Ицхокас Мерас

на полпути

Была среда[1], тот день, когда Бог, сотворяя мир, дважды увидел, что хорошо.

*   *   *

Обогнув большой круг лесом, Адам трусцой вернулся во двор дома отдыха, сделал еще малый кружок вокруг фонтана – в его журчащих и сплетающихся струях играла, то исчезая, то вновь появляясь, изломанная радуга, – и, отдышавшись, рухнул на холщевый складной стул, растянулся и закрыл глаза.

Но и с закрытыми глазами все еще видел прозрачные брызги воды и эту радугу. Сто километров скоростного шоссе отделяли его от дома.

– И хорошо, – подумал он.

Тренинг намок, легкий ветерок освежал.

– Приятно, – сказал сам себе.

Лоб влажный, и шея, и бритая голова с овальным шрамом.

– Прекрасно, – проговорил он вполголоса, сделав глубокий вдох.

А с этим вдохом в первый раз почувствовал острый аромат настурции.

Неужели? Неужели?!

Весь двор был обсажен настурциями, они буйно цвели, переплетаясь пышными кустами, – ярко-красные, светло-желтые, пурпурные, желтоватые с красными прожилками, даже оранжевые и почти белые, одни цветы увядали, другие расцветали, и так уже три недели.

Он видел все эти краски, но запаха не различал.

Не открывая глаз, протянул руку, сорвал целую горсть цветов, уткнулся в них лицом. Цветы пахли.

И тут он ощутил прикосновение нежных губ к щеке, а открыв глаза, увидел женское лицо так близко, что не узнал его, только глаза, серые кошачьи глаза с широкими зрачками что-то ему напомнили.

– Ты? – спросил он, когда лицо чуть отдалилось.

– Я.

Он помотал головой.

– Воистину, неисповедимы пути Господни.

– Я только на три дня, на семинар.

Здесь все время люди меняются – агрономы, ветеринары, бухгалтеры, физики, кто только хочешь.

А теперь вот она, жена его друга.

Адам смутился, не понимая, почему в мыслях не назвал ее по имени.

– Что я тут с тобой буду делать?

– Что только захочешь, то и делай, – сказала она.

Серые глаза сузились и вновь распахнулись, мягкая теплая ладонь погладила его по щеке, и он то ли инстинктивно, то ли в благодарность за женскую теплоту коснулся губами ее руки.

– Ты знала, что я здесь?

– Нет, я бы не поехала. Но теперь, когда увидела, как ты бежал, подумала: а почему бы и нет! Почему бы и не провести три приятных дня с мужем лучшей подруги? Почему не попробовать?

– Ты так… сразу.

– Почему нет?

– Тебе все равно, что подумает Ева?

– Я ведь не побегу рассказывать Еве, да и ты тоже. Почему она должна что-то подумать? Она же не знает, куда я поехала. А кроме того…

– Ну-ну? Самого важного ты так и не сказала.

– Кроме того, я давно уже не страдаю излишней щепетильностью. Мой муж для меня ближе даже, чем ближайшая подруга. Так если у меня перед ним нет никаких угрызений, чего же угрызаться перед подругой?

– Обманываешь.

– Нет, не обманываю.

– Можно подумать, что ты все время на стороне пошаливаешь.

– Думай, что хочешь. В нашем случае это не имеет никакого значения.

– Ты никогда так со мной не говорила.

– Не было повода, а сегодня вдруг появился. И мы с тобой никогда вдвоем не оставались. А когда Ева и Алекс рядом, стоит ли говорить о таких вещах?

– Обманываешь.

– Нет.

– Ты что… хочешь сказать, что тут же потащила бы меня в постель?

– Не будь грубым. Мы бы миловались.

– Все равно, сама знаешь, что обманываешь. И не знаешь, что скажу я.

– А что ты можешь сказать? Мужчина вполне еще ничего, в самом деле, не шучу, минутку даже любовалась тобой, когда ты прибежал во двор, мужчина, три недели прохлаждавшийся в доме отдыха, мужчина, хоть однажды бросивший на меня взгляд, а, признайся! Может, скажешь, что нет? Один раз точно было. Или не было? Скажешь, мне только показалось? Могло быть и не один раз, просто ты стесняешься, я знаю. И что, ни с того ни с сего откажешься? Когда мы с тобой одни, свободны, никто нам не мешает, даже знакомых вокруг никого, только цветы. Посмотри, сколько цветов! Посмотри, там, вдали, какое море величественное! Подними голову, посмотри, как шумят, волнуются сосны! И еще выше, на небо посмотри – какая синева, какая глубина! Дружочек! Ты что, не из плоти и крови?

– Ты с ума сошла или… издеваешься надо мной, – произнес он почти сердито.

– Я? Ей-богу, нет. Может, сам над собой издеваешься или… слишком уж зажат, не знаю.

– Ты все еще самого важного не сказала, – не отступал он. – Что бы ты ни говорила, а главного не сказала. Может, не знаешь? Или притворяешься?

– Знаю, ну и что, если знаю. Настоящий мужчина – тот, кто может всегда, даже когда не может, и испытывает наслаждение оттого, что может, вот что я тебе скажу как добрый друг.

Он вскочил со стула, обхватил ее за плечи, слегка встряхнул и снова спросил:

– Ты в своем уме или нет?

Она была ниже его, потому запрокинула голову, глядя ему прямо в глаза, и, продолжая игру, отступила:

– Успокойся. Теперь успокойся! Ладно? Я ведь тебя еще не тащу в постель, теперь только утро, до ночи еще далеко, правда?

И оба они рассмеялись.

– Скоро пора завтракать, – напомнила она.

– Я приму душ и приду.

– Я тоже. Сколько кругов ты сделал? Один? А я три. Твой столик занят?

– Я один, можешь подсесть.

– Договорились.

И Рута ушла.

А он вернулся к клумбе с настурциями, опустился на колени, обнял куст, вдыхал пьянящий аромат, наполнялся и упивался им и, закрыв глаза, повторял сам себе:

– Чувствую запах настурции, чувствую запах настурции, чувствую…

Через полчаса оба они, только что из-под душа, благоухающие, сидели за утренним столом, только они, никем не потревоженные, смотрели друг на друга и время от времени прыскали смехом.

Может, он и в самом деле в первый раз увидел, что Рута – очень привлекательная женщина, а может, только уговорил себя, что заметил это впервые.

*   *   *

В тот же день, в среду, за сто километров, на другом конце скоростного шоссе, зазвонил телефон.

Ева подняла трубку:

– Адам, это ты? – спросила она.

– Нет, – отозвался знакомый голос, – это Алекс.

– …

– Ты меня слышишь?

– Слышу.

– А почему не отзываешься?

– Отзываюсь.

– Ты-меня-еще-любишь? – пропел коварно кошачьим голосом.

– Брысь!

– От-ве-чай!

– Как всегда. Чего хочешь?

– Я не про всегда говорю. Я про сегодня. Любишь ли… любишь ли меня, меня, меня, Алекса?

– Перестань веселиться, ладно?

– Ладно. Перестал. Рута на три дня уехала.

– Я знаю.

– И я свободен.

– Прекрасно.

– Не слышу восторга в твоем голосе.

– Потому что ты уже начал распускать перья.

– Всегда распускаю. Вокруг тебя, ей-богу, – всегда, даже Адам знает, хоть молчит. Он, конечно, умница и хороший друг, кто угодно на его месте давно бы уже мне нос расквасил, правда?

– Расквасил бы.

– Он ведь не думает, что мы с тобой спим, нет?

– Нет, не думает.

– Жаль.

– Что так не думает? Ты с ума сошел?

– Что не спим. Я день и ночь об этом мечтаю, во сне тебя вижу.

– И останешься при своих мечтах.

– Пусть бы и ты помечтала и не отказывалась бы от любого светлого желания, любой земной страсти, от самых прекрасных чувств.

Ева насторожилась. Только через минутку ответила:

– Что за вздор ты несешь!

– Ты – злая русалка, у которой одна сторона светится, улыбается, влечет, а другая – спрятана, заперта за холодной рыбьей чешуей и острыми щучьими иголками.

– …

– Почему ты так забронировалась, девушка? Ведь ты и сама меня хочешь.

– Замолчи!

– Почему замираешь, когда танцуешь со мной, в моих объятиях?

– Прекрати! Я положу трубку!

– Почему тогда прижимаешься ко мне всем телом? Скажи… Ведь прижимаешься, правда? И вообще, сколько времени можно поститься?

Ева бросила трубку.

Телефон тут же зазвонил снова.

Она долго ждала, не спешила ответить. Ждала, пока схлынет заливший ее лицо румянец. Потом ответила.

– Если ты… когда-нибудь… опять…

– Нет, нет! Никогда! Успокойся, успокойся, хорошо, ты права, только успокойся, я глупо пошутил.

– Шуточки… Хороши шуточки… Посмотрела бы я на тебя, как бы ты шутил!

– Прости… Бога ради… Я, правда, не хотел…

– Ты всегда хочешь…

– Больше не буду хотеть! Клянусь! Хорошо?

– Не знаю.

– Теперь ты не знаешь… чего не знаешь? Ты еще сердишься?

– Не знаю.

– Если не знаешь, значит, простила.

– Может быть.

– А у меня есть лишний билет в филармонию. Ну, билет Руты. Пойдешь? Я с этим и звонил. А остальное…

– Не знаю.

– Адам ведь еще не вернулся?

– Нет.

– Ну, смотри, как хочешь. Ты что, очень занята сегодня вечером?

– Нет, не занята.

– Так пойдешь?

– …

– Шопен – весь вечер. И ты откажешься от Шопена?

– Когда ты такой… нехороший…

– Я буду хороший! Я обещаю. Я буду тенью. Я буду услужливым и галантным спутником. Я слова не вымолвлю! Ты меня вообще не увидишь! Хочешь, я фрак надену, бабочку нацеплю. Ты и не почувствуешь, что я рядом! Я исчезну!

Тут Ева рассмеялась.

– Если тебя там не будет, если ты исчезнешь, так оставь мне билет, я сама поеду на концерт, запросто.

– Ну что ты, прелесть моя белая… Ты – и одна?! Не подходит для такой женщины, как ты, в самом деле, не годится. Да и так…

– Ну, ты и златоуст…

– Так идешь?

– Ладно.

– Пока, пока, пока!

– Пока.

Фрака у Алекса не было, но пеструю бабочку он таки нацепил и сиял, как жених, был беспредельно услужлив в каждом шаге, и в самом деле, он был и как бы и не был, словно милая тень, добрый призрак.

*   *   *

После ужина в большом фойе были танцы.

Оба принарядились.

Он надел белый костюм, а она – длинное зеленое платье с глубоким вырезом.

Оба они совсем не вязались со всеми собравшимися тут молодыми физиками и физичками в пестрых джинсах, но это никому не мешало, а им самим – тем более, и вместе со всеми они выделывали эти теперешние па, как и полагалось в мерцающем сумраке пестрой дискотеки, потом присели у бара перевести дух, и Рута потягивала «Мартель», а он – тоник, но все равно оба чуть опьянели, она – от коньяка, он – от ритма танца. …Потом перешли на старинный медленный шаг, и она все теснее и теснее льнула к нему всем телом, и он не отстранялся, приятно было так качаться в этой полутьме, ни о чем не думая, качаться вдвоем как бы единым существом, и он сам прижался к ней теснее, и совсем забылся, но вдруг отпрянул, ощутив себя мужчиной.

«Настурции виноваты или Рута?» – подумал смущенно, улыбаясь сам себе, словно еще не поняв, что произошло.

Он нежно взял ее под руку и снова отвел к бару, ему хотелось заказать себе рюмку коньяку, впервые за полгода, за эти самые длинные в его жизни шесть месяцев, но не заказал, снова пил тоник, как будто страшно страдая от жажды, выпил полный стакан залпом, а она, проглотив последнюю каплю коньяка, спросила:

– Может, пойдем?

– Пойдем.

– К тебе?

– Ко мне.

– Понесешь на руках?

– Понесу.

Он поднял ее и понес, и она обняла его за шею и спросила:

– Будешь меня любить?

– Буду.

– Как мужчина, который может, даже когда не может?

– Да.

– Не пожалеешь, посмотришь.

– Я знаю.

*   *   *

После концерта Алекс отвез Еву домой.

Остановившись во дворе, выскочил, обогнул машину, открыл дверцу.

– Довольна? – спросил.

– Да, – ответила она.

– Очень довольна?

– Очень.

– Можно проводить тебя до дверей?

– Можно.

Она отперла дверь, включила свет в прихожей и обернулась к нему пожелать спокойной ночи, а он стоял, опустив голову, словно провинившийся мальчик, которому не хочется уходить, не попросив прощения, и ей стало жаль его, и он понял, что она не скажет своего «спокойной ночи», и, медленно подняв голову, он шагнул в прихожую и захлопнул за собой дверь, а она все молчала, не говорила ничего, и тогда он протянул руки, нежно погладил ее покатые плечи и забормотал вполголоса:

– Ведь твои губы, как бутоны, ждут губ… Ведь груди твои, как пташки, трепещут… Ведь плоть твоя плоти жаждет… твое…

Она пятилась назад, назад, пока не уперлась спиной в дверь спальни, и он обнял ее за талию, ища ручку двери, и дверь открылась, но он не отпустил ее, и расстегивал пуговку за пуговкой, и понемногу раздел ее и сам разделся, и тогда обхватил ее руками, прижался к ней всем телом и, застыв с закрытыми глазами, заговорил:

– Какая… живительная… теплота… под раскрывшейся… холодной рыбьей чешуей… Какое неописуемое… счастье…

И она закрыла глаза и обняла его.

И, забывшись, она позволила ему делать, что хотел, а он все продолжал бормотать:

– Какое блаженство… Какой я… счастливый…человек…

И только позже, гладя его по голове, она словно пробудилась от сна, потому что рука искала и никак не находила овальный шрам.

Она в самом деле проснулась и, дождавшись, когда он наконец успокоился, а потом, свернувшись, тут же уснул на боку, все еще что-то бормоча, тихо поднялась с постели, оделась, вышла из дому, завела старенький додж, дала ему минутку погреться с сердитым урчанием и молча выехала со двора, а через несколько минут уже была на скоростном шоссе, и тогда выжала педаль газа до упора и помчалась на север, словно в старинной торжественной карете с крыльями.

Она посмотрела на часы, был двенадцатый час ночи, на шоссе пусто, и она прикинула, что за час, а может, и меньше одолеет эти сто километров, и будет еще совсем не поздно, только час ночи, когда она постучит в его дверь, и он откроет, может, уже задремав, а может, и нет, и она увидит его, и убедится, что он есть, что не исчез со своей полгода как бритой головой и этим овальным шрамом.

*   *   *

Рута обняла его обеими руками за шею, впилась губами в его губы и, сомкнув веки, шептала:

– Люби меня… Люби меня… Люби меня…

– Буду любить, – сказал он, нежно поглаживая ее плечи, и руки, и лицо, и грудь, прижавшись к ней боком, боясь шелохнуться, чтобы она не почувствовала вдруг его мужской силы.

– Люби меня, как мужчина, который может, хотя и совсем не может, – просила она.

И он любил ее так, и радовался, что может так любить, а за широким окном светила полная белесая луна, и ее нагое тело так же светилось в своем движении, и он любил ее неутомимо, пока она, удовлетворенная, затихла и уснула в его объятиях.

Тогда он осторожно высвободил руки, тихо оделся и поспешил к своему старому форду. Машина кашлянула пару раз, чихнула и завелась, и он осторожно по извилистому спуску съехал с горы, повернул на скоростное шоссе и, объятый беспокойством, нажал на газ и погнал машину на юг.

Он пожалел, что не взял додж Евы, тот, хоть и старый, но мощнее, и теперь, на пустой дороге, легко взял бы сто пятьдесят, а форд больше ста не выжимал, но все же он надеялся за час с четвертью добраться до дома, тихо отпереть дверь, еще с порога позвать – Ева! – чтобы она не испугалась, а потом пробраться в спальню, она, пожалуй, еще не спит, читает, и бросить ей:

– Привет! Вот и я! А может, не ждала? Попробуй только сказать, что не ждала!

И упасть в кровать, уткнуться лицом в ее мягкий живот, как утром в куст настурции.

Так летели, спешили они оба навстречу друг другу, Ева была уже на полпути, как вдруг, словно рукой сжало ей сердце, и ком страха застрял в горле: что она скажет, как приедет, этой бритой голове? Утешит на остаток ночи? Чем утешит? Тем, что груди, как пташки, трепещут? Что холодная рыбья броня открылась? И кому – Алексу… Только испугает. Испугает только, больше ничего. И чего этот вихрь поднял ее с постели, толкнул среди ночи на пустое черное шоссе?

– Помешалась, баба, Господи, помешалась, – повторяла она себе самой вполголоса, заставляя себя услышать и понять.

– А может, нет? – вдруг снова засомневалась.

И обрадовалась, увидев невдалеке свет на бензоколонке.

Она без колебаний резко свернула туда и, даже не заглушив мотор, прошла в буфет и попросила чашку кофе.

– Больше ничего? – спросил пожилой мужчина в красной полосатой шапке.

– Спасибо, ничего.

– А бензина не надо?

– Не надо.

Она смотрела, как этот человек медленно нажимает на ручку кофейного аппарата, как шипя поднимается пар, как неторопливо он берет пакетик сахара, все рассматривая ее, видимо, не понимая, с чего это одинокая женщина посреди ночи и посреди дороги сворачивает к отдаленной бензоколонке, чтобы выпить кофе.

А она прижалась носом к оконному стеклу и всматривалась в темную ночь, в стальную ленту шоссе, пустую и пустую и пустую и исчезающую, смотрела, пока не засветился вдалеке огонек, а потом ярче стал и еще ярче, и она, боясь, что расплачется, сказала сама себе:

– Вот, эта машина проедет, тогда выпью кофе, в голове прояснится, и поеду домой.

– Вы что-то сказали, мадам? – спросил мужчина.

– Да-да, кофе очень вкусный.

– Спасибо, – отозвался тот.

*   *   *

А Адам, проехав почти полпути, вдруг что-то заволновался.

Странная мысль, наверное, впервые в жизни, словно кем-то нашептанная, неожиданно пронзила болью.

А что, если он приедет, тихо откроет дверь, а в доме гость. Хоть бы и Алекс. Годами, змеюка, только повода ищет, так и ходит кругами, словно петух, а тут – вот тебе, чем не сюрприз? Рута уехала, Ева одна, а лучший друг – ничего не может. И не грех вовсе. Где ж тут грех? Не грех, а святая обязанность, разве нет?

Что сказать, когда дверь откроется?

Первое же слово во рту застрянет.

Тут он и увидел слева от шоссе ярко освещенную бензоколонку, стояла она на полпути, и он, дав газу форду, поравнялся с колонкой, неожиданно свернул влево, пересек все запретительные белые линии, невысокий, как порожек, разделительный бортик посреди шоссе и въехал на стоянку.

И еще до того, как вышел из машины, увидел внутри прижавшуюся к окну знакомую головку и рассмеялся, входя внутрь.

– Давно меня ждешь? – спросил, споткнувшись возле нее.

– Недавно, – ответила она, еще не понимая, что происходит.

– Не так уж я и опоздал, правда?

– Ты? Не может быть… Не может этого быть! Мерещится? Мерещится! Я к тебе ехала… Сама не знаю, почему…

– А я к тебе. И я знаю!

– Как это мы тут встретились?

– Этого, ей-богу, не знаю. Да и знать не хочу. А ты хочешь?

– Нет, что ты. Не хочу… Не хочу!

Она обхватила обеими руками его бритую голову и вдруг заволновалась.

– Что-нибудь случилось?

– Случилось. Хорошее случилось.

Тут она обернулась к пожилому мужчине:

– Коньяку не найдется?

– Не держим, – развел тот руками, – но есть пузырек виски, для себя держу. Налить?

– Налейте.

– Угощаю, – сказал мужчина, – и кофе, и выпивкой, – и, словно оправдываясь, пояснил: – и скучно тут одному ночью.

– Спасибо, – отозвался Адам, перекатывая на языке глоток виски. – И приятно, что развлекли Вас.

Потом он взял Еву за руки, ее рука все еще дрожала, и он спросил:

– Соскучилась?

Она кивнула.

– Пойдем.

Он вывел ее наружу и спросил:

– Твоя машина просторнее или моя?

– Моя, – ответила она и усмехнулась.

Он умостил ее на заднем сиденье доджа, захлопнул дверь и, взяв в ладони ее лицо, выдохнул:

– Люблю…

А она одними губами, без голоса, отозвалась:

– И я…

Позже, кто знает, как много позже, да и какая разница, они снова сидели обнявшись, и Ева сказала:

– От тебя настурциями пахнет. Почему от тебя пахнет настурциями?

– Потому что настурция – душистый цветок.

*   *   *

Утром Рута проснулась, потянулась, открыла глаза, посмотрела на Адама, ее зрачки вдруг расширились, и она спросила:

– Это ты? Это был ты?

– Я, – ответил он, улыбаясь.

– Какая сладкая была ночь, – вздохнула она, зажмурившись.

– Сладкая, – отозвался он и поцеловал ее в губы.

А когда Алекс открыл глаза, он позвал:

– Рута?

– Нет… Ева.

Он, еще не веря, повернулся с боку на бок, потом подскочил, уставился на женщину:

– Это ты? В самом деле ты?

– Я.

– Мне не приснилось? Это не был сон?

– Нет, – улыбнулась Ева.

– Какой красивый, какой прекрасный был сон, – воскликнул он.

И поцеловал ее в губы, и она не сопротивлялась.

*   *   *

Уже был четверг, день, когда Бог, сотворяя мир, только раз увидел, что это хорошо.

Ведь не может такого быть, чтобы изо дня в день было дважды хорошо.

Между прочим, в тот самый день, с утра, Бог решил было, что настало уже время для конца света. Но потом передумал.

Перевела с литовского София Шегель

  1. В книге Бытия в рассказе о сотворении мира про этот день написано “день третий”. Мерас использует слово “trečiadienis”, так по-литовски называется среда. Если переводить на русский буквально, то, по смыслу, это близко к третьему дню – “trečia diena”. (Примечание редакции.)