Корин Амашер

первая и последняя встреча

Минуют необъятные российские годы, пройдут бесконечные российские дни, и опять наступит тот дождливый вечер с пельменями, который переломил Тонину жизнь у самого корня. Но на сей раз вечер перейдет не в ночь, а сразу в рассвет, станут блекнуть земные зори, как блекнут горящие свечи, освещенные сильным заревом, и услышит Тоня чистый, заоблачный голос, как бы единый голос Ульяны и Менделя:

– Прийди, ближняя моя, прийди, голубица моя.

Тогда ответит Антонина радостно:

– Готово сердце мое, Боже, готово.

Фридрих Горенштейн. Улица красных зорь, 1985

2 марта 2003 года в Берлине отмечали годовщину со дня смерти Фридриха Горенштейна. На кладбище собралось всего человек двадцать. Это немного для писателя, признанного одним из самых талантливых.

Я встречалась с ним всего один раз – за три месяца до его смерти. Ожидала встретить человека полного, каким привыкла видеть его на фотографиях. А он был худ, лицо его осунулось. Заметив мое удивление, сразу сказал, что у него проблемы со здоровьем. Он был уже безнадежно болен, но, по всей видимости, не хотел этого признать. Говорил о планах на будущее, о примирении с бывшей женой, которому радовался. Говорил о своем сыне, которого привлекают театр и литература. При этом глаза у него блестели. Горенштейн терпеливо отвечал на все мои вопросы (я только что закончила диссертацию, посвященную его творчеству). От него веяло большой добротой, иногда в его реакциях и интонациях чувствовалась детская наивность.

Он упомянул о новой работе: «Я готовлю пьесу о Гитлере. Но сейчас время прервалось из-за всяких проблем. Я все еще хочу, но у меня сейчас другие проблемы… Но надеюсь вернуться к этому».

Пьеса о Гитлере останется незаконченной. Не будет, наверно, никогда опубликовано и его эссе о Пушкине, которого он ценил превыше всех, о котором писал как об абсолютном гении: «…вот, о Пушкине еще я написал. Но тут о загадке Ганнибала. Это версия о негритянском происхождении Пушкина. Есть другая версия – о еврейском происхождении Пушкина. Это более серьезно… И я написал сравнение этих версий. Но это еще не издано».

Что касается Достоевского, с которым писатель вел непрестанную полемику (он посвятил ему и «пьесу для чтения» Споры о Достоевском), то Горенштейн нуждался в нем до конца жизни. В декабре он собирался в Москву: на десятилетний юбилей своей пьесы Детоубийца в Малом Театре, а также, чтобы проверить у московских врачей диагноз рака, поставленный немецкими врачами, которым верить не хотел. К тому же Горенштейн собирался в Россию и на конференцию по Достоевскому: «если буду говорить о Достоевском, то о Достоевском в моих книгах. Как оппонент, в основном. Необходим как оппонент. Такое противостояние помогает мне понять. Он был человеком с преступными наклонностями и пытался это преодолеть. Это был высокий талант». О Мандельштаме говорил долго и с глубоким уважением: «Он из того же куска золотого, что и Пушкин. …Это действительно золотая россыпь…». Потом мы начали говорить о писателях советского периода. Горенштейн их не особенно уважал, однажды даже сказал, что русская литература «кончилась в 30-е годы». Пастернак, по всей видимости, не интересовал его, во всяком случае, как автор романа Доктор Живаго. Он признавал значение Бабеля: «Бабелевский подход к жизни другой. Он, в общем-то, соцреалист, но натуралистический. В нем нету полета… Но это все-таки писатель, это были 30-ые годы, не то, что шестидесятники. Это писатель… Вы читали Бориса Степановича Житкова, роман Виктор Вавич? Роман этот вышел недавно. Его не хотели публиковать, и сейчас тоже замалчивают. Издали маленьким тиражом. Это мой любимый детский писатель. Он написал и роман. Я читаю его. Дети читают».

Горенштейну не особенно нравился, к моему удивлению, Василий Гроссман: «Жизнь и судьба – это не художественная вещь. Это публицистическое…» Он считал «не серьезными» и его маленькие рассказы: «У него был Степан Кольчугин, помните? Это более такое натуралистическое… а то более публицистическое. Это не самый мой любимый писатель».

А когда Горенштейн заговорил о «шестидесятниках», его лицо сразу потеряло доброту, впрочем, как и тогда, когда мы стали говорить о последней книге Солженицына.

– Вчера получил письмо от издательства «Слово», которое издало мой трехтомник десять лет назад. С тех пор они мной не интересовались, в магазинах ничего моего не было. Теперь вот пишут… Про мой роман о Шагале, звон слышали, и прочее…

– А почему, по-вашему, не интересовались вами?

– Я не знаю, почему. Но время подошло, они уже наиздавали, уже пересыщен рынок книгами Довлатова, Окуджавы и Войновича… Не знаю, почему они именно сейчас интересуются мной. Не знаю, буду ли им отвечать и что им отвечать, если они десять лет не интересовались. Никто нигде не издает Место. Толстый роман… Но и толстые романы тоже издаются, но вы же знаете, шестидесятники, компания… они все заполонили… не литературными методами стараются держаться.

– Но сегодня уже другие люди…

– Да, другие люди, постмодернисты… это еще хуже! Там Пелевин… потом этот Акунин. Кто их читает?!! Я одни рассказы прочитал, чтобы посмотреть, что это такое. Но дело не в этом. Общество достойно тех писателей, которые у него и есть… Это такая субкультура, я к ней не принадлежу. Мой читатель, который был бы, который есть, этот читатель обделен книгами. Вот это меня возмущает. То, что они там увешаны наградами, орденами, это Бог с ними. Но то, что читатель неравноправен… Ну, что делать. Все равно, книги проходят…

– Вы часто пишете, что в Москве была кампания против вас…

– Не впрямую, конечно. Но просто я не принадлежал к этой культуре. У меня другие книги.

– Часто приходится читать, что вы злой и неприятный человек…

– Да, но это же способ… Кстати, о Пушкине тоже это говорили. Посмотрите, кто говорил… ну, не на ком поставить печать… В значительной степени из-за этого целых последних десять лет не было моих книг. Мои пьесы идут в двух консервативных театрах, в Малом и в Александринке. И где-то еще идут, но пиратским способом. Они со мной не общаются. Волемир у вас есть? Это моя первая пьеса. Я написал ее в 64-ом году. Она была опубликована в журнале Время и мы.

Горенштейн писал много. Во время нашей встречи он все время вставал и искал рассказы, и те, которых у меня не было, и те, о существовании которых напомнила ему я. Он искал тексты, написанные, он сам уже не знал, когда и где… Так в 1993 году его рассказ День, оставшийся под обрывом (1963), был найден в архивах Нового мира. Тогда цензура его не пропустила. Тридцать лет спустя его случайно нашли и опубликовали с согласия Горенштейна, который уже совершенно забыл о существовании этого текста…

– Почему Вы не эмигрировали в Израиль?

– Зачем? Это же не гетто… Вы понимаете, что немцы могут жить где хотят, а евреи только в Израиле… Кстати, у меня там не издано не одной строчки на еврейском. Тут издали десять моих книг все-таки, а там ни одной, так что, что мне там делать? Я там даже ни разу не был. Теперь времени нет.

Книги Горенштейна не были переведены на иврит (что, кажется, глубоко задевало его), он испытывал раздражение, как только речь заходила о политике Израиля, но была, наверно, и другая причина отказа поехать в Израиль. Он покинул СССР в 1981 году не «по еврейской линии», а по официальному приглашению, получив в ФРГ академическую стипендию. Он остался в Германии, жил на литературные гонорары и стипендии и никогда не признавал себя еврейским иммигрантом. А жить в Израиле значило бы для него «раствориться» в этой стране, потерять статус «русского писателя в эмиграции».

Как бы ни воспринимали его критики – еврейским писателем, или русским писателем еврейско-украинского происхождения, Горенштейн неустанно повторял, что он писатель русский:

– Вы считаете себя русским писателем…

– У меня культура русская. Писатель пишет и принадлежит к той культуре, на языке которой он пишет.

– Не все согласны с этим…

– Но пусть они будут не согласны… Допустим, этот полуполяк, который писал по-английски…

– Джозеф Конрад?

– Да, Конрад! Он кто? Польский писатель, что ли? Он английский писатель! Но вы знаете, дело не в том, кем я себя считаю. Я могу себя считать кем угодно. Но дело в том, что есть действительность. По языку считается. Нравится ли это кому-то или нет. По языку. Все! Это изменить нельзя. Гитлер не мог ничего изменить с Гейне.

– О вашей национальности говорят разные вещи: то русский, то украинский еврей, то русский еврей… А что вы сами говорите?

– Еврей, естественно! А как я могу по-другому. Допустим, я скажу: нет. Разве это может быть! Сам человек не может себя определять. Его определяют. Не он себя определяет. Это же физиология. Как же можно физиологию не считать? Есть психология, есть идеология, это можно. Но физиология есть физиология. Есть этническое происхождение, и, естественно, оно не всегда совпадает с культурой. Но сейчас это не так важно. Пусть определяются люди, как хотят. Есть смеси все-таки. Это при Гитлере играло какую-то роль. Я не знаю, какую это роль играет в смысле психологии, и для кого играет… И насчет еврейской культуры: по-моему, не только еврейской культуры, но и русской культуры нет уже. И везде прошла уже культура… Вообще, культура идет к концу. Ее нету уже. Посмотрите, что происходит вокруг нас. Культура идет вниз, западная культура. Вообще жизнь идет вниз. Пока я не хочу сказать, что так оно будет. Но такая тенденция существует.

Родным языком родителей Горенштейна был идиш: «Отец был связан с еврейскими колхозами, которые создавались в Крыму. Мать была некоторое время еврейской учительницей в еврейской школе. Когда-то были еврейские школы… Она преподавала на идише. Я не говорю на идише. Мне трудно понять, что идиш, а что немецкий. Но я идиш использую в романе Попутчики, в пьесе Бердичев, например. Но это еще не еврейская культура».

Горенштейн прожил в Бердичеве пять лет. Он посвятил этому городу пьесу; действие романа Искупление (1967) также происходит в Бердичеве, хотя название города в тексте ни разу не упоминается, возможно, потому, что для писателя страшные события, происшедшие там, универсальны. Но Горенштейн посвятил этому городу и превосходную главу в романе Попутчики (1983). Поезд, идущий от Киева до Здолбунова, на окраину западной Украины, проходит через Бердичев. В этом поезде путешествует Забродский, герой романа, от которого ведется повествование. «Историческая родина, что ли?» спрашивает себя Забродский. «Да, может быть. Бердичев – это историческая родина российского еврейства». Бердичев, продолжает он, это прошлое еврейского народа, это родина всех евреев, будь они выкресты, будь они ренегаты, будь они безразличны к своему еврейскому происхождению, афишируй они его, или нет. Каждый еврей, не важно, где он живет, бердичевец: «Бердичев – город-призрак, город, рассеянный по стране и по миру, город, жителями которого являются даже люди, нога которых не касалась бердичевских улиц: московский профессор, нью-йоркский адвокат, парижский художник. (…) Бердичев – это не обычное географическое название, а имя живого существа, вызывающего ненависть, насмешку, страх, стыд. Пусть не удивляют вас оба наименования, на первый взгляд противоположные, но относящиеся к одному и тому же. Бывают живые призраки, и бывает мертвая, красномордая плоть». Когда поезд трогается с бердичевского перрона, герой вдруг загорается желанием остаться на несколько дней в этом городе, «прошлом еврейского народа». Но Забродский не выходит, проезжает мимо, потому, что, объясняет он, у него нет сил жить в «бердичевской гостинице». В Бердичеве он может спать «только в домашних условиях». Но все родственники Забродского давно покинули этот город.

По мнению Горенштейна, город, который он знал с детства, уже давно не существует: «Я жил в Бердичеве один год перед войной, потому что нас выгнали из Киева, когда арестовали отца. До смерти матери мы были в Средней Азии. А потом, когда она умерла, я вернулся в Бердичев. Деваться некуда было. У меня там тетки были, и я вернулся в Бердичев. И жил там пять лет. До 50-ого года. Потом туда приезжал, смотрел… записывал… Я же пьесу написал, которая охватывает как раз эти послевоенные годы. Но Бердичев уже не существует! Его больше нету! Его нету, того Бердичева. Так что…

– Там уже ничего не осталось от еврейской культуры?

– Нет, все кончилось. Потом я работал возле Днепропетровска, работал в Кривом Роге, на шахте, потом поехал в Киев, и был в Киеве в этом проклятом… А из Киева – уже в Москву, я учился там на сценарных курсах. Тогда я начал читать Библию. В Москве тогда существовал интерес, в шестидесятые годы. Тогда я тоже… Москва много мне дала, конечно, в этом смысле.

– Вы ездите на Украину? Вы все-таки там родились…

– Нет, ненавижу. Особенно Киев. Все, что у меня было плохого, связано с Киевом… Не все плохое, но с Киевом связано только плохое.

– В 1999 году в статье «Под звездами балканскими» вы написали, что было бы хорошо, если бы Украина и Белоруссия соединились…

–Да я и сейчас так думаю. Хотя теперь… в связи с этими событиями в Афганистане… Мир изменился…

– А как вы относитесь к тому, что происходит в Афганистане?

– Во-первых, это результаты этой глубокой аморальности Запада. Они потакали и сейчас потакают террористам. Одних поддерживают, с другими борются. И Америка, и особенно Клинтон, их возмутительное отношение к Израилю, враждебное со стороны Европы, предательское со стороны Америки. Они думали за счет Израиля потакать национал-исламизму, как они потакали раньше национал-социализму, и забывают, чем это кончилось. Но существуют еще и другие эти арабские… И Ирак там тоже… Ну, это другое дело.

– А то, что Россия приближается к Америке?

– Это хорошо. Очень даже. Я всегда считал, что в мире, в котором Россия и Америка будут вместе, такой мир более устойчив, их всегда стараются разъединить… Но и внутри России есть те, которые против, и в Америке есть те, которые против этого.

– А что вы думаете о политике Путина и о тех, кто говорит, что в России уже нет свободы, что нет демократии уже…

– Я к Путину положительно отношусь. А это все разговоры про свободу и про демократию. Каждый понимает свободу только так, как она ему выгодна. Вот тут я об этих либералах много написал.

Горенштейн показывает мне статью о «либералах», которых он, по всей видимости, очень не любит. Но особенно начинает сердиться, когда речь заходит о Франции. Тогда он по-настоящему вспыхивает:

– Во Франции, и в газете Монд, много еврейских ренегатов. И дело даже не в том, что они уже не евреи. Дело в том, что они враги. Я об этом написал как раз в тексте По ком звонит колокол. Франция имеет грязную историю. Лживую историю. Французы не воевали. А вышли в качестве победителей, себе приписали. Немцы недавно показали интересный фильм о французском Сопротивлении. Оказывается, что французы в нем не участвовали. Участвовали евреи, итальянцы, даже были армяне, русские. Французов не было. Но зато потом они себе медали понацепляли. И теперь их поведение отвратительно, как и поведение всей Европы. И Швейцария тоже, кстати, заполнена исламистами. Они распространились всюду под предлогом защиты прав человека.

Горенштейн долго говорит о политике. Наиболее волнующая его тема – это не столько Россия Путина, сколько Франция Ширака, Европа и ее политика по отношению к Израилю.

Вечером 2 марта 2003 года в кинотеатре «Арсенал» на Потсдамерплатц зал полон. В 18 часов здесь начнется спектакль Юрия Векслера по рассказу Горенштейна Шампанское с желчью (1986). Играют Александр Филиппенко и Эрнст Зорин. Главный герой рассказа, известный театральный режиссер Ю., «по своему происхождению был из бывшей черты оседлости, и эти места своего детства и юности он любил, хоть и не афишировал, карьеру же свою делал в самой гуще русского национального искусства, сочетая хороший мужской профессионализм с мягкой женственностью в обхождении с покровителями и врагами». Действие происходит в 1973 году, во время войны Судного дня. Каждая ироническая фраза, каждый намек – похожи на удар ножа. Ирония Горенштейна едка. Надо было видеть Филиппенко в роли Овручского, хореографа «известного московского ансамбля», который «танцует вприсядку», «надевая на лицо улыбочку». Надо было видеть сцену, когда «покровитель» Ю., кровь которого «тоже не мазутом пахнет», подсказывает ему идею вступить в Общество советско-арабской дружбы, объясняет ему, как жить «согласно обстоятельствам»… Неудержимо хочется смеяться, чтобы отогнать от себя всю абсурдность и жестокость советского режима. В конце спектакля публика бурно аплодирует. На сцену выносят портрет писателя. Появляются цветы.

И все-таки остается чувство неловкости. Этот полный зал, эти аплодисменты… Я представляла его сидящим в зале. Я уверена, он хотел признания широкой публики. А не только «специалистов». Когда я ему рассказала, что в Женевском университете мы вместе со студентами читали повесть Улица красных зорь, и что этот замечательный текст сильно взволновал их, я чувствовала, что он был тронут. Почему надо ждать смерти писателя для того, чтобы аплодировать ему с таким волнением, с таким восхищением и с такой силой?

Горенштейн никогда не был ни «модным» писателем, ни «приятным» человеком. Он, наверно, бывал несправедлив. Своими поступками и критическими замечаниями он многих задевал. Но, в отличие от большинства своих персонажей, Горенштейн всегда говорил и писал то, что думал, делал то, что чувствовал, не заботясь о «внешних обстоятельствах». Да, он иногда ошибался, но «главное было душу сохранить», как написал он однажды. Чтобы понять, что значат для него эти слова, мне хочется упомянуть одно событие, о котором Горенштейн сам рассказывает в своем памфлете Товарищу Маца…

В 1964 г. при первой публикации его рассказа Дом с башенкой в журнале Юность ему дали заполнить авторскую анкету. Там был пункт «фамилия, имя, отчество» и другой пункт, «псевдоним». Горенштейн пишет: «Я знал, где нахожусь… Энтузиазм Маяковского “в мире жить без Россий, без Латвий единым человечьим общежитьем” давно разбился о быт. Я посидел минут пять и сделал в пункте «псевдоним» прочерк. Что же вы? – сказала мне сотрудница с улыбкой, полушутя. Мне кажется, в тот момент, то есть в те пять минут раздумий, я окончательно выбрал свой путь и даже тему моих будущих книг».

Эти «пять минут раздумий» не только определили тематику писателя, который впредь будет выступать против всех русских еврейского происхождения, выбравших другой «путь», нежели он сам. Его решение оставить свою фамилию вызывало не то удивление, не то возмущение. Один «пуганый псевдоним» (так определяет его Горенштейн), даже поражается: «С такой фамилией в русскую литературу!» Но Горенштейн отказался – взять псевдоним значило бы для него «продать свою душу» (Псалом), лгать, не столько другим, сколько самому себе. Для писателя оставить свою фамилию означало прямо назвать себя евреем в обществе, которое он воспринимал как враждебное к евреям.

Если вчитаться в тексты Горенштейна, вне зависимости оттого, обращается ли он в них к еврейской теме или нет, все они говорят о личной, социальной, профессиональной, религиозной или исторической неустойчивости. В его произведениях мужчины, женщины, народ и даже русская нация ищут свое «место». Нет ни одного текста, не описывающего страдания или трудности из-за отсутствия собственного места, будь это просто «койко-место» или более онтологическое, место «среди живущих» (Место).

Первый рассказ Горенштейна, Дом с башенкой, изображает скитания сироты, брошенного, как соломинка, в океан зла и насилия. Во втором рассказе, Старушки (1964), развивается та же тема: две женщины, раздавленные тяжестью советского быта, неспособные жить собственной жизнью, неспособные играть соответствующие им роли матери и дочери. В финале мы видим двух старых женщин, сидящих на траве. Мать, одетая в белое платье, с ожерельем на шее, похожая на молодую женщину, ласкает худыми руками седые волосы своей дочери. Та же тема – невозможность быть тем, кто ты есть на самом деле. В текстах Горенштейна нет ни настоящей матери, ни настоящей дочери, ни настоящего сына, есть только «пасынки» советской власти, как сам себя определяет герой рассказа Последнее лето на Волге (1988). И когда эти «пасынки» в свой черед становятся отцами, как Цвибышев, герой Места, они могут быть только приемными отцами, которых терпят некоторое время, но выбрасывают, когда они уже не нужны.

Цвибышев не знает своего происхождения, а Ю., персонаж Шампанского с желчью, попросту лишен настоящей фамилии. Молодой шахтер из рассказа Зима 53 года выбирает самоубийство, чтобы избавиться от страшной «пустоты», положить конец своей тревоге и найти в утробе земли место, чтобы, наконец, «отдохнуть». Большинство персонажей Горенштейна чувствуют себя людьми, «родившимися без родины», чьё пристанище «не дом, а жилище» (Последнее лето на Волге). Даже те его герои, которые имеют свой дом, профессию, социальный статус, могут внезапно потерять драгоценное место, благодаря которому они существуют – не только для других, но и в собственных глазах. Именно так происходит с одним из героев Места, писателем, уверенным в своем праве на счастье и на славу, который, вопреки всей логике, будет арестован прекрасным солнечным утром в центре Москвы. В течение нескольких часов, из-за «ошибки», которой он даже не совершал, он превращается в тряпку в подвалах Лубянки. Описываемый Горенштейном советский мир разрушает все, что казалось устойчивым.

Псалом – поэма о скитании. Скитание Дана, посланника Бога на земле, призванного остаться вечным «кочевником». Скитание маленьких девочек, брошенных на дорогах России в эпоху, когда вокруг царят война, насилие и голод. На девочек возлагается обязанность быть матерями для своего маленького брата. Но как может ребенок быть матерью? Неспособные на это, маленькие девочки могут только играть роль «безгрешных убийц», термин, который, как и термин «преступная жертва» (Последнее лето на Волге), передает всю трудность для персонажей Горенштейна отождествить себя с чем-то определенным.

В Искуплении рассказ развивается вокруг темы поиска. Во-первых, это поиск Сашеньки, эгоистичного, себялюбивого существа, стремящегося обеспечить себе «место под солнцем» даже во вред другим. Но есть и борьба Августа, лейтенанта, который хочет обеспечить своим родителям, убитым во время войны соседом-антисемитом, достойное место погребения, то есть «место», где они могли бы познать «мир и покой». В мире Горенштейна вообще нет места ни для детей, ни для женской доброты, самым ярким символом которой является обреченная на смерть Ульяна (Улица красных зорь).

Нет необходимости делать обзор всей прозы Горенштейна, чтобы понять, что все его тексты, от первого до последнего, посвящены теме отчаянного поиска места в жизни, теме принадлежности – личной, а когда речь идет о России, – коллективной.

В своих текстах писатель часто присутствует сам. Его голос легко узнаваем. Он тоже предстает в образе того, у кого нет места. Но прежде всего, он тот, кто хочет остаться самим собой (например, Вилен в Бердичеве). В Шампанском с желчью он Гершингорн, писатель, которого признают гением, но не дают «места» в мире литераторов столицы, тот, кто навсегда останется «таким местечковым Шагалом с чесночком», со странной фамилией, «болезненной… Вроде бы простудной…». Но Гершингорн так и не возьмет себе псевдонима…

Откуда у Горенштейна эта сила, благодаря которой он всегда отказывался подстраиваться, делать то, что требовалось, чтобы его жизнь, его карьера были проще? Частично я получила ответ, когда узнала о последних месяцах жизни его отца в Магадане. В 1935 году отец писателя был приговорен к пяти годам «исправительно-трудовых» лагерей. Вместе с еще тринадцатью заключенными, он участвовал в голодовке, требуя статуса политзаключенного. В августе 1937 года их обвинили в систематическом отказе от работы, в участии в групповой акции троцкистов, в агитации других зеков и в подготовке вооруженного побега. В сентябре «суд» приговорил всех 14 человек к расстрелу. Ни один из них не признал себя виновным, а четверо вообще отказались отвечать на вопросы следователей.

Горенштейн узнал об этом только в 90-е годы из публикации материалов следственного дела (Роговин, 1937, М., 1996). Но в семейных историях некоторые вещи оставляют следы, формируют характеры. В романе Место отец Цвибышева арестован во время сталинских чисток. И именно он является для Цвибышева героем, символом мужества.

Я думаю о словах писателя: «В Москве же угла своего не имел и уезжал на Запад характерно, как бы подытоживая мою жизнь, мою безместную жизнь, из чужой квартиры» (Товарищу Маца…). Горенштейн сказал мне, что в Берлине он чувствовал себя хорошо. Почему-то мне показалось, что там он нашел свое место. Место, которого герои Горенштейна искали вечно, отчаянно, и которое они так редко находили. Как Ким, герой Зимы 53 года, который умирает, раздавленный насилием сталинизма, в начале марта. Или как Иволгин из Псалма, который 2 марта 53 года становится жертвой волны антисемитизма. Горенштейн тоже умер 2 марта.

Думаю о финале повести Улица красных зорь. Смерть маленькой девочки, которой никогда не удавалось найти свое место в детдоме среди других детей; родители, зверски убитые дождливым вечером в грустном городишке советской провинции, которые никогда не переставали ждать ее. Рядом с родителями ей навсегда обеспечено теплое место. Девочка это ощущает, и поэтому так жаждет смерти. Страшный конец, но в то же время умиротворенность, раздирающая сердце. И нежность к людям, так сильно ощутимая во всех книгах Горенштейна. Нежность, столь же сильно ощутимая при разговоре с ним в Берлине, даже если он говорил вещи, с которыми было трудно согласиться.

В декабре 2001-го после двухчасового разговора, я уходила от уже серьезно больного человека. Тем не менее, у него были разные планы на будущее. Он принял мое предложение приехать в Женевский университет на конференцию. Я не могла и подумать тогда, что первая наша встреча будет и последней.

Я благодарю Иру Рабин-Голденфельд за любезно представленную информацию о жизни Фридриха Горенштейна и его отца.