ВОВЕК ЕМУ НЕ ВЫРАЗИТЬ ВСЕГО
Вовек ему не выразить всего, что на душе,
и в конце концов, когда он выдохся уже
и ящик подаёт с песком, размолотым и чутким,
начальству своему в стеклянной будке,
и стоит перед ним, дрожа,
расспросов новых страшась,
и произносит: «Я,
ничего не тая, лишь перемалывал камни в песок.
Поглядите, прошу вас, больше нет ничего,
никак иначе не мог,
и мне бы успеть и вернуться ещё»,
тогда принимаются за него
и проверяют его, и поднимают
в железном лифте его, и опять
опускают его. А также взвешивают его.
Затем позволяют пройти. Задержав на минутку,
возвращают ящик с песком, размолотым и чутким,
хлопают по плечу и спрашивают его:
«Ну а теперь-то, теперь на душе у тебя каково?»
1957
ПЛАЧ ПО УМЕРШИМ БРАТЬЯМ
И вдруг опечалился я
по ослабшим, и плачется горько по братьям
по старшим: Шимон, Реувен
и Леви, они в рыхлую землю ушли,
во мрак подземного дома,
где волосы их продолжают безумно
расти, а также – настырные ногти
с целью, неведомой мне.
На всех на нас теперь я гляжу, а брат мой скрипку берёт,
тело его малó – это, скорее, душа, и вот
в зеркале глаз широко распахнут, будто вопрос задаёт
в изумленьи, а мы – ещё дети тогда, но выросли мёд
собирать в тяжёлые лéта, и каждый год
добавляется птичий пух, что на малом теле растёт.
1961
ПЕСНЯ БИНЬЯМИНА
Яаков, я сын твой
меньшой, ел
египетский хлеб
и у тебя
за столом веселился.
Йосэф, который во мне,
всё видит и плачет
по Биньямину,
который во мне,
вдвоём к тебе я
приду.
Чувствую волны
плесенной тьмы,
что от рук твоих
горьких исходят.
Прими же мой дар:
это я,
младший из сыновей,
хочу предстать пред тобою.
1962
* * *
По комнатам тебя ищу среди бумаг, нагроможденья книг,
везде, где ты обычно обитала, прежде.
Тебя не вспоминают ни в дебатах литературных, ни в газетах,
никто об имени твоём не помнит.
И скоро не поверят, что была.
К тому же, непонятны в самом деле
те странные идеи, что тогда
сопровождали нас, и комнатная беготня.
Но если это не было втиранием очков, то в чём же
всё-таки доискивались смысла, почему так вышло,
что совпали вдруг цвета, а с ними и страданье,
обрамившее всё заранее и вид придавшее всему.
В конце концов запомнились слова: движение
или волна, мелодия, что не видна,
нерасшифрованная комбинация тонов.
1979
ИЦХАК И АМАЛИЯ
Это болело очень.
Шесть тысяч парней полегли тогда
на войне.
В полях от Ашдода до Мáджал
полыхали алые маки
и сухие кусты.
Там и погиб Ицхак,
мой старший брат,
девятнадцать лет ему было,
тела его не нашли.
Имя высечено в Кфар-Вáрбург
на стене военного кладбища.
Несколько писем осталось ещё
в матерчатом переплёте,
на котором
синею шерстью
с любовью
вышила инициалы
подруга «жизни»
Амалия.
1980
ПОЯСНЕНИЕ
Я прибыл, чтобы курить
без помех,
есть и спать, и гулять,
словом, смердеть
подальше от всех.
Вынослив я,
как верблюд в пустыне;
так и звали меня иногда:
«Корабль пустыни».
Длительный срок,
двадцать дней и двадцать
ночей,
я могу выживать
без еды, без воды,
без верблюдицы, без
еврейского языка.
Потому и нужен мне
горб. Без него никак мне нельзя.
1986
СИРЕНА
Он высказал ей всю любовь свою,
умерший сын. О том, как был убит в бою,
неспешно говорил, распутывая узелок за узелком,
и как упал и встал – и не был погребён –
и, кровь теряя, имя матери кричал,
как по дороге к ней в бреду пересекал
пустынный Негев, ал и áдов,
…я в будущем году к тебе приду…[1]
Полсотни лет – опять – от Апеннин до Андов[2].
Она узнала – вот его тепло, вот жар, что от него,
сутул и тощ, как был, и шрама детского пятно.
И помнила свой крик во сне в тот миг, когда погиб,
и вопль родовой – они в единый крик слились
и продолжались как переложенье звука или смысл
понятия страданья в этом мире, наделенье формою того,
что не имеет образа и тела, и воплощается в разлёте
и в постоянном удаленьи от самого себя –
тянулся, длился этот крик пока не обратился
в голос тонкой тишины
и будто стал сиреною в День памяти погибших,
голосом земли,
или тем звуком, о котором Кеплер грезил, расчисляя
кружение Земли по траектории и вкруг своей оси –
ей не забыть ночного крика, но
и крик её, и крик его теперь одно.
Неправда, ты смеялась, – бормотал
и этим только страх в неё вселял.
Но трепет и его одолевал,
он это с пищею жевал и с этим спал, вставал,
и шёл, страшась, своим путём – иного и не знал.
Неправда, ты смеялась.
Хотя и не было там ничего смешного, три путника ушли,
она в шатёр вернулась,
уж солнце жгло, стемнело до поры,
осёл навьючен был и отроки готовы, и дожидались
утренней зари.
Обёрнутая по закону в саван холодною была
и криком переполнена его.
– Бывало со мной: днём жёг меня зной, а ночью холод, –
казала, повторив слова, что сыном сказаны давно
по поводу совсем другому, в иные времена,
ведь в Торе нет ни «до» ни «после», и эпилог – пролог,
который эпилог, который сам пролог.
И понял он её слова и то, что говорила пыль,
глотали камни, ветрами занесённые сюда,
и на себе тащил её вину, вину свою
все эти годы, как дрова, возложенные нà спину ему
в то утро перед восхожденьем,
и когда хватался за кусты, охвачен был виною тоже,
что крепла в нём, желая уничтожить,
и потому он подошёл теперь, с неё повязку снял,
и снял свою, и сбросил сор окостеневшей кожи,
мужское семя, амуницию, тяжёлую в бою –
ведь воином он был,
и тяжела его вина, его любовь, его война –
в Израиле такого не бывало, ибо сын
да материнской наготы не обнажит
и мёртвый с мёртвым не заговорит.
Но он стоял там и Кадиш по матери прочёл
со всей любовью к ней, и снова
надо всё начать – помазаться огнём,
придти к источнику рождений и смертей –
там сын открыл загадку смерти ей,
оплакивал её семь дней на поле у Мамрэй
и так восстал мертвец над смертию своей.
1989
Перевел с иврита Яков Лах