Теперь уже и не помню, когда впервые увидела Шимона. Скорее всего, на занятиях по русской литературе. Что помню точно – в 1987 году он вел семинар по Тургеневу. У «господина Маркиша», любившего во время лекций прогуливаться по аудитории, была особая манера склоняться над одним из студентов с предложением прочесть абзац из разбираемого текста или (о ужас!) пересказать его своими словами. На русском языке, конечно. Но как можно резюмировать прочитанный текст, который ты не понимаешь, да еще на таком сложном языке! Каждый раз, когда Маркиш приближался, меня охватывал жуткий страх. На таких студентов, как я, Шимон смотрел с сожалением, не скрывая при этом и своего раздражения. Возможно, он задавался при этом вопросом, с какого же конца начинать объяснять русскую литературу и культуру страны этим невежественным швейцарцам? Кончилось тем, что очень скоро я перестала посещать этот семинар и возобновила свои занятия только через год, настроившись уже более серьезно. С тех пор и вплоть до 1992 года я присутствовала не только почти на всех лекциях и семинарах Шимона по литературе и русской цивилизации, но и на его незабываемых занятиях, которые он вел по четвергам и пятницам, с 16 до 18 часов, в маленькой русской библиотеке, где Шимон всеми силами пытался внедрить в «продвинутых» студентов основы русской грамматики. Он появлялся в читальном зале со стопкой маленьких листков в руках. На каждом листочке – тщательно расписанный план и хорошо продуманные вопросы, которыми он поддерживал наши дискуссии.
Боже, как я любила эти занятия! Шимон нас просто очаровывал, хотя его лекции, лишенные общепринятой структуры, не всегда отвечали «педагогическим нормам». Его единственную в своем роде манеру преподавания, основанную на обширнейших познаниях в самых разных областях мировой культуры и глубоком, «изнутри» знакомстве с советской Россией, – я никогда не забуду. Шимон приоткрывал перед нами таинственный для нас тогда (дело происходило в самом начале перестройки), замкнутый в себе советско-русский мир. Слушая его, мы воспринимали этот мир глазами самого Шимона. Лекции и семинары его были наполнены всей страстностью его темперамента. Иногда какой-нибудь герой русской истории настолько выводил Шимона из себя, что он набрасывался на него как на заклятого врага, обзывая всевозможными ругательными кличками.
Время от времени он прерывал серьезное объяснение, чтобы оживить его смешным анекдотом, разумеется, антисоветским. Чаще всего мы плохо понимали рассказанные по-русски анекдоты, и ему приходилось переводить их на французский, нужные слова удавалось отыскать не всегда, и он нервничал.
Тут я должна признаться, что постоянно опаздываю. А Шимон не терпел опозданий, его взгляд испепелял всех входящих после звонка. Опасаясь этого взгляда, я иногда просто прогуливала его занятия.
В начале 1995 года я стала аспиранткой русской кафедры. Из этого следовало, что «гоподин Маркиш» – образованнейший, прочитавший все на свете, чувствующий себя как рыба в воде не только в античной, но и в русской культуре, – мой коллега, невероятно! Я очень этим гордилась. Его отзывчивость располагала к общению. Я очень любила наведываться к нему с вопросами в его крохотный кабинет, находившийся в русской библиотеке.
Шимон вышел на пенсию в 1996 году, так что проработали мы с ним как коллеги всего два семестра. Его последний курс лекций на кафедре был посвящен русско-еврейской литературе, я приходила в аудиторию с диктофоном. Сегодня я не решаюсь слушать эти записи, на которых звучит голос Шимона, такой дорогой и все еще для меня живой. Он читал эти лекции по-французски. Милые грамматические ошибки Шимона были уникальны. Неожиданное использование сослагательного наклонения или неправильное употребление одного слова вместо другого – все это вызывало у нас радостные улыбки и дружелюбный смех.
За те пять лет, которые я работала над докторатом (1995–2000), мы стали настоящими друзьями. Вначале было трудно отказаться от официальной формулы вежливости «господин Маркиш», но он настаивал, и усилием воли я заставила себя перейти на «Шимон».
Я постоянно доставала его телефонными звонками, засыпая вопросами, касающимися моих собственных семинаров или моей диссертации. И каждый раз он уверял меня, что ему приятно помогать советами, что таким образом он чувствует себя полезным. Я позволяла себе звонить ему и тогда, когда могла обойтись без его советов. Но мне было особенно важно знать мнение Шимона!
Когда он уезжал за границу, я знала, что там ему будет хорошо, и в Израиле и в Будапеште, потому что он увидит своих, и радовалась за него. И тем не менее, мне доставляли огромное удовольствие его звонки по возвращении, его интонация, с которой он произносил одни и те же слова: «я по вам скучал». Вскоре он появлялся в нашем доме (мы были почти соседями, и в его отсутствие я занималась его почтой). Мои дочери просто обожали Шимона – он всегда веселил их своими шутками.
Наша дружба имеет еще одну подоплеку – с самого начала учебы в университете меня интересовала еврейская культура и история евреев в России и во всей Восточной Европе. Когда я открыла для себя творчество Горенштейна, то сразу же обратилась к Шимону – узнать его мнение. Когда я сказала, что собираюсь писать о Горенштейне, но он кажется мне слишком трудным, Шимон радостно воскликнул: «Пиши, пиши, это необходимо. Горенштейн – один из самых талантливых современных русско-еврейских авторов». И пообещал помочь, сказал, что уверен в успехе. Словом, у меня не оставалось выбора.
Наша «совместная» работа заключалась в следующем: если в текстах было что-либо непонятно, я звонила, чтобы получить ответы на накопившиеся вопросы. На следующий день шла к нему, обычно рано утром; по этому случаю он готовил завтрак, обычно – бутерброды с венгерской колбасой, которую я обожала, и кофе. И сколько я ни уверяла его, что уже завтракала, он настаивал на своем. Мол, моя диссертация, работа в университете, семья, дети – все это отнимает столько сил, что мне совершенно необходим для поддержания здоровья двойной завтрак. Шимон знал, что я не люблю крепкий кофе, и каждый раз трогательно справлялся, удалось ли ему сварить напиток по моему вкусу.
После этого мы принимались за работу. Но ничто не может сравниться с удовольствием, которое я получала от воспоминаний Шимона – он любил рассказывать о своем детстве, о своей семье, о своей жизни, частной и профессиональной. И так как, помимо привычки опаздывать, за мной числится еще один грех – любопытство, то я не переставала задавать ему все новые и новые вопросы. А ведь сколько надо было расспрашивать Шимона, чтобы понять его жизнь, его убеждения, его порой раздражительные или гневные реакции… Он рассказывал и о трагической судьбе своего отца, о тяжелой жизни в ссылке. Но, тем не менее, чувствовалось, что какая-то часть его личности всегда оставалась в тени. Он просто не мог говорить о какой-то, вероятно, неизлечимой душевной ране.
Я прекрасно сознаю, что мои воспоминания о Шимоне не представляют никакой научной ценности. Но сам Шимон ненавидел слово «научный», звучащее из уст филологов. Он, среди друзей которого было столько настоящих ученых, находил просто смехотворным смешение науки и литературы. Шимон считал, что каждый человек понимает литературный текст по-своему.
На кафедре русской литературы мы называли Шимона «нашей живой энциклопедией». Как грустно теперь обращаться за ответами к холодным энциклопедическим томам…
июль 2004, Женева