Интервью
– Юрий Петрович, после вашего возвращения вам удается иногда бывать в Израиле?
– Приезжаю, конечно. У нас квартира в Иерусалиме осталась. Кипарисы, сосны, олеандры, оливковые деревья. Замечательно! Я люблю тот дом свой. Но последнее время бываю там редко, к сожалению.
– А почему?
– Понимаете, я замотанный человек. Если ты руководишь театром – это забота большая. Артисты – они не склонны к дисциплине… Уверен, что театр может выживать только на контракте. Мне легче это понять, потому что я десять лет не был в России, работал по контрактам. А здесь – ни то, ни се. А что касается театрального образования, то как старый педагог могу сказать, что у нас делают ошибку. Надо внушать питомцам, что они исполнители. А у нас делают упор на систему Константина Сергеевича, оскопленную весьма… И внушают артистам, что они творцы! Поэтому они все время рассуждают. Отсюда бесконечные споры о трактовках. Я считаю это ересью абсолютной. Ибо ты должен сделать, как тебя просят. А потом спрашивать, если не понимаешь, почему именно на этом настаивает режиссер. Но все время возражать и предлагать свои варианты… Ну, представьте балет. Балерина, вместо двух фуэте, делает четыре. Все же развалится. Дирижер потеряет оркестр. Почему только в драме считается, что ералаш способствует созданию спектакля? Это ерундистика просто, с моей точки зрения…
– А что же тогда хороший актер и плохой актер?
– Актер хороший? Это сильный профессионал. Он имеет хорошо тренированное тело, он имеет хорошую постановку голоса и он может выполнить задание режиссера.
– А талант как же?
– А талант – это оттуда (указывает пальцем наверх). Это от нас не зависит.
– Тогда получается, что талантливый актер не может видеть свою роль по-другому?
– Да нет. Он должен действовать в русле того, что задумал режиссер. А так вы ничего не создадите. Это будет какофония. Режиссер все задумал. Договорился с художником. Все-таки кто-то должен быть главным, кто вертит произведением. А так что? Все вертят, хором? Так не бывает в искусстве. Искусство отражает личность. Разве унижает Плисецкую или Уланову то, что они исполнители?
– Но Плисецкая исполнит так, как другая не исполнит…
– Плисецкая говорит, что научилась исполнять Умирающего лебедя у Павловой. Майя – умный человек. Сердитый, но умный, поэтому рассуждает очень правильно. Она не будет с Бежаром спорить, или с другим, кто ставит хореографию. Балетмейстер показывает, учитывая все данные, которые ей дал Всевышний или еще какие-то неземные силы. Талант… Он может развиваться, а может чахнуть. Хороший балетмейстер, хороший режиссер, он способствует развитию таланта. А остальное – это все от лукавого.… В этом я за свою жизнь убедился.
– А вы можете взять “крепкого исполнителя” и научить работать хорошо?
– Крепкого исполнителя? Да, они нужны. Нужны, но с ними ничего выдающегося не сделаешь. Если у него нет таланта привлекать к себе публику даром своим, то это будет… ну… профессионально… То, что мы называем попсой, шоу-бизнесом…
– Вы своих актеров учите сами, или уже берете готовых профессионалов?
– Я преподавал довольно много, больше шестнадцати лет. Театр возник после того, как я сделал с учениками спектакль “Добрый человек из Сезуана”. Тогда Брехт был редкостью. Говорили, что это “не наш автор”.
– А сейчас вы берете новых актеров?
– Конечно. Я каждый год смотрю, наверное, человек пятьсот. Когда набирал последний курс (тогда меня пригласили преподавать в ГИТИС), я смотрел также человек пятьсот. И был разочарован, и решил, не буду набирать… Потому что когда я учился, все бежали в театр. А теперь говорят: нет, там лекция, какое мастерство актеров! Заакадемизировались все, и я, конечно, сейчас уже не буду брать курс. Есть ответственность. Если взял курс, ты должен его выпустить. Так долго. Поэтому в основном продолжаю со своими “стариками”. Они делают то, что я прошу. Вы видели “Горе от ума”? Там я поставил актрис на пуанты. Заставил их заниматься станком. Потому что если вы не разомнетесь, то у вас будут судороги, и будут болеть суставы. В “Марат-Саде” они били степ. Их учил мастер месяца три, чтобы это было как у пианиста – автомат. Это же профессия, а не какие-то бесконечные рассуждения: вошел в образ, вышел из образа… И, конечно, если говорить о нашем телевидении (оно везде плохое), но у нас эти сериалы, ток-шоу, программы развлекающие совсем невозможные.
– Ну, это как раз веяние оттуда. Его приняли, но адаптировали по-своему.
– У нас, к сожалению, обезьяньего много, а толку мало, потому что там актеры другие. Это из моей практики: они там тоже, конечно, разные, но уровень очень высокий. И они собирают компанию не для того, чтобы халтурить. А у нас собирают имена. Те сбегутся, потом чего-то сыграют, потом разваливаются. Там компания существует, по крайней мере, три года, пока она считает, что что-то находит для себя, для собственного обогащения. Не только деньги. Поэтому сейчас выживать будет трудно. Столько репертуарных театров вообще не нужно. У меня такие взгляды, может и резкие, но они основаны на моей практике.
– Я в это лето до закрытия сезона, к сожалению, успела посмотреть немного, но все же в нескольких репертуарных театрах была. Причем, в таких, которые на слуху, например, Ленком…
– А что вы видели в Ленкоме?
– “Пролетая над гнездом кукушки”.
– Я в таких случаях не понимаю режиссера. Есть гениальный фильм, и чего лезть? Вот я давно хотел “Ревизора” поставить. Но видел мейерхольдовскую постановку, и зачем я буду лезть, когда это замечательно. Значит, я должен совсем другое решение придумать? А делать теперь шоу какое-то из “Ревизора”, раз Гоголь был недоволен, как играли Хлестакова. Говорят, гениально играл Чехов, Михаил… Я, кстати, в Америке видел его учеников, они еще живы. Прекрасный человек был, увлекался мистикой. Свою систему выработал.… Так вот, зачем портить, если уже есть?
– Мне кажется, не всегда можно испортить хорошее. Например, ваш “Мастер и Маргарита” только усилил впечатление от прочтения романа. И это не лесть, а то ощущение, которое я не забуду.
– Мне очень приятно это слышать…. А я заранее все делаю. Мне отказали в разрешении, отказали в деньгах, а у меня была идея-фикс: подарить Булгакову все лучшее, что я придумал. К его годовщине. Три года они меня марьяжили, денег не давали. И я решил использовать все старое, что было придумано мной: занавес, трибуна, детский рисунок… То есть все, что я где-то считал находкой, хотел преподнести Михаилу Афанасьевичу. Что я и сделал. И спектакль живет до сих пор. До сих пор делает аншлаги, а сделан он из старых декораций. Из «Тартюфа» – рама, в которой сидит Пилат. Ну, как? Сидит Пилат в золотой раме, в самый раз. Первосвященник выходит в халате, в котором Высоцкий играл Галилея. То есть у меня не было денег совсем.
– Но есть же что-то еще у вас, что возникает независимо от костюмов, даже при минимуме реквизита?
– У меня были метафорические вещи. Маятник – время. Это из довольно легкомысленного польского спектакля остался маятник. Ну, я его взял – он подходит. Я понимал, что эти найденные детали мне нужны. Я спросил разрешения у художников. Ну, они, конечно, разрешили, ибо я всегда художнику говорю, чего я хочу. Актерам всегда показываю макет и рассказываю, в каком стиле они будут исполнять. А русские актеры очень упрямые (я уже говорил) и от лени своей все время протестуют. Вот они начинают разговоры бесконечные, и называют это процессом. Это процесс безделья.
– Но это еще советское, то, что каждый учит…
– К сожалению, это развито в какой-то мере и в других странах. Один раз меня поразили американские актеры. Я ставил спектакль, который уже до дыр знаю: “Преступление и наказание”. Артист хорошо репетировал Раскольникова. Потом спросил: “Можно мне с вами поговорить? Вот я все делаю, то, что вы говорите, но не понимаю”. – “Ну, если вы так хотите, я объясню”. Мы выбрали свободное время, и я его спрашиваю: “Что же вас беспокоит?” — “А почему вы так настаиваете, чтобы я три раза пытался положить фуражку, а она падала?” Я говорю: “Тут простое объяснение: он нервничает. Он волнуется в разговоре со следователем, Порфирием. Он же убийца. Поэтому я так поставил с этой фуражкой. Ему Порфирий потом говорит: вы успокойтесь. Так что это детали, которые вам помогают выявить характер…”
– Ваши детали, не Достоевского?
– Да, я все сны придумывал сам, потому что лошадь по глазам бить как я могу? Если ты с режиссером в чем-то расходишься, надо стараться его убедить, чтобы он разрешил попробовать по-другому. Спорить бесполезно, можешь уйти. Пожалуйста. Но не ломать замысел.
– Я только что посмотрела вашего “Онегина”, и мне кажется, что актеры уже и не пытаются вас переспорить. Там настолько все едино, включая пластику, музыку, слова… Вы как будто трактуете “Онегина”, как судьбу самого Пушкина? Это так?
– Так ну когда автор пишет, конечно, он имеет в виду себя…
– Даже до того, как это с ним случилось?
– О Пушкине говорить нечего. Он гениальный человек, а гении, они выламываются из наших представлений. Они сметают каноны. Пушкин – создатель, в какой-то мере, русского языка. Одни письма Левушке, брату… Не напиши он больше ничего, это все равно сверхинтересно, поразительно. Есть, конечно, преемственность культуры. И это важно. Недаром же Чехов говорит: написать такую простую вещицу как “Тамань”! (о Михаил Юрьевиче). Но русским не везет. Их что-то все убивают.… А Пушкин вообще – существо какое-то непонятное. Африканец, так постигнувший нашу культуру. Причем даже император вынужден говорить: я беседовал с умнейшим человеком России. Он спрашивает Пушкина: а где бы ты был (про декабристов)? А тот ему отвечает: Я был бы с ними. А император спрашивает: а есть у тебя что-нибудь новенькое? А у Пушкина лежит Пророк в кармане. Он “Бориса” написал. Но он отвечает: нет, к сожалению, ничего. Потому что император сказал: я буду твоим цензором. И он понял, что это ужасно. А не то что обрадовался. А Гоголь это использовал. Гоголь был хитрец большой. Все время чего-то колдовал. Хотя и боготворил Александра Сергеевича. Когда Гоголь прочел “Бориса Годунова”, он сказал: “Это осенение свыше”. Для меня это лучше Шекспира. Я ставил “Бориса”…
Хотя замечательные люди уговаривали меня не браться за “Бориса Годунова”, ибо пьеса эта всегда проваливается и успеха не имеет. Я задал себе вопрос: почему это происходит? Ведь у Мусоргского вышло, и теперь это опера мирового театрального репертуара. И понял – если найду музыкальную структуру, народные напевы, старинные церковные распевы, тогда это спокойно перейдет в чудесные стихи Александра Сергеевича Пушкина. И я предложил прекрасному композитору Альфреду Шнитке – но он сказал: “Я здесь вам не нужен”. И познакомил с Дмитрием Покровским, основателем фольклорного ансамбля. И, по-моему, у нас все получилось.
Я считаю, что в жизни мне везло, потому что я встречался с такими уникальными людьми! Я знал Капицу, встречался с Борисом Леонидовичем Пастернаком….
– Вашего “Бориса” запретили в свое время?
– Запретил Андропов. Ну, кто-то донос написал, что я все рассчитал. Что умер Брежнев, а он – Самозванец.
– Многие задают вам вопрос, почему вы живете здесь, и вы отвечаете, что здесь мой театр. Что мне абсолютно ясно. А больше ничего в сегодняшней России вас не удерживает?
– Ну, ведь это же мой дом! Я здесь родился. Я никогда не понимал другого: как можно лишить родины? Ну, я тут родился, этого же не лишают каким-то указом очередного властителя. Ну да, Россия пока такая. Я, собственно, всегда могу уехать, провести мастер-класс. Но просто возраст у меня…
– А вас привлекает работа за границей?
– Да я там наработался. Мне кажется, в мои годы имею полное право вообще не работать, а путешествовать, смотреть. Конечно, тут трудно работать, в частности, как я говорил, из-за отсутствия контрактов. Актер не понимает, что у него есть обязательства. Здесь даже трудно договориться о встрече. То человек застрянет в пробке, то он забыл, то говорит: “Давайте лучше завтра”. Они не понимают, что это работа, а не просто какое-то вольное сообщество людей.
– То, что вы говорите о работе, и как вы это говорите – абсолютно западный подход. Тут, наверное, этого еще не понимают?
– Но, простите, здесь же строят капитализм. Вот он сейчас дикий, но он же, надеюсь, образуется.
– А какое-то удовольствие вы получаете именно от московского зрителя?
– Вы знаете, я не могу жаловаться на зрителя. Грех, ибо театр посещается, ходит молодежь, среднее поколение и старые поклонники Таганки, которые приводят сыновей, те приводят своих детей. Ну, вот, казалось бы, старая пьеса “Горе от ума”, а народ ходит, и слава Богу!
– А реакция зрителя, и вообще зритель изменился с советских времен? Тогда был некий флер запрещенности, эзопова языка…
– Вы знаете, эзоповым языком я никогда не занимался, и за это получал по шее. Вот я всегда пример привожу. Я репетировал “Галилея” с Владимиром покойным, и он там довольно ехидно говорил залу (они, мои лучшие актеры, умеют действительно разговаривать со зрителем без всяких четвертых стен). Так вот он говорил: я надеюсь, мы доживем когда-нибудь до времен, когда хозяйка для ребенка сможет спокойно купить молоко. И я ему сказал: Володь, не надо. Они же нас обвиняют, что мы всегда держим фигу в кармане против них. Зачем? Ты говори поспокойнее, с достоинством. Зачем великому человеку чего-то искать у зрителя? Что, мол, вы-то понимаете, что мы-то с вами все сечем, что нас дурят. Говори это открыто. Поэтому возникли два финала в “Галилее”: когда он сдался, и когда он ученику передает рукопись.
– Ну, сейчас же нет необходимости в подобных уловках…
– Ошибаетесь. Вы что, действительно думаете, что сейчас нет цензуры? Конечно, она есть. Есть нежелательные люди. Получается такая ситуация: кто не появляется в теле-ящике, он вроде и умер. Люди себя пиарят, и даже иногда видно по лицу, что им не очень удобно. И вот человек говорит дежурные фразы, и редко вы видите, что человек находит мужество говорить то, что он думает.
– Я, наверное, имела в виду, что людям сейчас не так интересны эти обличения, эта критика. Идет наплыв массовой культуры…
– Но он по всему миру идет. И все-таки тяга прочесть что-то интересное остается. Люди уже стали разбираться немножко. И если министр культуры новый говорит, что телевидение просто позорит национальное достоинство, то это уже неплохо. Я не знаю, как он дальше будет развивать свой тезис. Насколько это будет действительно раскрепощение людей, ведь они же сами подбирают себе в ящик лица. Это и есть цензура.
– И все-таки это уже не политическая цензура. Но возрождается система “блата”. Люди и в искусство по блату идут.
– Во-первых, и президент новый говорит, что чиновники покупают места за деньги. Но весь мир погряз в противоречиях, не то что мы. Это очень трудно – перейти от завиральных идей, которые не могут выполняться в жизни по природе человеческой… Человек не идеальное создание. Он должен приводить себя все время в состояние образованности, познания жизни, чтоб в конце уйти. Поэтому сейчас цитируют фразу довольно бестактную, боится ли Александр Исаевич смерти. Он сказал: я смерти не боюсь, я сумел сделать все. Но он действительно до смешного четко распределял и исполнял свою миссию. Он был миссионер. Я его запомнил, как он вначале, еще до женитьбы на Наташе, ходил с рюкзаком всегда, что его вот-вот возьмут. Там смена белья, щетка зубная, кусок мыла, еще что-то. Он готов был все время сесть. Ну, его и взяли в конце…
– А кто из современных режиссеров вам нравится?
– Вот Анатолий Васильев…. Уехал, к сожалению. Фокин очень интересно работает. Фоменко работал со мной, он, безусловно, талантливый, но, по-моему, немного застрял в своих экспериментах.
– Когда живешь не в Москве, лишь приезжаешь, бывает немного страшно, что все так изменилось и театр станет такой же поп-культурой…
– Тогда театр просто будет раздавлен. В него ходить не будут…
– Однако ходят, и складывается впечатление, что ходят без разбору. Это модно, это часть тусовки.
– Во-первых, многие ходят по инерции, во-вторых, часто уходят. И потом в Москве много приезжих, а театр должен иметь своих фанатов, которые ходят на все спектакли сознательно.
– В Израиле вы ставили в Габиме?
– В Габиме. Ну, они пригласили…. Но Габима стала… провинциальным театром.
– Почему, как вы считаете?
– Там проходной двор, никаких традиций. Там никаким Вахтанговым и не пахнет. Как-то они не сумели сохранить его направление… У театра должен быть один хозяин.
– Какие у вас остались впечатления от жизни в Израиле?
– Я там преподавал, в Академии. В Иерусалимском университете. Покойная мадам Шаровер мне даже давала грант на преподавание. Но стали говорить, почему он получает больше, чем ректор? И я вскоре ушел. Но у меня в Израиле осталось много друзей, с которыми встречаюсь по сей день…
– В Москве работается легче?
– Как вам сказать? Я тут довольно свободно себя чувствую. Финансовые трудности есть… Но мне помогают. Не могу пожаловаться. Мне помогают и Катя, и Петр. Петя владеет пятью языками, и ивритом в том числе. Он же учился очень долго в Израиле. А аттестат зрелости поехал получать в Лондон. Учился в Кембридже. Потом окончил Университет Ковентри, затем выиграл обмен с итальянцами. Он владеет и итальянским. В Израиле Петя вначале учился в английской школе, а потом сам захотел перейти в израильскую. Сказал: “Пойду в нормальную школу”. Так что ивритом он владеет прекрасно.
– А специальность у него не театральная?
– Нет. К сожалению, он как-то спокоен к театру. К сожалению… И переводчиком не любит работать, хотя с пятью языками мог бы легко. Родной у него не русский, и не венгерский, и не иврит, а английский.
– А вы в Иерусалиме читали курс на русском?
– Конечно! Как я могу такие тонкие вещи преподавать на своем базарном иврите? Чуть-чуть я знал, но я столько мотался по всему миру: то я у финнов, то у греков, то у шведов. Как? Я только с синхронистами работал. Надо другим давать работу. Я сразу одной вещи научился: синхрониста ставить себе за плечо, когда говорю с актером, с певцом. Я же много там опер поставил. Поэтому называл себя оперуполномоченным Советского Союза… Так что синхронист стоит за спиной, а я говорю с актером, а так как я бывший артист, я могу показать. Конечно лучше, если бы я мог сам говорить на всех языках, но у меня жизнь трудная была. Дед был крепостным мужиком, его выбросили из дома в 86 лет. Папу все время сажали, маму сажали.… Так что откуда? Папу брали не за политику. Все отбирали, даже то, что он маме дарил. Богатый был. Вот от него картина (указывает на большое полотно на стене). Она в этой комнате прижилась. Комната большая. Я бы эту квартиру сам купить не смог. Лужков санкционировал.
– Значит, Лужков вас ценит?
– Так сложилось. Сперва он попал в театр с Ельциным. Вернее, Ельцин не смог, и Лужков приехал с Наиной Иосифовной. Смотрел “Братья Карамазовы”. В итоге он у меня видел, по-моему, пять спектаклей и даже сидел на “Горе от ума”, когда мне исполнилось девяносто. Сказал речь, что будет строить театр имени меня. Международный центр искусств какой-то и т. д. Но уже год прошел, а ничего не сдвинулось. Все это популизм.
Так что так. Ну, начальство вроде меня не трогает, а наоборот, столько наград, в смысле орденов. И иностранцы на меня медали навешивают. Катя их все в брошюре перечисляет, я сам забыл уже. Больше всего ценю медаль Моцарта. Ее ЮНЕСКО присуждает, и, по-моему, из русских только четыре человека получали. Но нужно работать, хотя я мог бы уже не работать. Актеров надо контролировать. При мне они играют лучше. Трагедия в том, что без меня они иногда слишком вольно себя ведут.
– А с Высоцким было трудно работать?
– Мне – легко. За исключением его запоев. Но это болезнь. А работал он прекрасно! Никогда со мной не спорил. Когда не понимал, просил: “Покажите”. И я показывал.
– А вообще он был скорее человеком слабым или сильным?
– Наверное… слабым, потому что не мог преодолеть порок. Не смог… Кто-то его, вероятно, научил: поколись, потом брось. Он же когда выпивал, гулял, все раздавал. Огонь, воду и медные трубы прошел. И не стал заносчивым… Но из-за этих запоев я даже попросил его уйти. И его полгода не было в театре. Насильно возил его лечиться. Тогда была другая атмосфера. Понятие было, что надо помочь. А умер он в дни Олимпиады. Это было историческое прощание. Около ста тысяч людей шли провожать его от самого Кремля до театра. Я знал, что будут эксцессы. Когда вынесли гроб, “кто-то” сразу задействовал поливальные машины, которые стали смывать все цветы. Толпа озверела, начала орать: “Фашисты!” Этот кадр обошел весь мир. Я понял, что мне этого не простят, что меня выгонят. И выгнали. Вот тогда меня пригласили в Израиль. И я благодарен Израилю за это. Знаю, что за меня просил Щаранский. Это уже потом позвали обратно как “замечательного русского режиссера”. Понимаю, что все это политика, но все равно… Раньше меня все время выгоняли, а тут вот оценили. Хотя чего ж я раньше делал плохого?
– Наверное, это они делали плохое, а вы говорили об этом.
– К сожалению, так сложилось. Но ведь так складываются судьбы во всем мире. Как бы судьба готовит и друзей и врагов.
– А у вас есть друзья?
– Мало осталось. Но есть. Слава Богу, что я не повторяю фразу Феллини: “Мой зритель умер!” Он жив. Хотя вообще у нас очень плохо обстоит дело со вкусом. У нас его не развивают. Есть западные программы, которые хоть иногда отбирают шедевры. Здесь этого практически нет. В Израиле тоже не очень хорошо с профессионализмом. Но там живут очень одаренные люди. Да, есть местечковость, бывает… Но есть чудесные люди. Например, мой друг, бывший посол в России Арье Левин, очень свободный человек. Мы были у него года три назад, он регулярно приезжает к нам.
– А в ближайшее время вы в Израиль не собираетесь?
– Коммерческие спектакли делать не буду. Последний раз меня обманули. Мы сыграли в Тель-Авиве, а администратор, выходец из России, билеты продал и скрылся. Удрал и остался должен и государству израильскому. Такое, конечно, не только там происходит. На Украине, например, с нами случилось то же самое. Поэтому я буду ездить только по фестивальным приглашениям. С удовольствием приеду в Израиль. Даже Владимир Владимирович, когда со мной знакомился, сказал: “Я знаю, вы – гражданин Израиля!”. Так что я всегда готов.
С Ю. П. Любимовым беседовала Жанна Тевлина