Парень плюхнулся на скамейку – то ли сел, то ли лег – лег, наверное, только спинка не дала удобно умоститься. Вытянул устало загорелые ноги, уставился перед собой немигающим взглядом, смотрел, но не видел – ясно было, что мыслями далеко. Лиза мельком глянула на него и уже не могла глаз отвести. Красивый парень, горбоносый, смуглый, шея стройная. Только стройных да горбоносых – вон их сколько, а у этого – глаза разные, один черный, другой зеленый, совсем как у того, в пеленках.
«Спросить – не спросить? – заметалась мыслями Лиза. – Готеню, что это я, совсем плохая стала. Тому, пожалуй, теперь далеко за сорок, а этот – совсем птенчик. Придет же такое в голову».
А вот придет и – поди ж ты, не уходит, да и все. Лиза и песню начинает мурлыкать, и прохожих разглядывать – кто на кого похож. Но та история, тот давний день неотступно стоит перед нею, будто и не было этих четырех с лишним десятков лет, будто вернулась она в то далёко и нужно снова принимать решение…
Когда-то давно Лиза была гречанкой. Правда, недолго. Было то еще до той, большой войны. Сначала она была просто Лизой, Лизанькой, Лизунькой – так папа называл. Потом, когда папа ушел на работу и не вернулся, мама отвела ее к большому серому дому, поцеловала в лоб у закрытой двери и сказала:
– Если спросят, не забудь, ты – гречанка.
Лиза даже не успела спросить, что это – «гречанка» и почему, а мама уже ушла. Та мама, первая, с синими глазами и рыжей косой, все ее дразнили, а папа расхаживал, скрипя сапогами, по паркету и напевал:
Люблю я женщин рыжих,
коварных и бесстыжих…
Спросили сразу, как вошла. Строгая, в сером костюме женщина подняла усталые глаза от стола с какими-то бумагами:
– Ты кто? Как зовут?
– Я Лиза. Лиза Ланд-д-д… – и заплакала горько.
– Так и запишем: Лиза Ландиди. Гречанка, наверное?
Лиза открыла было рот, чтоб объяснить, что она не Ландиди, а Ландман, но услышала про гречанку, вспомнила, что мама велела, и молча кивнула. Стала гречанкой. Ребята, конечно, дразнили гречкой, но не обидно, даже ласково – детдомовские дети, голодные.
Все это помнится смутно, тревожит редко, давно было, быльем поросло. И как новая мама ее нашла, выбрала из двух десятков одичавших и голодных детдомовских девчонок в одинаковых не по росту одежках – тоже как-то из памяти стерлось, помнится только острая тоска, когда все стояли, как на медосмотре, и боялись глаза поднять, и потом, когда она уходила с новой мамой в новый дом, а они все оставались.
И началась вторая жизнь, не последняя еще, последняя – это теперь, здесь, на скамейке, под беспощадным солнцем, обжигающим даже сквозь листву эвкалипта. А тогда – просто вторая, на первую не похожая, и слава Богу.
В новом доме говорили на идиш. Лиза все понимала – помнила там где-то, глубоко, а сама не сразу заговорила, пока еще язык развязался. Городок был маленький, зеленый, одноэтажный, дома – просто мазанки, поставленные вокруг больших городских дворов. А многоязычье завидное. Жила во дворе семья цыган – цивилизованных, городских, только песни пели таборные, очень красиво. Понимала их Лиза отлично. Про русский и украинский – говорить нечего, в школу ведь ходила, книги читала. А еще были люди, которых в городе называли армянами. Жили они большими семьями, по четыре поколения в одном доме, пристраивали и достраивали свои мазанки бесконечно, клеили кустарные галоши-чуни, да торговали на углах мороженым – ах, какое вкусное, Лиза в жизни больше такого не ела, между двумя хрустящими вафельками, желтенькое, душистое и восхитительно холодное. Варил мороженое дед Шай, продавала его с лотка тетка Лия, а их дочка красавица Ляля, сама уже мама многодетная, вела хозяйство. Поставит во дворе три кирпича буквой П, разведет между ними костер, на кирпичи – котел с водой. Как вода закипит – бросит туда полбарана, на куски порубленного, да жменю соли – вот и вся готовка. Детей было много, Лиза точно не помнит, сколько, и как варево немного остынет – каждый подходил и, запустив в котел не слишком чистую руку, выуживал себе кусок – вот и вся кормежка.
Мама спрашивала Лялю:
– Хорошо ли так? Вдруг маленький возьмет больше, а старшему не достанется?
– Так пусть не зевает, – сверкала антрацитовыми глазами Ляля.
Вот и вся педагогика. Лиза свободно говорила на их армянском. Греческого только слышать не пришлось.
И еще много было жизней – разных. И любовь была, а как же! Почему была? Она и есть. Пусть и недолгой была радость, рано ушел ее Гриша, и вот уже сколько лет, как не положить ей камешка на его могилу – далеко та могила, не достанешь. А он всё с нею. Нет, не он, ее любовь.
Не его теперь Лиза вспоминает, а свою любовь. Не его любит, а свою любовь. С нею и живет – не с воспоминаниями, с живым трепетом сердца, оттого и не блекнут старые глаза Лизы, все так же брызжут молодой синью, только рыжая коса совсем стала голубой и жидкой, да кто ее видит под платком… И дети были, как же без них, раз была любовь. Четверо их было, один к одному, а только одна осталась, младшенькая, красавица Саша, кто теперь помнит, что красавица, сама уже бабушка, ходит тяжело и дышит шумно, укатала жизнь девоньку. А тем, другим, Лиза сама глаза закрыла. Не дай, Боже, ни другу, ни недругу узнать, как это – свое дитя в землю положить… Но жить надо. Хоть и стара Лиза, на ней дом, семья, куда они без нее.
Были у Лизы и еще дети – много: работала в детском доме, не том, где сама сиротство коротала, в другом. Дом малютки назывался, новорожденные там были. По первому годочку. Тогда и приключилась та история.
А было так. Городок, маленький и зеленый, знаменит был старинным парком. Стоял в парке каменный дом, в царские еще времена там был лицей, потом, при советах, – педагогический институт. А парк по-старому все звали Лицейским. Или еще Гоголевским – писатель Гоголь там когда-то учился. Парк был большой, запущенный, неухоженный, даром что знаменитый. Осенью кленовые листья укрывали его золотым ковром, дышалось там вольно. Только детям одним ходить туда было не велено, и Лиза своих не пускала, мало ли что… В глубине парка – старый пруд, весь зеленый, полный лягушек, к вечеру такой гвалт поднимали, не хуже чем в доме малютки. А над прудом – старые клены, дуплистые, скрипучие.
Как-то под вечер забрела туда Лиза, как раз осенью дело было. Тосковала она тогда сильно, года не прошло, как Гришу своего потеряла, никого видеть не хотела. Забрела, шурша листьями, к самому пруду, прислонилась к стволу клена, обняла его, сколько рук хватило, и замерла. Будто сил от него набиралась. Потом уже, много лет спустя, внук ей вычитал из журнала, что каждому человеку дерево служит, каждому другое – по дню рождения. Лиза своего не знала. Может, и вправду клен?
Сколько-то времени так простояла, и стало ей тревожно, будто зовут ее, бежать куда-то надо, а что случилось – поначалу даже не поняла. Прислушалась к себе – тихо, к миру – лягушки галдят, будто младенчик плачет. Да так похоже, что стала Лиза искать. И нашла-таки. В дупле, совсем от нее близко, нашла дитя в пеленках, крохотное, мокрое и голодное. Делать нечего, оставишь – погибнет. Домой Лиза возвращалась со своей находкой дворами да переулками – городок маленький, мало ли что подумают о молодой вдове. Не так уж беспокоилась, сразу решила – до утра дома оставит, а с рассветом – в дом малютки, что же делать, если родители отказались.
Зря только выбрала кружную дорогу. А может, и не зря. Может, это судьба дитяти так распорядилась.
В то время жили в городе две семьи из Польши – еврейские. Называли их по-разному – кто транзитниками, а кто почему-то польскими патриотами. Чудом уцелев в Варшавском гетто, они таким дальним путем добирались в Палестину, ждали визы уже чуть ли не год. В одной семье были отец и два взрослых сына, в другой – муж и жена, совсем молоденькие, в гетто и поженились, без детей, да какие дети – их от ветра шатало. Вот их-то Лиза и встретила на своем пути к дому, а были немного знакомы, здоровались, забегали иногда – все же еврейское лицо, тогда все друг к другу тянулись. Удивились, чуть ли не поздравлять стали, без осуждения, по-доброму. Лиза им все рассказала, да и пошла своей дорогой.
Дома распеленала младенчика – мальчик. Здоровенький, крепкий, волосики черные, кольцами – первые еще, не выкатались. А глаза разные – не поймешь, что за цвет, но разные – один темнее, другой – совсем зеленый, даже чуть жутковато. Молочком напоила, стала купать – а тут стук в дверь. Открыла с опаской – ночь уже на дворе. А у порога та самая пара, польские патриоты, транзитники. Удивилась не очень, подумала, что хотят еще раз послушать, как дело было, посмотреть на спасенного малютку.
Но они с другим пришли.
– Ты только, Лиза, не говори сразу «нет». Ты подумай. Мы очень тебя просим. Ну что его ждет здесь? Посмотри хорошо, ведь он обрезан. Так весь век и будет жить на чужбине. А с нами что будет? Нам своих детей не дождаться. Это точно. Пусть у ребенка будут родители. Мы будем его крепко любить, мы уже его любим. Пожалей ты нас и дитя пожалей. Мы все для него сделаем, вот увидишь.
Лиза улыбнулась. Подумалось – как это она увидит. Те сразу поняли:
– Увидишь, увидишь, рано или поздно у всех одна дорога. И у тебя. Приедешь – а он тебя встретит, уже большой. Скажет: «Здравствуй, Лиза!» и поведет в дом.
Не то чтобы она не устояла, она поверила. Поняла. Пришли к ней двое, а уходили втроем. Младенец чмокал во все, как ему и положено. А новоявленные родители светились счастьем. Пообещали, что назовут его Гришей. Не Гришей, Цви, но это все равно, Лиза знала. Взяли с нее клятву, что никому, ни под каким видом слова не скажет. А уж как уезжать – это их дело. Родился ребенок, и дело с концом, обратно его не затолкаешь. И виза новорожденному не нужна. А ему от силы месяц, может. И меньше.
Глаз не сомкнула Лиза за ночь, а под утро кто-то заколотил щеколдой в дверь. «Передумали», – подхватилась Лиза, даже с радостью, неспокойно все же на душе было. Нет, не они, взбаламученная Ляля, армянка-соседка, с порога – и сразу на колени:
– Лиза, помоги, ой, помоги! – и руки заломила.
– Да что стряслось? Встань, говори толком.
– Каким толком, нет толка, беда! Зинка, знаешь, невестка моя, – полгода, как свадьбу сыграли, а три недели, как родила, – сбежала, подлая. Ночью сын прибегает. Сам не свой и записка в руках, а руки трясутся. «Читай, – говорит, – мама». Читаю: «Дитя не ищите, все равно не найдете, а я больше жить не согласная. Это не жизнь – чуни клеить, а другое нам заказано. Больше не хочу плодить несчастных и сама не хочу. Прощайте все – вас много». Ну что ты скажешь, семнадцать лет сопливке, в загсе расписывать не хотели, пока живот на нос не полез, а она жить не хочет. Полночи искали, весь парк обшарили, ни следа. Помоги, Лиза, дитя мимо тебя не пронесут. Верни. Я выращу. Родная ведь кровь. Да и обрезан он по нашему обычаю, дед сам постарался, тайно. Кому нужен обрезанный, посмотрят – и тебе принесут. А ты верни, – и Лялька опять заломила руки, села на пол.
Лиза молчала. Смотрела, как из антрацитовых лялькиных глаз сыплются слезы. Сыплются. Как крупа из кулька. А видела умоляющие глаза Цили, той, что вечером стала матерью. Как быть? Сказать? Так ведь клятву дала. Да и Бог бы с ней, с клятвой, но ведь столько там было утрат – одни утраты. Еще их множить? Нет, не сказала. Пообещала вернуть, если найдется. Если…
Вскоре они и уехали. А Ляля долго еще печальной тенью ходила за Лизой, заглядывала в глаза.
Не одна жизнь с той поры миновала. Дочку вырастила и замуж отдала, внука растила и в армию провожала, а потом ночей не спала, пока вернулся. Вернулся. Слава Богу. Потом начались сборы. Боялась Лиза, и если бы не та давняя история, ни за что бы не поехала. Что уж на старости лет, где родился, там и сгодился. Только вот придет час – и глаза закрыть некому. Да и как не ехать, дети ведь, свои, не купленные. И на мальчика посмотреть очень хочется, на Гришу, на Цви. Услышать, как скажет «здравствуй, Лиза» и поведет в дом… Поехали.
Тут и преподнесла Лиза сюрприз своему семейству. До столбняка все удивились, когда на какой-то вопрос на иврите она, не задумываясь, на нем же и ответила. А больше всех удивилась сама Лиза:
– Что вы мне голову морочили – иврит, иврит? Они же по-армянски говорят, точно как наши соседи.
Долго потом эту историю всем рассказывали, никто не верил. Нашли земляка – подтвердил. Ассирийцы они, не армяне. Какими ветрами занесло это затерянное племя на Украину – может, кто и знает, но не Лиза. Подумать только, жизнь прожила рядом, а так ничего и не поняла…
И начались поиски Цви-Гриши, сына Цили и Берла. Внук в газету писал – никто не отозвался, дочь на радио звонила – молчат. Остается по улицам ходить да просить Бога сотворить чудо. Вот и бродит старая Лиза.
А тут этот парень с разными глазами – один черный, другой зеленый. Может, все же спросить? Лиза поднимается, ковыляет через аллею. Но парень уже весь устремлен куда-то в сторону, и Лиза, проследив взглядом, видит – в шортиках и маечке, как все девушки вокруг.
– Прости, Цвика, я опять опоздала, – улыбается девушка.
И они весело уходят с бульвара.