семья. У нас уже не было советского гражданства. Мы уже распрощались, как тогда казалось, навсегда с родными. Уже прошли пограничный контроль. Мы были измучены и ждали посадки. Мой старший сын Миша, игравший с детьми других репатриантов, прибежал и крикнул: «Еврейский самолет прилетел!». Я повернулся и увидел через стеклянную стену аэропорта самолет с маген-давидами на крыльях. Он выруливал по заснеженному летному полю. Это было, наверное, счастливейшее мгновение в моей жизни.

В самолете оказалось, что из репатриантов я – единственный, который может говорить на иврите. И все же мне было легче и привычней разговаривать на идише. Некоторые пожилые актеры «Габимы» помнили идиш. В аэропорту Бен-Гурион нас торжественно встречали. Шутка ли? – «Русские прибывают!» Ведь это было в самом начале Большой алии. Из-за моего иврита меня интервьюировали корреспонденты израильского телевидения. Так что друзья, репатриировавшиеся раньше, увидели меня на экране и довольно быстро нашли.

Началась новая жизнь. За полгода я приобрел вполне свободный разговорный иврит и уже мог в сложных ситуациях не прибегать к идишу в контактах с израильтянами. Не должен был, но хотел. Заработка от идиша не было. Я нашел место переводчика рекламы с иврита на русский. А потом стал настоящим журналистом. Короткое время редактировал в Иерусалиме русскоязычный литературный журнал «Акцент» (вышло два номера со страничкой на идише), но главным образом работал в тель-авивских русских газетах. Работа эта не имела никакого отношения к идишу. В середине 90-х я убедил хозяина газеты «Новости недели» доверить мне создание и редактирование нового пятничного приложения «Еврейский камертон». В нем уделялось большое место культуре на языке идиш. Моим замом стал Леонид Школьник, бывший редактор «Биробиджанер Штерн». Мы печатали переводы с идиша, обзоры выходящих на идише книг. Все рубрики имели заголовки не только на русском, но и на идише. Иногда на идише проскакивали и короткие литературные материалы.

Но основная культурная жизнь на языке идиш протекала вне русских редакций. Я сотрудничал с тель-авивским театром Шмуэля Ацмона «Идишпил» (постановка пьесы «Мотке-вор» Шолома Аша), под руководством ныне покойного профессора Йосефа Бар-Эля защитил диссертацию в центре идиш Университета Бар-Илан, преподавал идиш в одной из школ Рамат-Гана. Затем получил место в Университете Бен-Гурион в Беэр-Шеве. Из Беэр-Шевы я перешел в Бар-Илан. Бар-Илан был единственным университетом в Израиле, в котором лекции по идишской литературе читались именно на идише, а не на иврите.

Но язык и даже культурная деятельность в сфере идиша – это не обязательно поэзия на идише. Язык – инструмент поэзии, хотя часто жизнь приводит почти каждого к попытке сделать поэзию инструментом. Я не был исключением. Я начал писать стихи на идише, помня слова Владимира Маяковского «Умри, мой стих, умри как рядовой, как безымянные на штурмах мерли наши!» В юности я видел, как уходит из жизни наш язык, еврейский язык. Я чувствовал, что я обязан что-то сделать, чтобы он продолжал держаться. Поэтическое творчество виделось мне подходящим для этого инструментом.

Но поэзия не может быть инструментом. А если может, то она, по моему мнению, не поэзия. Я пел только потому, что пелось. Я пел на идише, потому что я еврей, а идиш – мой язык.

Мне выпала честь общаться с такими большими еврейскими поэтами, как покойный Иосиф Керлер и Авраам Суцкевер. Я печатался во многих еврейских периодических изданиях, включая знаменитый тель-авивский альманах «Ди голдене кейт» (этим фактом я особенно горжусь). Я издал четыре поэтических сборника на идише и получил несколько литературных премий. Но я всегда помню то, что мне когда-то посоветовал главный редактор «Советиш геймланд» Арон Вергелис: «Когда можешь не писать стихи, не пиши!».

Это был хороший совет. Я старался ему следовать. Сначала меня захватывали языковые эксперименты. Я хотел убедиться, что владею еврейским языком и еврейским стихом. Вергелис говорил о моих экспериментах: «Есть кунст (искусство), а есть кунц (трюк). Ты тут делаешь трюки». Он был прав. И неважно, что сам он часто превращал свою поэзии в инструмент советской пропаганды. Он умел ценить стихи.

Первым моим опубликованным стихотворением стали «Сумерки», («Советиш геймланд», 1983). Но я дал Вергелису для своего дебюта другое стихотворение – верлибр «В зоопарке». Стихотворение ему понравилось. Но потом, уже во время верстки, Вергелис заменил его на «Сумерки». «У тебя получается, что советские евреи сидят в клетках», – объяснил он мне свое решение. Несколько лет спустя я напечатал это стихотворение в «Биробиджанер Штерн», и Вергелис послал в биробиджанские «высокие сферы» донос на Леонида Школьника.

И все-таки тот совет Вергелиса был хорошим советом.

Я люблю еврейскую поэзию. Читаю и перечитываю – просто для удовольствия, а не в рамках подготовки к лекциям в университете, Гринберга и Найдуса, Гофштейна и Фруга, Дриза и Паперникова, Глатштейна и Мангера… Классиков, и современников. У нас потрясающая поэзия. Мы обладаем одной из самых богатых и зрелых поэтических традиций в мире (а я читаю поэзию не только на идише). Наш уникальный язык, сочетающий в себе жаргонную народность с библейской возвышенностью и национальный дух с космополитическим модерном, настолько прекрасен, что я даже стыжусь назвать его инструментом. Наш язык – сам по себе произведение искусства.

Тем не менее, евреи, в своей массе, оставили идиш. Мое поколение еврейских писателей – последнее, впитавшее идиш непосредственно от предыдущего поколения на фоне традиционных для литературы на идише восточно-европейских пейзажей. Я не имею в виду, что мы «потушим свет», не думаю, что мои сверстники – последние в идишской литературе. Ведь и нас уже не ждали; свет собирались потушить еще до того, как мы пришли. И что? С тех пор прошла четверть века. И вот появилось новое поколение еврейских поэтов. С выученным почти исключительно по книгам и на курсах и все же богатым еврейским языком. С иной, еще не сформулированной мотивацией и идеологией, которых я не разделяю. Так что добро пожаловать. Золотая цепь все еще тянется, и я надеюсь, что и поэзия моего поколения – звено в ней.

Когда я говорю о своем поколении еврейских поэтов, то имею в виду родившихся в конце 40-х и в 50-х годах прошлого века. Сразу же после Катастрофы. Они рассеяны по странам и континентам. Лишь виртуальный мир Интернета объединяет нас и делает возможным культурное общение на родном языке. Но мы живем не только в виртуале. Я ощущаю особую причастность к еврейским поэтам моего поколения, которые родились, как и я, в СССР, а потом стали израильтянами: покойный Александр Белоусов, Михаэль Фельзенбаум, Мойше Лемстер, Борис Карлов. Кроме общих воспоминаний нас объединяет и тот факт, что именно мы, в силу специфики наших биографий, сохранили обязательное для предыдущих поколений еврейской поэзии трехязычие. Мы пишем на идише, но кроме идиша, владеем и славянскими языками (прежде всего, русским), и ивритом.

Мой идиш эклектичен. И влияние различных говоров, которые мне приходилось слышать в жизни, и выученное из книг, и украинский с русским из моего вчера, и иврит из моего сегодня. Литературная норма идиша в СССР была иной, чем та, которой мы пользуемся в Израиле и на Западе. Я привык говорить и писать ди лид (стихотворение), дер бух (книга), а не дос лид, дос бух. Когда я не контролирую себя, то говорю ди коп (голова), как говорила моя бабушка, хотя, конечно, знаю, что в общепринятом языке надо говорить дер коп. Да, мой идиш эклектичен, и именно таким я его люблю. Я не пылкий приверженец строго нормативного языка культуры, хотя понимаю, что он необходим. Пришло время, когда естественные еврейские говоры почти исчезли. Когда-то говорили, что идиш – язык без правил. Язык новейшей литературы на идише, рождающейся буквально сейчас, напротив – язык с канонизированными правилами, грамматическими, лексическими, семантическими, фонетическими. Еще немного, и исследователи начнут, как в толковании Торы, ссылаться на незыблемые авторитеты: «В стихе сказано… Вайнрайх толкует…»

В Нью-Йорке, а может быть, где-то еще собираются кружки, в которых целенаправленно разговаривают на галицийском или на литовском или на еще каком-нибудь диалекте. Это мило. Зэ нэхмад, как говорят в Израиле. Может быть, это даже важно. Но такая народность представляется мне искусственной. Этакая маленькая ревитализация исчезнувшей культуры. Она требует больших интеллектуальных усилий, но никогда не станет народной. Она останется, как говорят на иврите, исук бейн хаверим, дружеским междусобойчиком. Было бы интересно посетить такой кружок, но его идеологию я не разделяю.

Я чувствую, что старое еврейское местечко, ушло, а сам я становлюсь ивритоязычным, который все еще разговаривает на идише. Я ведь пишу на иврите тоже. В рецензии на сборник моих ивритских стихов, опубликованной в тель-авивском еженедельнике «Макор ришон», Арье Вудка вспомнил Ури Цви Гринберга: «С волнением наблюдаю, что тот же переход от идиша к ивриту делает Зеэв Чернин».

Но дело в том, что я не делаю никакого «перехода». Не оставляю идиш. Идиш – главный язык моих стихов. Неслучайно упомянутому сборнику стихов на иврите я дал название «Мусаф», т. е. «Дополнительная молитва». И на обложке написано мое имя – «Велвл», а совсем не «Зеэв», хотя к Торе меня вызывают «Зеэв-Вольф»…

Я не ухожу от идиша, но иногда мне кажется, что идиш уходит от меня. Может быть, я устал от постоянного ощущения, которое печально сформулировал Йосеф Паперников: «Немой среди собственных братьев». Я верю, что сионистская мечта может и даже должна сочетаться с преданностью языку идиш и его культуре.

Тем не менее, иногда мне кажется, что я не знаю, как они могут сочетаться в реальности…