ИНТЕРМЕДИЯ 5
Не в архиве при лампаде, не на Мойке в Петрограде,
не в роще у ручья, –
на московской Маросейке поместился на скамейке я.
В книгу взором я упёрся. Что читал – не помню, Бёрнса?
Хармса? не помню что.
Но легко, без проволочек, одолел примерно строчек сто.
Не мечтая о скандале, принялся читать я дале.
Но – еле принялся –
села на скамейку дама, из одних суставов прямо вся.
Только что в ларьке, где было дёшево, она купила
отечественных кур.
Два кота, что рядом спали, встрепенулись и сказали «мур».
– Надо же! – вздохнула дама, – это же кошмар и драма:
семь сорок за кило!
…А вокруг Москва гудела, солнце жгло, к июлю дело шло…
– Жулики! – взметнулась дама. – Не товар, одна реклама,
не куры – смех и грех.
Нет от этого товара ни бульона, ни навара, эх.
– Чтоб у них труба сломалась! Жулики! – не унималась
дама, – побей их Бог!
Мясо где? Сплошные кости. А у нас во вторник гости, ох.
– Ни за что, – взревела дама, – не приму такого срама,
лучше обратно сдам!
…И пошла сдавать обратно купленный почти бесплатно хлам…
Шевелиться не имея повода, сидел себе я,
обликом не светлел.
А кругом, гудя и воя, город каменный от зноя млел.
Кашлял он и задыхался. Я же вновь уткнулся в Хармса,
не молвил ничего.
Небо наземь не спустилось, но в душе моей сгустилось
некоторое хамство.
2002
СЕРЕНАДА
Горный озон прохладной тучей
гонит с закатом жар дневной.
Вот ведь какой досадный случай,
прямо не знаю – что со мной.
Либо Всевышний даст мне силу
суетный прочь отринуть прах,
либо сведёт меня в могилу
та, на балконе, в кружевах…
Пусть не поймут меня неверно,
я ни секунды не влюблён.
Да, красота её безмерна,
локон волнист, лукав наклон.
Веер сложив, она с ладони
белого кормит грызуна…
Нет! я чужой на том балконе.
Ах! мне не нравится она.
Чуть бы пораньше, лет так на шесть
или хотя бы на пять лет, –
мне б нипочём восторг и тяжесть
этой любви. А нынче нет.
Ночь не молчит, урчит, бормочет,
много сулит того-сего.
Но ничего душа не хочет
там, где не может ничего.
Вздор эти все плащи и шпаги,
лошади вскачь, враги в расход…
Славной стезе зачем зигзаги?
Зорким очам – не до красот.
Слушая, как нестройным эхом
звон серенад летит во тьму,
белый грызун дрожит всем мехом.
Я не сочувствую ему.
Демоны страсти вероломной,
цельтесь, пожалуй, поточней.
Пусто в душе моей огромной,
пасмурно в ней, просторно в ней.
Север зовёт её в скитания,
к снежной зиме, к сырой весне…
Спи без меня, страна Испания!
Будем считать, что я здесь небыл.
2000
ВОЛХОНКА
Душа в ухабах, денег ни гроша, в мозгу помехи и морзянка.
А по Волхонке марсианка проходит мимо не спеша.
Её осанка вся как нервный тик, её глаза как две напасти.
При ней болонка лунной масти и зонтик цвета электрик.
Танцует-пляшет зонтик за плечом. Каблук подбит подковкой звонкой.
И тучи реют над Волхонкой. Но марсианке нипочём.
Туда, где раньше был бассейн «Москва», она не смотрит и не слышит,
как всё вослед ей тяжко дышит. Включая дышащих едва.
Бушует ливень, мокнет стар и млад. С неё одной вода как с гуся.
Пойду в монахи постригуся. Не то влюблюся в этот ад.
На Марсе жизни нет и счастья нет. А если есть покой и воля,
то для чего я, чуть не воя, таращусь тоже ей вослед?
Махнуть бы двести, крылья обрести и полететь за ней, курлыча.
Спасти себя от паралича, неотвратимого почти.
Но ни гроша, ни спирта, вот беда. И как взлетишь, когда не птица?
Пойти в бассейне утопиться? Так он закопан навсегда!
Сидел бы дома, ел бы свой творог, с самим собой играл бы в нарды.
Но дёрнул чёрт за бакенбарды – и на Волхонку отволок.
Зачем не форвард я из ЦСКА? Зачем родился не в Гонконге?
Идёт вакханка по Волхонке. Уже Остоженка близка.
Вон Юго-Запад с горки подмигнул, Gaudeamus, alma mater,
где столько раз, ища фарватер, я заблуждался и тонул…
А каблучок подковкой – звяк-звяк-звяк. Волхонка в двух вершках от ада.
Болонка держится как надо. А марсианка ещё как!
Одна надежда, что вот-вот с высот, разрезав чёрный свод небесный,
в неё ударит свет отвесный. И содрогнётся чёрный свод.
Вот-вот.
2001
БЕЛЫЙ БЕРЕГ
Был берег бел как снег. Не зря из века в век
белил его и чистил альпийских вод разбег.
На то, как берег бел, со склона сад смотрел.
В саду был дом, а в доме, дымясь, камин горел.
Дверной скрипел навес. И сад шумел как лес,
пока закат струился – с вершин, с высот, с небес.
По склону мгла текла. И ты туда, где мгла,
холодными руками с собой меня влекла.
Потом опять высок и ясен был восток.
Опять прилив был звонок, опять певуч песок.
И все цветы земли, глаза раскрыв, цвели.
И Франция сияла за озером вдали.
Но стоны птичьих стай и вздохи волн меж свай
звучали так, как будто внушали мне: «Прощай!»
И берег, бел как мел, «прощай, прощай!» мне пел.
И ветер выл о том же, и тёмный сад шумел.
Пришлось очнуться мне и прочь отплыть в челне.
Я плыл и жизнь другую задумывал вчерне.
Свежо дышал зенит. И дочиста отмыт
был берег тот, где ныне я начисто забыт.
И где огонь в камине моргает и дымит.
И сад шумит, шумит.
2002
УДАЧНЫЙ ДЕНЬ
У меня был удачный день. Я проехал немало миль.
Я прослушал богатый набор песен радио-ретро.
Я забыл, что такое лень. Я забыл, что такое штиль.
И от ветра слетел мой убор – головной, что из фетра.
Ждал учтивый меня приём. Вечеринка из мира грёз.
Джо Димаджио в списке гостей. Или кто-то подобный.
Ждали чаши с вином и льдом, чудо-клавишник виртуоз –
и фуршет, без особых затей, но отменно съедобный.
А ещё водопад новостей и хозяин предобрый.
Он представил меня родне. Я легко полюбил родню.
Важный дядя мне руку сдавил (губернатор, не ниже).
С двух сторон улыбнулись мне две племянницы-инженю.
А вихрастый кузен заявил, что учился в Париже.
Грянул клавишник до-ре-ми, откусил от сигары край –
и во все свои сколько-то рук принялся за работу.
Мёдом ты его не корми, виски с содовой не давай,
разреши ты ему этот звук, эту самую ноту.
Чтобы всё замелькало вокруг, предаваясь полёту.
Между танцами я успел и освоить второй этаж,
и кузену допрос учинить: тяжело ли в ученье.
Я бильярдную осмотрел, не шутя посетил гараж.
И на кухню зашёл уточнить, как печётся печенье.
Выбивался ли я из сил? Наряжал ли себя в чалму?
Подражал ли Димаджио Джо? Да ни в коем же разе!
Я общителен был и мил, ибо помнил, что час тому
прикатил в особняк на «пежо», а не в тундру на «КрАЗе».
Всё, что делал я, было свежо, как растение в вазе.
Уходя, пожевал я льда. Пожелал доброй ночи всем.
Двум племянницам я подарил две зелёные груши.
И отправился в никуда. Но с три короба перед тем
губернатору наговорил возмутительной чуши.
А снаружи мела зима. Но за нею пришла весна.
Следом лето пришло, а потом – сразу осень, конечно.
Предо мною – как в синема – скалы, заросли, племена
возникали своим чередом и скрывались неспешно,
то пылая бенгальским огнём, то чернея кромешно.
У меня был удачный день. Он не кончился до сих пор.
До сих пор я и гость и жених – на балу и в пекарне.
В небе, несколько набекрень, головной мой парит убор.
И фасады окраин родных не мешают пока мне.
А не то бы я камня от них не оставил на камне.
2001
ЕСЛИ
Если пойдёшь ты пешком через ручей к развилке,
то укрепи гребешком волосы на затылке.
Порох и дробь выбрось вон, страхи забудь лесные.
Смело шагай, это сон. Хищники в нём не злые.
Не подведёт тишина, сумерки не обманут.
Глянет из тьмы хижина. Страхи назад отпрянут.
Конный туда – ни за что. Дело другое – пеший.
Это твоё, это то, где чудеса и леший.
В колбе бурлит вещество. Леший бубнит заклятья.
Нет у него ничего, кроме его занятья.
Кровля над ним ветхая всхлипывает протяжно.
Знаешь, он кто? Это я. Или не я, не важно.
Важно, что не пропадёшь, даже не огорчишься, –
если пешком ты пойдёшь, а не верхом помчишься.
Наискосок, за овраг, через ручей и поле…
А гребешок – это так, для красоты, не боле.
2001
ТЕМА ПОЛЁТА
Ни даже в самом тайном подполье,
ни на приволье, ни во дворце –
не знать нам, дева, вечной отрады.
Нет нам пощады. Пропасть в конце.
Зря мы так важно в искрах и дыме
правим гнедыми сразу шестью.
Вечен лишь ветер над пепелищем.
Счастье отыщем только в раю.
Но оглянуться не удаётся.
Дева смеётся. Длится полёт.
Свита с шампанским следом гарцует,
танцы танцует, песни поёт.
Что, дева, делать? Конечно, смейся.
Со свитой слейся, танцуй да пой.
Завтра пусть пропасть. Пусть ночь, пусть немощь.
Всё пыль, всё мелочь рядом с тобой.
2002
БЫСТРОВ
Неправда, что Быстров был крепок и суров.
Скорее хрупок был он и затылком нездоров.
Он мнил себя изгоем, но пойти на криминал
не смел, пока лекарств не принимал.
Враньё, что сей изгой, истерзанный тоской,
решил-таки ограбить супермаркет на Тверской.
Решить-то он решил, но не ограбил же, учтём.
Эксперты разберутся – что почём.
Неправда, что была пальба, и все дела.
Пальба была потом и лишь Быстрова извела.
Мечтателем он был и домечтался до беды.
А может, начитался ерунды.
Другой бы не моргал, а этот маргинал
три дня топтался в центре, супермаркет выбирал.
А выбравши провёл дрожащей дланью по губе –
и гибель стал готовить сам себе.
Чтоб вышло без улик, в подвалы он проник,
охрану сосчитал, сигнализацию постиг.
Он даже куш прикинул, тоже фокусник, смешно!..
И понял, что не выйдет, не дано.
Для виду наш факир, в корзину взяв кефир,
к воротам развернулся, но узнал его кассир.
За партой с ним сидел когда-то в классе он шестом.
Пришлось потолковать о прожитом.
Не гангстер, а беда! Судите, господа:
ему б кассира в долю, кассу в сумку и айда.
А он челом намокшим покивал: до встречи, мол.
И медленно в Чертаново убрёл.
Враньё, что скрылся он с деньгами за кордон.
Он еле заказал себе билет на Лиссабон –
и первого апреля вышел из дому с утра.
А найден был четвёртого, вчера.
Что были мы друзья – опять пример вранья.
Иные даже врут, что он и был как будто я.
Нерадостно, конечно, да людей не сокрушить.
Мечтать предпочитают, а не жить.
Его нашли в реке, с отверстием в виске
и русско-португальским разговорником в руке.
Преступная улыбка на безжизненных устах
внушала сожаленье, но не страх.
О, сколько ложных мук! О, сколько сразу вдруг!
Неправда всё, неправда всё, неправда всё вокруг…
Тоской истерзан, я лекарство за щеку кладу
и медленно в Чертаново бреду.
2001
NEMO
Пока я был никто, не обитал нигде,
примерно лет от двух до трёх,
я наслаждался тем, что никакой вражде
не захватить меня врасплох.
Любой в ту пору шторм, иных сбивавший с ног,
не досадил бы мне, заметь.
И ни один гарпун тогда меня не мог
(не говорю – пронзить) задеть.
Тогда любая власть, любой творя эдем,
не причиняла мне вреда.
Ведь я же был никто. И потому никем
не назывался я. О да.
Именовался я не вожаком вояк,
не завсегдатаем таверн.
Я тёзкой был тому, кого в подводный мрак
отправил странствовать Жюль Верн.
Была недвижна зыбь, невысока волна.
И мог ли думать я тогда,
что мне ещё тонуть, не достигая дна,
в стихии злейшей, чем вода.
Была надёжна ночь (пока я слыл ничем),
как дверь, закрытая на ключ.
И только лунный шар, как водолазный шлем,
незряче пялился из туч.
А предстояло мне не по лазури плыть
на зов луны, волны, струны,
но рыть болотный торф и чужеземцем слыть
на языке любой страны.
Вдали от райских рощ, где дышат лавр и мирт,
считать отечество тюрьмой
и бормотать в сердцах «какой невкусный спирт»,
лечась от холода зимой.
И повергаться ниц, теряя нюх и слух,
когда случится вдруг узреть,
как стая синих птиц клюёт зелёных мух
(лечась от голода, заметь).
Перебираться вскачь по разводным мостам,
спасаясь из огней в огни.
И перебраться прочь, и оказаться там,
где чужеземцы лишь одни.
Где никакой за мной не уследит Кусто,
где не видна блесна ничья.
Я раньше был никем. Я и теперь никто.
Но только знающий, кто я.
А далеко вдали, где в роще бьёт родник
и дышат мирт и лавр и клён,
уже пустился вплавь мой молодой двойник,
ещё не знающий, кто он.
2002
ЖИЗНЬ ПРЕКРАСНА
Достиг вершин членкор какой-нибудь, главный врач,
большой знаток коленной чашечки.
Дрожит медчасть, когда он в белом весь шествует
лечить болезнь. Прошу к столу!
Глаза сверкают. В руках ланцет блестит.
Больной, молчать! Бояться нечего. Восемь, девять, аут.
Презрел покой какой-нибудь Давид Ливингстон.
Легко ему с его винчестером.
На Новый год махнёт в Центральную Африку.
Одних слонов забьёт сто штук.
Да львов штук двести. Да триста страусов.
И будет жить в народной памяти – прям, плечист, высок.
Но выше всех – гимнаст под куполом, это да.
Не взять его за доллар с четвертью.
Стальным узлом привязан к лонже он, молодец.
Шпрехшталмейстер гордится им.
А лонжа рвётся. Застыньте, граждане.
Разиньте рты, прикиньте: падает… Ах, как низко пал.
Прекрасна жизнь! Затейлив хруст её шестерён.
Прищур востёр. Полки внушительны.
Во фрунт равняйсь! Поблажек никаких никому.
Чем гуще шквал, тем слаще штурм.
Но гаснет вечер. И на штурмующих,
как снег судеб, нисходит белая ночь. Отбой, гудбай.
2001