Анна Наль

Никаких посторонних чудес

ПОЗДНЕЕ КАТАНИЕ


В парке старинном, перепоясанном
и прошнурованном узкими лентами
велосипедными, неотличимыми
от пешеходных,
катим втроём под широкими вязами,
солнце и тени нам кажутся летними,
словно пробелы прогноза учли мы
в сводках погодных.

Шли обложные дожди из Атлантики,
ветры летели с ледового Севера,
холодно в Любеке, мокро в Баварии,
здесь – переменно.
Тополь серебряный зелен от патины,
речь осторожная с возрастом сверена,
в голову кровь молодая ударила
так откровенно.

Все перепуталось, милая спутница,
дня соглядатай с приколами школьницы,
неугомонная, неприрученная
петербуржанка.
Бешено втулка железная крутится.
Где твои сверстницы? Завтра не вспомнится
остров Васильевский, линия чётная…
Ты – эмигрантка.

Думаю, что же мы, взрослые, делаем?
Жаль мне птенцов в ареале рассеянья,
зимнее время везде одинаково,
здесь – потеплее.
В Гамбурге петь “голова стала белою”
просто чудовищно. Прочно засела в нас
пошлость киношная, ставшая знаковой,
родина – злее.

Тряской декабрьской кружим по щебню мы.
Год провожать нам и годы наверстывать,
вниз с ветерком, на подъеме по-тихому,
в общем, всё то же
по расстоянию до возвращения
в точку исходную. Листьями пёстрыми
день догорает. Из гетто за кирхою
тянет морозцем по коже.

*   *   *

Светлане Ивановой

Повторяется всё и путем повторенья
возвращается вспять
в пустоту отраженья, а может паренья
в невесомости прежней, как знать…
Я заметила это на выставке “Эхо
(тип повтора) – зеркальный мир”
нашей общей знакомой С.
Фотокамеры скрытой зияла прореха,
и на плоскости не было больше огреха,
никаких посторонних чудес.
Но кувшин выползал из облатки порожней
и молочный туман, от лимонниц створожась,
отражался в сетчатке с противоположной
стороны наподобие сброшенной кожи.
Жук-треножник обхватывал стебель и ложный
подстаканник в цветок превращался и всё же
натюрморту стола нехватало двух ножек, –
зазеркалье торчало из дыр.
Двойников уличали восьмерки, двойчатки,
словно пальцы сличали свои отпечатки
на бумажном листе
и почти совпадали, и только детали
их делили на эти и те.
Может, мы под листвою толпились напрасно
у накрытых столов по соседству с террасой,
где до крови сшибались (лиловой и красной)
легкокрылые тени, налитые плазмой
фотографий, трассирующих на разной
высоте.
Мы в ловушке прекрасной, в горящем кусте! –
понимали едва ли…
Остающийся в зоне опасной,
прирученное время, как пульс на запястье,
затяни ремешком.
Мы с тобою порозно над тёмным венозным
океаном, и стрелка кружит под гипнозом
завитками улитки, свернувшейся в розу.
Я к тебе – черепашьим шажком.
Повторись, моя жизнь, оглянись ненароком,
я опять прилеплюсь, приращусь к тебе боком,
как сиамский близнец.
Отгорающий куст под воздушным потоком,
полыхни напоследок рыданьем и вздрогом,
хоть полслова пойми, наконец…

*   *   *

Поток сознанья, вал волны,
волной гасимый, ускользающий.
Во сне пробульканные сны
губой раздвоенною заячьей.

Гул, заливающий при паводках
гортань с налетом гланд, в пригорках
кротиных глин, с пушком в опалубках
багровых вербных перегорклых.

Глухими, твердыми, шипящими,
попридержать бы половодье
на водных жилах, как на поводьях,
над полушариями спящими.
Болезнь весны – весь день пригубливать
ночное солнце, пену лунную,
любовь на крыльях, как полоумную,
на свежем воздухе прогуливать.

*   *   *

Вяч. Иванову

Пустотелый сосуд, расширяющий звук
до соборного хора под куполом неба,
где парит Саваоф, полукружьями рук
обхвативший вселенную справа и слева.

Луч трубы золотой, алебастровый пух
облаков и с боков свежеструганной стружкой
по отвесу скользят шелкопряды из двух
скоростных аппаратов с игольное ушко.

Он построил свой дом как большой Алфавит
на твердыне согласных, обмазанных глиной.
Между каменных ребер корзинкою свит
подголосок малиновок чистый, как инок.

Завивается свитком дорожная пыль.
Перелетным курлыканьем сносится угол
клинописных таблиц, шифровальный утиль
арамейский и хетский, наполненный гулом.

В искривленном пространстве корней и частиц
речевых, вырывающихся наружу,
отражается эхо трудящихся птиц,
чье усилье не видно, но гласный напружен.

Рассекающий шелковый кокон Букварь
Больше жизни, в которую не поместиться.
И отдельные звуки, как мошки в янтарь,
Залипают в кормушку для ласточек Стикса.

 
СЦЕВОЛА


Так просветлеть, задрожать, потянуться
вверх под вечерним лучом…
Руку сжигающий юноша Муций,
ты уличён
в неубедительности. Взгляни-ка –
ветка в огне
неопалима и равновелика
боли во мне.
Тыльной зубчаткой и каждой прожилкой
вздувшейся – трётся, искрит.
клён обагрён пятипалой наживкой,
шелесты, скрип.
Втиснутый в сотки садового ящика
ближних берез златоуст
взят на растопку, но юркою ящеркой
свет проскользнул в куст.
Горстью медяшек за вспышкой вдогонку
ткнулась рябинная кисть.
Желчный кулак бы разжать полегоньку,
вся-то корысть.
В эту ли горечь, залитую водкой,
наше тепло утекло?
Мир отражался прямою наводкой
сквозь зажигательное стекло.
Муций Сцевола, тебя обессмертил
Рим, и в затылок дыша,
тысячи держат твой пыл на примете,
каждый – левша.
Факельным отблеском форум окрашен,
гаснет огарок свечи.
Новые жертвы левацких замашек –
сами себе палачи.
Рук омовенье в купели заката,
отчий очаг купины.
Не дожидайся прихода Пилата
в огнеупорные сны.
Здесь, за чертой августейшего лета,
вместе итог подведём.
Куст разгорается, песенка спета
не приручённым щеглом.
Чудо природы куда утешительней,
неопалимое в этом чаду
пыла гражданского. Огнетушителей
не было в райском саду.

 
ПИСЬМО


Преимущество белого цвета
очевидней, когда, за живое задета,
разветвляется трещина в мраморе склепа,
сетью мелких прожилок накинув тенета
на чернильный скелет бересклета.
Хорошо, что ещё мы зимуем на этом
снежном склоне, скользящем к подножию лета.
А на том, подо льдом, пусть пульсирует Лета
ненасытно и слепо.

Не забыть бы о тех, кто рядом
между миром стоят и градом
нищими перед кущами.
Хорошо преимущество –
не иметь имущества.

Далеко, далеко, далеко
станционный свисток разносится.
перестук, перескок, ско-
лько, скользко – и режет по сердцу.
При дороге стоять, смотреть
на несущихся в ночь
за полстольника,
оторваться на треть
от любовного треугольника.

Хорошо занемочь
забытьём алкоголика.
Белый свет и горячка белая.
Трезвому – оголтелая
немота очевидней ответа.
Преимущество цвета
чёрным по белому.

 
КАМНИ ПЕТРЫ

Юлию Киму

Неуютно себя ощущаешь на месте жилом,
опустевшем недавно, но привыкшем быть
нам убежищем тысячи лет, что уже облом
воображенья, сбой, успеваешь сбыть
эту бедную рифму с губ, чтобы все забыть.
В сумме, равной нулю, единица теряет прыть.

Остановка в пути, пересчёт наугад,
перебор багажа, перетряска, распад
отрицательных чисел, уложенных в ряд
по обратной системе координат.
Что теряешь во сне, вытряхает потом
гипнотический шмон до изнанки, вверх дном.

Сувениры, тряпьё, в пальцах стиснутых скал
миражи челноков, рэкетирская сыть,
шелковичных червей златотканная нить
в километр длиной примоталась к пескам,
чтобы вечно верблюд этот кокон таскал,
чтобы Шелковый Путь в никуда удлинить.

Набатейское царство, зависшее на волоске,
что давно перерезан и втоптан в гранитную чашку.
Опустела казна, у могильников вход нараспашку, –
приходи и селись бедуином в кочевной тоске
в колоннаде дворцов, в клинописном немом языке.
Рядом подиум дремлет, Эсхилову помня замашку.

Обречённость в классической драме теней.
Ничего, наяву мы поборемся с ней,
с навалившейся тьмой под горячим лучом,
скинем тыщу ещё за своим плечом
лет, размотаем моток, в родословной сочтём
всё до нитки в аорте, зашитой врачом…
Остановка в пустыне.

*   *   *

Что ты ухаешь, птица ночная,
на рассвете в овраге сыром?
Бронхиальная астма тебе, бедолаге,
заменила врождённый синдром
шизанутых синиц и запойных зорянок,
в разгулявшемся хоре дневных меломанок
оглушённых собой, как сивухою.

Ночь трезва и струной на придонной коряге
Тишина выплывает в тисках каподастра.
Ты одна на правах горлового балласта
В трюме трав, в духоте молочая
Равновесие держишь в стремнине молчанья
с хрипотцой в одиночном куплете.

Сколько раз в нашей жизни, чумной и зачуханной,
на часок задержавшись в прокуренной кухонной
тесноте, по второй принимали, по третьей…
Нараспашку душа, вал витийства и сплетен,
невесомая полночь – и голос гитары,
заглушающий боли височной удары.

На окне занавеска прозрачна, цветиста.
Между веток завеса туманного ситца
Всколыхнулась. И ветер, сквозящий синкопой,
по листве прошумел. Не буди – он закопан
на Ваганьковом, дальше, чем может присниться
в темноте ненароком.

Наверху развиднелось и кончены счёты,
но в дыханье остались провалы, длинноты…
И ничем не заполнить их, кроме мелодий
невозвратных Булата, Володи.