Александр Воловик. Так написано на всех его книгах. А вспоминается он всегда как Саша. Может потому, что звукосочетание “Саша Воловик” перекликается у меня с именем другого Саши, тоже выходца из России, Саши Аргова – композитора, классика ивритской песни. Он, как и Воловик, только на поколение раньше, шагнул из мира русской в мир израильской культуры. А может, потому, что многие Сашины строфы – философские и одновременно очень личные – оказались “песенными” и легко легли на музыку.
Саша Воловик был из нашей алии – алии семидесятых. Он попал в Израиль с Урала, из Свердловска, уже определившись как поэт. В нем было что-то, выделявшее его из тогдашней, да и, пожалуй, сегодняшней среды русскоязычных гуманитариев: Саша не был “моноязычен” и “монокультурен”. Приехал сюда с великолепным знанием английского языка (закончил еще в молодости факультет технического перевода Горьковского университета), американской поэзии, литературы, джазовой музыки. А здесь пришла влюбленность в иврит. И еще нравственный императив – Саша требовал от себя всегда по максимуму: раз приехал в свою страну, значит, изучи свой язык, да так, чтобы переводить стихи. Вот как он – много лет спустя – написал об этом:
Три языка сражаются во мне.
Три племени, три связки, три нагрузки.
Я был рождён в давно чужой стране,
Но продолжаю говорить по-русски.
Участвует не сердце – голова,
Наперекор понятиям нетленным.
И я учил английские слова
Для связи с миром современным.
Последний мой язык, суровый, как гранит,
Ты подарил мне веру и обличье.
Однажды замолчит многоязычье,
И надо мною прогремит иврит.
“Три языка сражаются во мне…”
…Переводил много – и Рахель, и Лею Гольдберг, и Натана Альтермана, но больше всего, и, может быть, лучше всего, Иегуду Амихая. Они были ровесниками и собратьями не только по поэтическому цеху, а и по кормившему ремеслу: оба преподавали в школе литературу (Амихай – ивритскую, Саша – английскую). Познакомились на курсах для преподавателей – новых репатриантов, где Амихай учил, а Саша учился. Наверное, что-то еще, помимо любви к Слову, определило их сближение, несмотря на разницу в жизненном опыте.
Саши нет с нами уже несколько лет. А пустота, оставленная им, не заполняется, и облик, замысел, если хотите, его личности проявляется все четче, все ярче. Известная канадская писательница Маргарет Этвуд однажды обронила: “Иногда встреча с писателем – автором полюбившейся книги – может разочаровать, как встреча с гусем после того как ты насладился паштетом из гусиной печенки”. Так вот, с Воловиком этого зазора не было: стихи были продолжением его личности, а общение с ним – как бы введением в его поэтический и духовный – метафизический (хотя это слово заставило бы Сашу поморщиться: не любил “высокой” лексики) мир.
Он был типичным сангвиником. Небольшой рост, кубическое туловище, короткая шея, увенчанная прекрасной головой с гордым и ясным взглядом. Напоминал роденовский памятник Оноре де Бальзаку. Редкий в наших палестинах тип русского интеллигента, по-европейски основательно и широко образованного, настоящего западника, а душа – разночинца, если пользоваться привычной терминологией. Был он очень свой, и в житейской беседе всегда на земле, обеими ногами. Прекрасно умел слушать и слышать собеседника. Умел дать не просто разумный, а мудрый совет: такой, что и выполнить по силам, и может существенно повлиять (в лучшую сторону, конечно) на твою жизнь.
На новой земле, как правило, переживаешь шок от встречи мечты с реальностью. Так было это и в нашем поколении. Случайная встреча на улице после обмена новостями переходила иногда в скулеж, жалобы и призывы о помощи – как будто собеседник не сам в таком же положении. С Сашей такая ситуация была просто невозможна. Он от нее активно отмежевывался: Идут осенние дожди, тоскливые как иммигранты. Про себя искренне считал, что ему повезло – на свободе, а не в лагерях, на своей Земле, а не на чужой, «в приймах», да еще есть работа. “Ученики – отличные ребята, каждый урок – праздник, надо только подобрать к ним ключик. Как добираюсь из дома в Рамоте до школы в квартале Сан-Мартин? Автобусами Эгед. Ходят замечательно, точно по расписанию. Еще и с пересадкой возле рынка. Очень удобно, там и покупаю все свежие продукты для дома, каждый день понемногу… Да что ты, все это мелочи, копейки, приезжайте-ка в гости, мы такое белое вино открыли недавно – мускат. Сказка! Почитаем стихи. Послушаем хорошую музыку, подумаем о жизни, но без надрыва…”
Присутствие Саши подтягивало, стыдно было жаловаться на глухую утреннюю тоску, которая иногда накрывала с головой. У него были четкие нравственные ориентиры и культурные маяки. Другим он их никогда не навязывал, но сам двигался к ним целеустремленно и осознанно, а собеседников подталкивал к самостоятельности, к выдержке, к работе над собой и для себя. Как-то сходу, легко помог перевестись в свою школу почти незнакомой девочке, этот переход в корне поменял ее судьбу. Кого-то подтолкнул к письменному столу, кому-то подсунул книгу из своей библиотеки – настоящую библиографическую ценность, потому что “ему это может мозги вправить”. Саше я обязана открытием для себя творчества писательницы Анаис Нин – духовной сестры Генри Миллера и замечательных американских джазовых исполнителей: певицы Аниты О’Дэй, музыканта Дэйва Брубека.
Только годы спустя, прочитав его стихи, я узнала о его собственных горьких минутах обид, разочарования, одиночества. Но свои чувства Саша не обрушивал на собеседников, он отливал их в поэтические формы.
У сына дел иных край непочатый весь.
Я не могу к нему пробиться.
Лежит межа меж нами и граница.
Пойти на приступ? Подожди и взвесь.
Молю Тебя, отверзь ему уста,
Останови слова на легком взводе,
Оставь ему решение в невзгоде,
И не верши суда, да будет десть пуста <…>
…Пусть будет жив, здоров и не лишен
Необходимой живости суждений,
Еще далек костер самосожжений,
Когда перед Тобою – нагишом.
“Моление о сыне”
О “костре самосожжений” – лишь изредка, лишь в особые минуты, могло оброниться скупое слово в разговоре. Зато в стихах… Вот, как будто осенне-пейзажное, но какое пронзительное!
<…> Деревья мокрою корою
В лесу простуженном блестят,
И осень проступила кровью
В ладони каждого листа.
Лежит замшелый тихий камень,
Гниют ненужные грибы,
И пахнет хвоей и венками
У зарастающей тропы.
И этот запах смешан тонко
С вороньим криком и землей,
С водой, ржавеющей в воронке,
И наступающей зимой.
“На Карельском перешейке”
А вот это:
Поедем на дикое взморье,
На белый от страсти песок,
На ветер, осипший от горя,
Бессильно стучащий в висок…
Поедем, поедем, поедем!
Не стоит о прошлом жалеть.
По дюнам побродим, по этим
Травинкам, уставшим желтеть <…>
Поедем на дикое взморье,
Нарушим печальный черед…
А море обиды замоет,
Загладит, залижет, сотрет…
“Поедем на дикое взморье…”
Простые, обычные слова, но сколько душевной боли в двузначности глаголов и эпитетов… И как туго натянутая струна звенит это Поедем, поедем, поедем!..
Среди моих любимых стихотворений и Сашино “Моление о жене”. В нем стереоскопическое видение героини сочетается с таким бережным отношением к человеческим слабостям, это – квинтэссенция зрелой любви, в которой весь Саша: аристократизм духа, мудрый, беспощадно-ироничный взгляд, и при этом безоговорочное принятие выпавшей на долю судьбы, безграничная преданность.
<…> Молю, Господь, моей жене
прелестной,
Чей нежный дар небесного верней,
Дай доли и удачи. Нам ли вместе,
А если по отдельности, то ей.
И если сердце биться перестанет,
Что тяжба душ, что перевес в борьбе?!
Дай счастья ей, когда меня не станет.
Пока я здесь, я помогу Тебе!
После его ухода нам осталась память – о его человеческом достоинстве, честности, органическом отсутствии стремления “оставить след”… А след остался, да еще какой! Мост между современной русской и израильской поэзией, возводившийся им подчас в одиночестве, не для истории, не для славы, а по великой любви, по логике характера и души…
И еще одно стихотворение, очень “Сашино”, по настроению, по интонации:
МОЙ ИЕРУСАЛИМ
Так тяжело мне свой возраст нести,
Даже с другими, по странности, иже…
Утро. Свежо. Еще нету шести.
Ближний Восток. Уж куда еще ближе…
Город лежит на ладони моей –
Теплый, домашний, весь в сонной истоме,
Весь в ожерелиях желтых огней,
Весь золотой, как сказала Наоми.
Плещется небо в свои берега,
Облаку белому нету покоя…
Что же ропщу я, усталый брюзга,
Если мне выпало счастье такое.