Сентябрьским полднем, после пятничной беготни по магазинам и конторам, Соня с наслаждением окунулась в прохладу затемненного дома. Нажала на кнопку, и тяжелые железные жалюзи, закрывавшие огромное – во всю стену – окно на садовую веранду, лениво поползли кверху.
– Итак, занавес подымается, – услышала она вдруг хриплый женский голос.
Перед ней предстало странное крохотное существо, завёрнутое в похожее на рубище платье неопределенно-бурой окраски. Одеяние создавало тревожащий контраст со сверкавшими розово-перламутровым лаком ногтями рук и ног и шоколадной смуглостью оголённых плеч. Космы серо-желтых прядей клубились вокруг черной головной накидки из настоящих испанских кружев. На тёмном морщинистом лице блестели два светло-голубых глаза.
“Нищенка, побирушка! Но как она сюда проникла? Ах, да, я ведь оставила незапертой садовую калитку”.
– Сонечка, я вижу, ты меня не узнаёшь. Впрочем, и я бы тебя не узнала. Ух ты, ну-ка, покажись, какой стала породистой и красивой дамой! А ты меня совсем не помнишь, Евпатория, пляж, лето?
Что-то смутно-знакомое мелькнуло в чертах старухи, но задумываться не хотелось: Соне предстоял свободный от домашних забот конец недели, – муж в командировке, дети разъехались по друзьям, – и она хотела целиком посвятить его работе над книгой.
– Ну, а прикурить в этом прекраснейшем доме для утомленной странницы найдется?
Она достала из сумочки зелёную пачку дешёвых сигарет. Ее маленькие руки слегка дрожали, на лбу выступили капельки пота, в уголках рта собиралась слюна. Смешанный из пыли, солнца и пота, сладковатый запах её одежд стал резче.
Соня отправилась на кухню за спичками, размышляя, как повежливее избавиться от непрошеной гостьи.
Старуха чиркнула спичкой, глубоко затянулась, отвалилась на спинку кресла, высоко задрав стройные загорелые ноги, окинула их внимательным взглядом и, скрестив, опустила на землю.
И Соня вспомнила…
Конец пятидесятых, ей двенадцать лет. Первый семейный отдых на море после возвращения отца. Тогда в доме прижилась фраза: “Тиран умер, и жизнь с каждым днём становится лучше, веселее”. Прежде пустой дом, в котором после ареста Сониного отца домочадцы даже ссорились шепотом, будто по мановению волшебной палочки наполнился голосами его друзей, коллег и студентов. После лагеря отца приняли обратно в университет, на родной филфак. Отдых на море воспринимался как точка на некой кривой, ползущей вверх, к нормальному человеческому существованию. О лагерных годах упоминать в доме было не принято, а если и вспоминали, то лишь о людях, помогавших отцу там, в Челябинском лагере – с особой, почтительно-таинственной интонацией. Именно среди них мелькали имена Лии и Ицхака, друзей ещё с довоенных студенческих лет. Во время эвакуации они попали в Челябинск, а после войны осели там окончательно.
Отпуск проводили в компании родительских приятелей, Лия и Ицхак тоже приехали повидаться – вместе со своей дочерью Эммой, Сониной сверстницей. Ничего таинственного Соня в них не обнаружила. Ицхак запомнился ей высоким и добродушным увальнем, всегда беспокоившимся о девочках: не голодны ли, не пересидели ли на солнце. А вот Лия сильно отличалась от остальных маминых подруг. Увесистые продолговатые груди, начинавшиеся чуть ли не у подбородка, тонкая талия, стройные бедра, голова в мелких пепельных кудряшках. Папироска во рту, кольца дыма над головой, и постоянное перепархивание с одной пляжной подстилки на другую. Её крепкие загорелые ноги неутомимо выписывали в воздухе замысловатые фигуры, прежде чем опуститься на землю и невзначай коснуться кого-либо из мужчин.
Жёны соблазняемых Лией приятелей относились к ней снисходительно: “Почему бы тебе не взобраться вон на тот стол, под тентом? Твои замечательные ноги будут видны всем, и тебе не придётся бесконечно скакать и прыгать”. А Ицхак вообще не обращал на Лиины прыжки никакого внимания, лишь застенчиво усмехался.
Но ни его невозмутимость, ни родственная фамильярность женских шуток ничего не меняли в облаке соблазна, парившем над Лией. За огоньком ее папироски перебегали, словно искорки по бикфордову шнуру, весёлые возбуждённые голоса.
Соня замечала, как напружинивались спины мужчин, когда её гладкие коричневые ноги проносились над ними.
Эмма же, бросая косые взгляды в сторону беззаботно порхавшей мамы, ещё глубже и энергичней зарывалась в песок. Они с Соней проводили вместе много времени, почти не разговаривая. Возились с песком, играли в пинг-понг и бадминтон, заплывали далеко в море или собирали шелковицу, осторожно переступая по толстому шершавому стволу старого крепкого дерева. Лазать по нему Эмма научила Соню ещё в самые первые дни их знакомства.
Стоя под деревом, Эмма терпеливо и точно направляла Сонины шаги, разлагая это опасное занятие на короткие и простые движения. Эмма была смугло-бледная, с огромными зелёными глазами, с такими же, как у матери, крепкими стройными ногами. Но с мальчишками почти не флиртовала, тем более с тем, что нравился Соне. И угадала его безошибочно, без всяких объяснений.
К концу августа все разъехались, после двух-трех попыток переписка между девочками заглохла. Сонины родители какое-то время посылали в Челябинск из Москвы дефицитное лекарство для Лииной мамы; потом необходимость в этом отпала, и они тоже всё реже вспоминали челябинских друзей. Но Соня не забыла то лето: оно осталось в памяти молчаливым изумлением-неодобрением, которое вызывали у нее безудержные взрывы веселья “банды” взрослых, и тем абсолютным доверием, которое она испытала к Эмме.
– Вы Лия? – ещё сомневаясь, спросила она.
– Господи, деточка, неужели меня ещё можно узнать? – голос старухи дрогнул.
И перебивая друг друга, они отдались потоку воспоминаний.
– Но как вы нашли меня, вы здесь в гостях, или живёте, что с Эммочкой?
– Сонечка, как у тебя хорошо, какой у тебя дом, какой сад, боже, как ты похожа на папу, а глаза – мамины. Нет, дети наших друзей – это всё-таки много, это наш билетик в будущее, – частила старуха.
Постепенно они успокоились, гостья пошла принять душ. Потом, за обедом, она рассказала о себе. Всю жизнь проработала на челябинском радио, в литературной редакции, муж был главным инженером стройтреста.
– Эммочку и меня любил и берёг безумно. Но умер молодым, как и твой папа… через несколько лет после него. Нам удалось кое-что скопить, и от мамы моей ещё оставалось золотишко. Эммочку за огромную взятку удалось устроить в мединститут. Она уже заведовала отделением, появилось имя, как вдруг в девяностом решила всё бросить и уехать в Израиль. В отличие от меня, она не только умна, но и серьёзна, здесь выдержала все экзамены и продолжает работать врачом-психиатром. Довольна. Я некоторое время без неё продержалась, а потом тоска заела, приехала сюда. Но подоспела приватизация, кое-какое барахлишко ещё там оставалось, и пришлось мне на несколько недель уехать обратно в Челябинск. А там…. Сначала меня обокрали, потом подхватила воспаление лёгких. Очухалась, а за окном уже зима. Первый раз вышла на улицу и тут же поскользнулась, перелом шейки бедра. В общем, выбралась оттуда только через год. Но, слава Богу, я опять здесь, на земле предков, с вами, мои дорогие девочки… Ладно, об этом потом. Расскажи лучше еще о книге отца, ты действительно выпускаешь книгу его работ? Какая умница, как замечательно ты чтишь отцовскую память!
…Сониного папы не стало через шесть лет после того евпаторийского лета. Он ушёл, не дожив до сорока пяти, не успев закончить монографию о Бабеле – дела, которым он занимался с увлечением одержимого все свои последние годы.
Уже двадцать пять лет Соня жила в Израиле, она стала адвокатом, муж – тоже, выросли дети, всё, вроде бы, сложилось удачно…
И тут случилось чудо: к тридцатилетию папиной смерти она неожиданно получила письмо из России. Папин друг писал, что есть много людей, которые не забыли отца, и предлагал собрать сборник воспоминаний о нём его коллег, друзей и учеников. Нечего говорить о том, с какой готовностью откликнулась Соня. А затем родилась идея выпустить книгу избранных отцовских работ. Тот же друг подготовил рукопись к печати и переслал её в Израиль. И Соня решила издать книгу здесь, дополнив её снимками из семейного альбома и отрывками из воспоминаний. Вглядываясь в отцовские снимки – студенческие, военные, послелагерные, припоминая родительские рассказы, Соня искала и находила в памяти всё новые и новые детали. Это погружение в отцовский мир будто смягчало надсадную свербящую боль, не покидавшую Соню со дня смерти отца.
…Среди событий той жизни челябинская ссылка оставалась для Сони белым пятном, она не понимала, как отец, осужденный по политической статье, оказался в сравнительно мягком Челябинском лагере?
Лия ахнула, услышав её вопрос.
– Как, тебе об этом никто не рассказал? Представь, пятидесятый год, начало осени. Кто-то уже ходит в космополитах… Но мы, на Урале, были сравнительно на отшибе. Мужа моего ценили как прекрасного инженера-строителя, я всех знала, потому что работала на радио, к тому же, у меня была великолепная портниха, дорогая, но мама помогала. Ты знаешь, я не была красивой, зато фигурка, ножки… И никогда не была упряма. Короче, мы были приняты в кругу местной номенклатуры.
С твоими родителями обменивались письмами нечасто, но нежно их любили. Мы с твоим отцом учились в одной группе. Я тогда познакомилась с Ицхаком, а твой папа встретил свою любовь, твою маму; свадьбы сыграли почти одновременно. Ты знаешь, твой отец был душа всех компаний, звезда капустников, любимец всего факультета! И хотя война нас разбросала, студенческое наше братство сохранилось на всю жизнь. Про арест и суд мы узнали уже не помню от кого – это был гром среди ясного неба. Но написать твоей маме руки никак не доходили. И вдруг однажды ночью звонок. “Ефим едет на Север, через неделю у него остановка в Челябинске. Сделайте всё, чтобы уговорить его задержаться и отдохнуть у вас”. Это звонила твоя мама, слова её означали, что Ефим получил “распределение” в Воркуту – практически смертный приговор.
Начальника пересылки Ицхак отловил на теннисном корте. Потом, за кружкой пива, он ему бросил: “Слушай, моей Лильке приспичило с тобой повидаться с глазу на глаз”. “На кой ляд?”. “Ей Богу, не интересовался, ты же знаешь, какая она у меня баламутная. Да ты не дрейфь, я ей строго-настрого запретил торчать у тебя больше десяти минут”. Ну, начальнику было неудобно отказать мужу, и он согласился. А я срочно заказала панбархатное чёрное платье до полу, с разрезом на боку, вытащила из нафталина потрясающую серебристую чернобурку и в таком виде, слегка обмирая, отправилась в лагерь.
Принял он меня уважительно. Наряд сработал, да и в услугах хорошего инженера-строителя он сильно нуждался. Мы закурили, поболтали о том и сём и, когда он расслабился, я ему сказала: “У меня в молодости был друг, жутко красивый мальчик, и добрый. Чего он сейчас натворил, я не в курсе, но через пару дней он будет проездом в Челябинске по дороге в Воркутлаг. Очень тебя прошу, оставь его здесь, у меня к нему сантименты. Только ради Бога, моему мужу об этом ни слова”.
Лицо его окаменело, глаза сузились в щёлочки, и он процедил: “Я проверю и сообщу тебе результаты”.
Ушла от него, не зная, что и думать. Но слово он сдержал, позвонил через два дня и сообщил, что друг мой действительно не опасен, и он постарается его оставить. Ну, а папа твой, умница, нас подстраховал: перед Челябинском наелся мыла, у него начался жестокий понос. Возникло подозрение на дизентерию, в Челябинске его снимают с поезда и направляют в медчасть. Но после этого мы с ним уже не виделись до его освобождения, слишком были на виду, не могли себе позволить опекать политзэка. У него потом в лагере началась цинга, я знала, но помочь не могла, его спасли лагерные врачихи Рахиль Осиповна и Анна Петровна, ты о них, конечно, слышала.
Ночью у Сони созрело решение: старуху надо записать на видео. Выручила подруга, такая же немногословная и надёжная, как когда-то Эмма. Они начали съёмку в десять утра, усадив Лию в кресло перед камином. В её облике не осталось ничего от вчерашней нищенки. Она сидела в кресле с аристократической непринужденностью, не обращая никакого внимания на камеру. Речь её текла плавно и без натуги, перемежаясь эффектными паузами. Сам рассказ звучал более торжественно; основной сюжет был дополнен воспоминаниями о её муже. Во время войны на оккупированной немцами территории смертельно раненного Ицхака подобрала и выходила, рискуя жизнью, шестнадцатилетняя украинская девочка-крестьянка. Вмешательство Лии и Ицхака в судьбу Сониного отца предлагалось видеть чем-то вроде продолжения этой круговой поруки порядочности. Рассказ был расцвечен чтением “Двенадцати” Александра Блока, цитатами из “Конармии” Бабеля, ахматовского “Реквиема” и даже пословицами из Козьмы Пруткова.
Часа в четыре Соня, наконец, приступила к вычитке рукописи. Старуха подкралась неслышно и возникла прямо перед Соней со своей вечной сигареткой в углу рта:
– Ты знаешь, мне необходимо с тобой посоветоваться.
Сонино сердце ёкнуло.
После съёмок она готовила и подавала обед, мыла посуду… Навалилась усталость, нарастало тянущее чувство напряжения, обычно возникавшее от невозможности пробиться к чему-то своему, пусть даже пустякам, но необходимым в данный момент. Как правило, такие вещи трудно делать в присутствии посторонних людей в доме. Например, порядок в коробке с иголками и нитками. Соне казалось, что это вызовет к ней чувство лёгкого презрения, и она боялась осуждения гостей: мол, вот, мы здесь, а ей наплевать. Но сегодня совсем другое дело – надо вычитать рукопись! И Соня предупредила Лию заранее, что после обеда будет занята, и что работа её не терпит отсрочки. И вот, тем не менее, старуха явилась “советоваться”!
Полился её рассказ о настоящем, и Соня сразу поняла, что Лия намеренно уклонилась от этой темы в пятницу, рассчитав, что разговор следует перенести на сегодня. “Битуах Леуми” после её внезапного, в действительности не годичного, а трёхгодичного отсутствия, говорила Лия, согласен восстановить ей пособие лишь через несколько месяцев. В то же время она не может и помыслить о том, чтобы сидеть на шее у дочери и зятя, пусть даже временно. Она никогда, да, никогда не согласится жить за счёт детей. Другое дело – государство. И полились речи о том, как Израиль ворует у репатриантов американские деньги, и бесконечные повторы про какую-то анкету, затерявшуюся по дороге из “Битуах Леуми” в банк, без которой она не может открыть счёт и получить аванс из “Битуах Леуми”, который, всё-таки согласились ей перевести. И Лия очень просит Соню пойти с ней завтра в “Битуах Леуми”:
– Потому, что только ты, Сонечка, с твоим знанием иврита и здешней жизни в состоянии помочь мне справиться с этими негодяями и сволочами.
Соня застыла, словно ей нанесли коварный удар под дых… Хотя с годами она и поняла, что “сильные – гнутся, слабые – ломаются, если хочешь быть сильной – попроси”, страх и отвращение перед ролью просительницы преодолевала с трудом. Но старуха припёрла её к стенке своей “круговой порукой”. Вяло подумалось: “А что же Эмма, почему она не помогает матери?”, – но сопротивляться напору не было сил, да и, в самом деле, клиенты были назначены только на завтрашний вечер, а работу над рукописью, в конце концов, можно отложить. Она вяло согласилась:
– Ладно, уговорили, завтра поедем.
Старуха поблагодарила с преувеличенным жаром и пошла искать последний окурок, ещё и сигареты у неё закончились.
– Может, подскочим куда-нибудь? – льстиво спросила она.
Это было уже слишком. Тащиться полчаса по жаре до ближайшей арабской деревни?
Остаток дня Соня просто от неё пряталась. Была и ещё одна причина нежелания разговаривать с гостьей. За обедом у старухи вырвалось с жиденькой, как разбавленное молоко, симпатией:
– Сонь, славная ты девочка получилась, но до Ефима тебе как до Луны, никаких выживательных инстинктов. Моя Эммка прямая, как линейка, и то побоевитее, а поди-ка, устроилась ты в жизни совсем неплохо.
В какой-то момент Соня выглянула в сад. Старуха дремала под деревом, свернувшись в комочек. Её подвижное, как у обезьянки, лицо во сне выглядело совсем старым и несчастным. У Сони сжалось сердце.
Почувствовав взгляд, старуха встрепенулась, потянулась к потёртому пластиковому мешку, с которым не расставалась ни на минуту, вытянула из него другой мешочек, поменьше, тряпичный и измятый, как грязный носовой платок, и уже из него выудила строгое ромбовидное кольцо, по виду старинное, и ещё два ожерелья, золотистое и фиолетовое, из прозрачных гранёных камешков, коротко и загадочно сверкнувших на солнце.
– Посмотри, это мои фамильные драгоценности, последние из маминого наследства. Эммочка их не любит, не признаёт, они должны остаться у тебя. Дай мне слово, что ты их будешь носить. Они тебе чертовски пойдут.
Кольцо и бусы были и вправду хороши – благородные и “стильные”. Краска бросилась Соне в лицо: “Неужели она на самом деле решила их мне подарить?” А старуха продолжала решительным тоном: “Понимаешь, до наступления зимы мне необходимо ещё раз попасть в Челябинск. Мне для этого нужно восемьсот долларов. Цацки пусть останутся у тебя, ты мне дашь деньги, я туда смотаюсь, а когда вернусь, придёт пособие из “Битуах Леуми”, и мы опять обменяемся”.
Наверное, на Сонином лице проступило разочарование. Когда она попыталась возразить: предстоит, мол, выпуск папиной книги, и столь крупные расходы ей сейчас не по карману, – старуха, глядя на неё сухо и насмешливо, отчеканила:
– Да что ты нервничаешь? Они ведь тебе нравятся, не бойся, поноси, не захочешь оставлять их у себя, я приеду, заберу и рассчитаемся.
…Вечером, когда уже похолодало, и стёкла машин покрылись слоем влаги, женщины поехали за сигаретами в ближайший супер. Пляшущие цепочки огней на покатых спинах Иудейских холмов, ярко освещенный магазин, окна Сониной машины, открывающиеся нажатием кнопки, – Лия реагировала на всё с радостным удивлением. Сигареты продавались только блоками, и принять “такой дорогой подарок” старуха наотрез отказалась.
Наутро, накормив гостью дыней и творогом и напоив крепким кофе, Соня сообразила, что может не ехать в “Битуах Леуми” наобум, а справиться по телефону. Это оказалось гораздо легче, чем Соня себе представляла: оказывается, старуху все помнили.
– Да, была, мы всё ей разъяснили. Нет, корзину абсорбции она умудрилась получить уже дважды, и оба раза после этого исчезала на несколько лет. А пособие ей положено, но деньги придут лишь через три месяца. Почему? А у вас есть гарантия, что она опять не удерёт?
– Да куда же она может удрать, ведь билет стоит больше, чем ваше пособие.
– А мы не знаем, надо проверить.
– Но ведь ей пока не на что жить…
– У неё есть дочь, и вообще, позвоните через час, когда придёт заведующая.
Старуха смотрела на Соню благостно, с полным доверием – ведь она так бойко чирикала на непонятном языке. Но пока Соня снова и снова звонила разным чиновницам, Лия начала сникать и уменьшаться в размерах. Невозможно было поверить, что это она вчера вещала:
– “Конармия” Бабеля – Апокалипсис, видение конца мира. Она залита кровью, но и пронизана светом. Поэтому “Закат”, написанный после “Конармии” – естественное развитие этой темы, темы всеобщего конца мира, залитого кровью.
Да, вчера спорить и рассказывать ей, что события в пьесе “Закат” относятся к 1913 году, а в “Конармии” – к 1920-му, было невозможно. Как невозможно было не выложить ей деньги за насильно всученные драгоценности. А сегодня она была удивительно покладиста.
В результате всё окончилось телефонными разговорами, и необходимость куда-то ехать отпала окончательно. Ответ обещали через две недели. В ларьке, недалеко от дома, Соня купила две пачки сигарет и усадила старуху на городской автобус, который должен был доставить её на центральную автостанцию. Было очень жарко, но старуха переносила жару не замечая. На прощание, почему-то испытывая смутное чувство вины, Соня протянула старухе пятьдесят долларов:
– Это в честь нашей встречи вместо подарка, который я не успела купить”. Старуха приняла деньги с достоинством:
– Спасибо, Сонечка, столько для меня сделала, и ещё подарок, как много!
Вечером Соня позвонила Эмме в Ашдод, заранее радуясь и предвкушая возобновление знакомства. Ей ответил абсолютно чужой и усталый голос:
– Разумеется, Соня, я вас прекрасно помню по Евпатории. Мама добралась благополучно. Спасибо за помощь. Мама рассказала, что вы её замечательно принимали и сами обзвонили всех чиновников. Ещё раз спасибо.
…Прошло несколько месяцев. Старуха не появилась. Соня начала беспокоиться, но телефон у Эммы не отвечал. Наконец, она дозвонилась. Эмма говорила, сухо чеканя слова:
– Соня, моя мать, к сожалению, психически неуравновешенный человек. Взбалмошный и алчный. В молодости у неё была неуёмная любовь к нарядам и поклонникам, а теперь идея-фикс – доить Израиль. Наверняка, она и у вас нагадила, – продолжала она с холодной брезгливостью. – Небось содрала за свои драгоценности втридорога. Но после отъезда она оборвала со мной всякие контакты. Мне ничего о ней неизвестно. Так что с её кольцом и ожерельями поступайте как вам угодно, мне они ни к чему. А вообще, к её поступкам и действиям я не имею никакого отношения и никакой ответственности за них не несу. Пока она была здесь, я выполняла свой долг до конца: отвела ей самую просторную комнату, обеспечила всем необходимым. Но участвовать в её безумных планах – увольте. Достаточно она над отцом поиздевалась.
Несмотря на решительный тон и командирские нотки, в голосе Эммы звучало глухое отчаяние.
…Отцовская книга вышла в конце зимы. Она имела успех, не шумный, но зато у тех знатоков, мнение которых было бы для отца важно. Появились отклики в толстых журналах. Прошли презентации. Всюду находились люди, помнившие и любившие отца и воспринимавшие выход книги как лично для них важное и радостное событие. Кольцо мучительной Сониной тоски по отцу, злой и горькой обиды на мир за его ранний, внезапный уход – распалось. В лёгкие вошёл новый воздух.
Из всего старухиного рассказа в книге нашлось место лишь короткой цитате. А старухины украшения, стыдливо засунутые в дальний угол туалетного столика, Соня спустя пару лет как-то достала. Бусы показались ей стекляшками, а кольцо прижилось на безымянном пальце. Муж подарил ей браслет, подчеркнувший строгую красоту кольца.
Однажды на веранде кафе в Сан-Франциско, на берегу океана, Соне вдруг приветливо улыбнулась смуглая пожилая женщина:
– Посмотри, как похожи наши кольца. Я – из Ливана, но семья моего отца из Сибири, они там жили до большевистской революции, и моё кольцо оттуда, от прабабки. Это – работа ювелира, знаменитого на всю Сибирь. А твоё тоже оттуда?
Иногда под настроение Соня просматривала ту видеозапись, и снова у неё перед глазами возникали кольца дыма, молодая женщина, кокетливо поправляющая на шее огромную лисью шкуру, стройные загорелые ноги, мелькающие над евпаторийским песком, но это видение быстро превращалось в сморщенную, старую, сжавшуюся в комочек фигурку на садовом кресле. И, вглядываясь в красноватое золото кольца, в тусклый блеск изумруда и сияние крохотных бриллиантиков, она задумчиво вертела его на пальце и всё чаще спрашивала себя: “А что в старости может случиться со мной?”