Попытка психологического портрета
Так и осталось тайной за семью печатями – был ли Дмитрий Коломенский когда-либо мучим старой еврейской дилеммой: «Брать зонтик или не брать?», но достоверно известно, что однажды, в телефонном разговоре с одной хорошей своей знакомой, обмолвился: «Знаешь, мне тут как-то на днях кошмар приснился… что мы с Полиной (очаровательная жена героя нашей статьи – Б.П.)[1] собрались уезжать в Израиль… ну не смейся!… короче, все уже готово, билеты куплены, уже на чемоданах сидим, пора выходить… и тут я понимаю, что ТАК НЕ ХОЧУ НИКУДА ЕХАТЬ! В общем, кошмар…»
Причина, по которой люди уезжают – одна[2]. Причин, по которым остаются, – масса. Они могут быть и экономическими, и семейными, и сентиментальными… просто: «не на кого могилку оставить» и т. д. и т. п. Свои, дополнительные ко всему прочему, резоны есть и у творческих людей: устоявшийся круг поклонников, например; да и вообще – «то, что хорошо русскому, то немцу – смерть» (к вопросу: «О национальных школах в искусстве»). Музыкантам и художникам, понятное дело, проще. А как быть с изящной словесностью? «Инженерам душ человеческих», надо полагать, совсем худо: кроме совершенного овладения незнакомым языком, что уже само по себе – подвиг, им, что твоему Штирлицу, предлагается проникнуться чуждой – по определению – ментальностью, досконально изучив при этом предмет описания, антураж, так сказать, те мелкие детали, на изучение которых часто уходит жизнь…
Воскресный день колбаской выдавлен
Из чрева тюбика оконного –
День с трескотней дорожных выбоин,
Вбивающей дробины в голову,
С комками пешеходов, с тиканьем
Часов с их мертвыми кукушками…
С души бросками, с виду дикими,
Как бы от Бродского до Пушкина…
Предполагаю, что и Штирлица, и прочий набор трюизмов Дима бы не сильно одобрил. Так, после армии, несмотря на семью, где каждый второй, не считая каждого первого, занимался ядерной физикой всю свою сознательную жизнь, он пошел в школу преподавать… рисование (которому, кстати, выучился самостоятельно). Скорее всего, что и на вопрос: «Почему не едет?», он бы – наверняка – ответил, что ни за что бы не расстался со своими байдарочными походами в Карелию, куда каждое лето отправляется из Питера с друзьями.
Но корни так давно оборвались,
Что, видимо, уже не приживутся…
И сам он, скорее даже с какой-то философической обреченностью, нежели с сожалением, говорит, что еврейским поэтом назвать себя не может и силою обстоятельств вынужден сидеть меж стульев национальной принадлежности и среды обитания, которой по прихоти судьбы оказались Россия (вообще) и Петербург (в частности). Все же, ведь, могло выглядеть совершенно иначе, родись он в иную эпоху и в ином месте:
Так глухо лопается панцирь
Зимы. Объятья горячей.
Гортанногорлые испанцы,
Переодетые в грачей,
Взирают на меня брезгливо,
Как на толедского жида.
И в каждом выдохе залива
Таится новая вода.
Можно было бы, конечно, Диму утешить тем обстоятельством, что меж тех же стульев пытались устроиться и Мандельштам, и Бродский, и Пастернак… если бы Дима как поэт был достоин утешения. Но поэт Коломенский утешения не достоин. Он достоин внимания.
Зачем возле лужи, которой не допил
Опилочный грунт, избежав наказанья,
Живет, сбросив листья, ублюдочный тополь,
Как выкрест, скрывающий след обрезанья.[3]
Вопреки обстоятельствам, готовившим юному физико-математическому дарованию судьбу, определенную заранее, подобно мольеровскому Журдену, обнаружившему, что разговаривает он не как-ни-будь там, а прозой, Дима в один прекрасный день попросту начал записывать, одно за другим, свои стихи в обыкновенную ученическую тетрадь, видимо, не в силах более совладать с постыдным недугом графоманства, нещадно терзавшим его с шестилетнего возраста. Так, втайне от ничего не подозревающих родителей, он сам впервые начал определять свою судьбу: «Стихи – это единственное исключительно мое имущество в абсолютно обобществленной, безличной и обсессивной действительности». Поэтому их надлежало не только писать, но и охранять от любой эксплуатации этой действительностью. Так, исподволь, впитывалась идея непродажности вдохновения… «Как и большинство людей, разумеющих грамоте, стихи начал писать в детстве. Первое стихотворение было, по сути, заклинанием, нечто напыщенно-дифирамбическое про гусей, которых я почему-то до смерти боялся. Словотворчество казалось забавной игрой, сродни головоломкам или разгадыванию пасьянса. Никакими особенными успехами похвастаться я не мог, поэтому, придя в десятом классе на занятия школьной литературной студии под руководством Елены Анфимовой, был приятно удивлен вниманием к своей персоне. Тем не менее, словосочетание «литературное призвание» в мой активный лексикон тогда не входило. В пассивный, вероятно, тоже».
Червоточина голоса, слуха,
Превращенная в слово и звук –
Как звонок, протрезвонивший глухо
Из бюро запоздалых услуг.
……………………………..
И, покуда ответчик не помер,
Не откинул истертых копыт,
Кто-то вновь набирает твой номер,
Будто в дверь спозаранку долбит:
Просыпайся!.. и, может, за это
Ангел с губ твоих снимет печать,
Когда будешь, дождавшись ответа,
В поднебесную трубку кричать.
Далее были университет и преподавательская деятельность, но выбор, окончательный и безоговорочный, был сделан. Никто из Диминых знакомых не помнит, чтобы он в этом раскаивался. Все мы, воспитанные в духе большевистского ригоризма, несем на себе его отпечаток, и у каждого из нас – своя священная корова. У Димы этой священной коровой оказалась русская Поэзия, теснейшим и невероятнейшим образом переплетенная с судьбой российского еврейства. Как он сам впоследствии со смехом признавался, даже известную цветаевскую строчку: «В сем христианнейшем из миров поэты – жиды» воспринял буквально, но, к чести своего пытливого ума, вскорости разобрался «who is who», а к творчеству Марины Ивановны с тех пор относится все трепетнее и нежнее.
Трамвай, отражаясь в изгибе
Стальной двуединой петли,
Везет Гумилеву погибель,
Везет Михалкову рубли.
Везет контролеров мордатых
И зайцев, мордатых вдвойне,
Из дальней эпохи, когда ты
И знать не могла обо мне…
Как-то Ницше записал в своем дневнике: «Очень редко, минут 20 за две недели я пишу «Гимн Одиночеству». Я явлю его человечеству во всей его ужасающей красоте». Кажется, эту фразу я бы поставил эпиграфом ко всему, написанному Димой в рифму.
Герой его одинок тем природным (естественным) одиночеством, которым пропитаны, например, фильмы Тарковского. Хотя язык искусства кинематографии и поэтический язык сравнению подлежат весьма условному, и Тарковский, и Коломенский говорят, по сути, на одном и том же языке – на языке отчужденности и инакости по отношению к тому, что попадает к ним в «объектив».
Отстраненность эта не показная, как, скажем, у раннего Маяковского; не найти в ней и ни грамма холодного презрения, ядом которого изъязвлены некоторые вещи позднего Бродского; это и не Цветаевский надрыв. Дешевой иронии, за которую можно принять снисходительную доброжелательность Диминых стихов, там тоже вам не отыскать. В сухом осадке остается трезвый взгляд на вещи, тот самый «взгляд человека, глядящего в окно», о котором писал Розанов: «…все религии пройдут, а это останется: просто — сидеть на стуле и смотреть вдаль».
Смотришь так, что становится вязко,
И на ощупь сырая листва –
Как слоями засохшая краска
На суровом холсте естества.
Здесь не тонкой работали кистью,
Здесь руками мешали раствор,
Здесь художник намазывал листья,
Словно масло, на дышащий двор,
И ваялась тяжелая стая
Туч столь гипсовых, толстых, немых,
Что любой авиатор, взлетая,
Разбивался, как муха, о них.
Его одиночество, окрашенное в минорные тона чухонского пейзажа, сродни ему, пейзажу, своей полусиротской неприкаянностью. Ибо в краях, где «Звук тонет быстрее, чем камень в реке, / И зренье надежнее слуха», уже никакими вербальными красотами не откупишься от Судьбы.
Здесь спрашиваешь себя: «Зачем ты здесь?» без какой-либо надежды получить в ответ хоть что-нибудь, кроме собственного эха.
Часы прозябания крови стоячей во мне
Закончатся выплеском сна, но не стоит питать
Надежд иллюзорных: в саду этих сонных камней
Ни тумбы – подняться над миром, ни клумбы – поспать,
Ни белочки – выпросить крошек, ни птички – свистеть,
Ни доброго дворника – мусор прибрать на полу.
Великая грязь и пустая великая степь.
И, выпитый кем-то, фонтан каменеет в углу…
НЕОБХОДИМОЕ ПОСЛЕСЛОВИЕ
На тот случай, если у кого-нибудь из наших читателей от обилия цитируемых текстов уже сложился определенный стереотип образа нашего героя, этим послесловием, вероятно, мы его разочаруем, потому что в жизни Дима – высокий, красивый и деятельный молодой человек, тридцати лет от роду, лауреат и дипломант (а также член жюри и оргкомитетов) множества конкурсов авторской песни, редактор нескольких популярных поэтических сайтов и главный редактор Национального сервера современной поэзии. Остается только удивляться, каким образом он умудряется все это совмещать со своей основной работой в Новой Еврейской Школе и многочисленными хобби, включая спортивное ориентирование и археологию. Уроженец Гатчины, Дима самого себя иначе как «деревенский еврей городского разлива» не называет. Но в историю войдет, думаю, не поэтому, а потому что вокруг него сформировался круг поэтов, известный сегодня в сетевой литературе как «Гатчинская школа»: Илона Якимова, Михаил Богуш, Владимир Лавров, Юлия Ламская и другие. Все это не случайно, ибо Дима обладает редкостным дружелюбием и восприимчивостью. Так, отыскав у какого-нибудь никому не известного (кроме него самого, конечно) автора сильную строчку, радуется, как ребенок, а если это – целое стихотворение, то счастью его практически нет предела и он готов носиться с ним дни и ночи, «терроризируя» окружающих, не всегда – увы – способных разделить его искреннюю радость.
«Если бы меня попросили кратко охарактеризовать ДК, то у меня бы, наверное, вышло восемь-девять страниц плотного текста. А если в одно слово, то: Коломенский – это определение. Черта характера – постоянство. В математических категориях ДК – комплексное число. В астрономических – туманность. При этом – саркастический взгляд на жизнь, ирония, как средство борьбы с реальностью, веселость, озорство, легкое движение над плоскостью бытия. Ментально легкое, конечно. Когда я пристала к нему с вопросом о смысле жизни, он резонно ответил, что «система изнутри не познаваема и средствами системы описана быть не может. Там разберемся…». Так и Коломенский, как система – непознаваем изнутри (в процессе общения с ним), а потому и не может быть подвергнут определению, краткому – тем паче. Потом как-нибудь разберемся» (И. Якимова «Ирония одиночки»).