БАЛТИЙСКОЕ-1. L’INSOUCIANCE
Предзакатной позолоты дожидаясь терпеливо,
я дела свои бросала в одночасье,
уходила и терялась где-то в соснах у залива,
где стыдливо ветер душу рвал на части.
На песке чертила буквы, буквы те волна стирала
и руки моей касалась: не горю ли?
Не горюю ли? А после повара из ресторана
приходили прямо к морю мыть кастрюли.
И кастрюли золотились, и стоящий по колено
в водах моря человек склонялся ниже,
и кипа его чернела, и взирал проникновенно
бог его, и все нашептывал: «Взгляни же!» –
и лизали берег волны, а вдали белела лодка:
кто бы к ней приделал парус – вышло б мило.
Век глядел бы, но кастрюли плыли прочь, и он неловко
собирал их, чтобы вновь волной не смыло.
Уходило в сосны солнце. Повара, как адмиралы,
шли вразвалочку песка полоской голой,
и какое-то устройство песни старые играло,
и назвать его тянуло радиолой.
А когда полоска пляжа ближе к сумеркам пустела,
и когда залив мелел, и руки стыли,
я, как все, шагала в номер, где орнаменты по стенам,
населять собою стены те пустые.
Вот такое было время. И еще, бог даст, случится.
А чего ж ему не дать бы, Всеблагому?
Если вспомнит и не спутает, то мне приснится птица –
странно думать, что кому-нибудь другому
станут сниться облака, и твой рукав в соленых брызгах,
клекот чаек, ослепительно несносных…
Я и дальше бы мечтала. Но когда ты слишком близко,
я теряюсь. Как тогда. У моря. В соснах.
* * *
Когда сменялось столетие,
Баху было пятнадцать.
Цветаевой – восемь.
Мне было двадцать четыре.
Иоганн Себастьян учился в латинской школе,
Музицировал на скрипке и клавесине.
Марина – тогда еще Муся –
Записывала стихи в клеенчатую тетрадку,
Не стыдясь называть ее «Вечерним альбомом».
Я сочиняла скучнейший научный труд,
Который прочли от силы три человека,
По вечерам ходила слушать сонаты
Для скрипки и клавесина.
Кусая губы, читала «Поэму конца»,
Не смея вдохнуть – «Поэму воздуха»
В каком-то академическом издании,
Где подсчитали количество строк и слогов
В каждой строфе. А подумать: какая разница?
Главное – все были живы.
И когда я об этом вспомнила утром,
Ты, прислонившись щекою к моей щеке,
Недоуменно спросил: «Отчего ты плачешь?»
И впрямь – отчего?
ИЗ «ШОРОХОВ»
Отойдешь от дороги на шаг-другой,
чтобы выгнуться там, словно кот, дугой,
чтоб никто другой не мешал.
Воробей или мышь прошуршит в траве,
ускользнет – и не сыщешь потом в Москве,
не поймешь, кто в траве шуршал.
* * *
Выходя сегодня в город, я не думала задерживаться в нем.
Воскресенье – день прокуренных дворов и вызывающих реклам.
Я свернула в переулок, посуливший, что не раз еще свернем
в эту изморось ноябрьскую, в туманный ослепительный бедлам.
И по улице посольской, освещенной, словно лайнер, я без слов
проходила мимо будок, где ушастые сержанты пили чай,
мимо каменных насупившихся львов и разрисованных орлов,
вдоль усадеб, где не Львовы, так Орловы ночевали невзначай,
то любезностями сыпали, то дождь пережидали проливной.
Я робела, представляя, сколько хитростей простили эти львы.
И кружило надо мною воскресенье – время боли головной,
отчего-то не спускаясь, сторонясь моей склоненной головы.
И ни ангел не хранил ее тогда, ни анальгин, ни талисман,
но не стоило тревожиться, что память этот вечер исказит.
За оградой зоопарка тишина и восхитительный туман.
Мостовая под ногами подмерзает и предательски скользит.
ДЕКАБРЬ
Мы шли переделкинским долгим проселком вослед за луною.
внезапно стемнело, и лампы в окрестных домах засветились,
и сосны чернели, а елки поодаль стояли стеною –
до Нового года своею ненужностью чуть тяготились.
Луна исчезала и вновь появлялась. Мы очень смеялись
и прятали варежки – мол, не замерзнем. Блуждали в потемках,
замерзнув, вернулись туда, где теплее. Вахтеры сменялись,
и мы проскользнули под их разговоры в свою комнатенку.
Звучал за стеной монолог вдохновенный, да вдруг оборвался.
Притихли и мы, потрясенно следя за светящимся диском.
И вечер тянулся и все не кончался, и чай согревался
в заслуженной кружке, оттертой до блеска песком прибалтийским.
Там сосны иные шумели за дюнами тише и строже,
мы были моложе всего на полгода и были смешные,
но это «моложе» теперь пробирало морозом по коже.
Мороз ни к утру не утих, ни к полудню. Мы шли и отныне
следы оставляли на белом покрове, и был он податлив.
Стояли одни среди старых стволов, их полуденной меди,
под медленным снегом, смотрели на птицу из племени дятлов,
а дятел стучал по сосне терпеливо и нас не заметил.
Да что нас бояться? Подумаешь тоже, два тощих созданья,
луной переделкинской, сонными соснами сбитые с толку
насколько, что даже невольно забыли сказать до свиданья
приюту недолгому и занесенному снегом проселку.