Марк Вейцман

ЛИСТОК ЭВКАЛИПТА

*   *   *

Ты говоришь о жажде неуспеха,
мол, звук, не претендующий на эхо,
всегда предпочитаешь. Вот те раз!
Предела нет, дружок, твоей гордыне,
ведь даже вопиющего в пустыне
рассчитан был на слушателей глас.

«Торите, — он вопил, — дорогу к Богу!»
И пусть никто не стал торить дорогу,
экспрессия, однако, какова!
Уходят бесноватые пророки,
оставив огнедышащие строки,
скупые, но нетленные слова.

Мы им, дружок, в подмётки не годимся
и, кажется, напрасно суетимся,
как в старину сказали бы, — вотще.
Не в том проблема, что гадать придётся,
как, дескать, наше слово отзовётся,
а в том, что отзовётся ль вообще…

НАСЛЕДСТВО

Как у птички-эпохи увяз коготок,
я по глупой беспечности не зафиксировал.
Где вы нынче, бараки да мазанки сирые,
да замёрзших помоев бесплатный каток,
да лесок, раскалённый небесным огнём,
педантично являвший цвета побежалости?
Регулярней печали и явственней жалости
многолетняя надобность помнить о нем.

Птичка сдохла. И мир обновлённый предстал
перед внуками в виде незыблемой данности,
без вещдоков былого, истлевших по давности.
Обвиняемых нет, а свидетель устал.

Описать же наследство большого труда
не составит — лишь несколько строчек раскованных,
не способных спасти от поступков рискованных
никого никогда. Никого. Никогда.

ДУБ

Такого, как он, великана
я в жизни своей не видал,
из черной земли вытекал он
и в синее небо впадал.

И листья, как волны, мелькали —
по солнцу на каждой волне,
и шустрые птички мальками
сновали в его глубине.

А в гнездах, как в маленьких лодках,
по бурным стремнинам ветвей
неслись надрывавшие глотки
птенцы неизвестных кровей.

И стоя, а в сущности, лёжа
на правом крутом берегу,
пред щедростью мира, похоже,
я был в неоплатном долгу.

Тень кроны легла на дорогу,
заверив её как печать.
И жить надлежало. И Богу
нытьём своим не докучать.

*   *   *

Сколько ненужных вещей навезли. Флотский
здесь не подходит ремень ни к одним брюкам.
С новеньким штепселем вятским контакт плотский
местным розеткам явно претит, сукам.

ВЭФ барахлит, о частотах иных грезит,
а у владельца в пьяных глазах — злоба.
В том-то и дело, что, если взглянуть трезво,
в Рамле ни на фиг они не нужны — оба.

Где примененье шубке сыскать куньей?
Разве что, может, в Пурим на адлояде
шалая какая-нибудь плясунья
мехом наружу напялит потехи ради.

Сколько нелепых, но милых, на кои сносу
нет и не будет, которые суть приметы
жизни, сбежавшей, как девочка, в лес без спросу,
не откликаясь на крики «Ау!» и «Где ты?!»

*   *   *

Не надо чуть свет просыпаться —
ах, вновь батареи холодные!
Не надо опять устремляться
на поиски счастья бесплодные.

Не надо казниться изгойством,
враждебность терпя и неискренность.
Не надо глухим беспокойством
платить за свою богоизбранность.

Не надо бахил-скороходов,
и шубы, и кроличьей шапки,
и вечного братства народов,
знамёна пустивших на тряпки,

свирепости своры собачьей,
овечьего кротости стада,
соблазнов удачи — тем паче.
Не надо, не надо, не надо…

ЛИСТОК ЭВКАЛИПТА

Я твой запах, дитя эвкалиптовой рощи,
ещё в детстве далёком запомнил навеки,
когда мама предтеч твоих лёгкие мощи
покупала, бывало, в дежурной аптеке.

Я присутствию их был, должно быть, обязан
бесконечным простудам да гриппу-злодею,
а теперь вот страной пребывания связан
и бесплатно, по праву гражданства, владею.

*   *   *

Вот нарву сколько надо, залью кипяточком,
ну а веточку вставлю в эйлатскую вазу.
Не березовым — клейким, выходит, листочкам
осенять моей жизни последнюю фазу.

*   *   *

Рыженький мальчик, краснеющий
от мимолётного взгляда.
Папа в неверье коснеющий,
чтоб не отбиться от стада.

Мама с романом Ажаева
в меланхолической позе.
Запах трески пережаренной,
купленной в долг на Привозе…

К склону холма поселение
лепится круглой кипою,
с детства его население
ладит с природой скупою.

В скалах, ветрами израненных,
маков кровавые сгустки —
место, где с Богом Израиля
стыдно общаться по-русски.

Ну, а с нечистым — и рыжему
шанс выпадает сквитаться.
Думает: «Ежели выживу,
надо б в Одессу смотаться».

СОН В ЛЕТНЮЮ НОЧЬ

Не хмурьтесь, товарищ Примеров,
профессор престижного вуза:
мой шнобель нормальных размеров,
и я говорю — кукуррруза!

По паспорту я россиянин,
люблю деревенскую прозу,
мой дедушка — тульский крестьянин,
полжизни отдавший колхозу.

Я в дымной родился котельной,
а рос средь овечьего стада,
а это — мой крестик нательный,
ко мне придираться не надо.

Живу в автономном полёте,
с «Бней-брит» и Мосадом не связан.
А крайней наличие плоти
я вам предъявлять не обязан!

*   *   *

Когда рыб сумасшедших стаи спешат на нерест,
а каштаны ещё не успели затеплить свечи,
и не в Понт Эвксинский впадает мой Днепр — в Кинерет,
словно брезгуя памятью о Запорожской сечи,

ты стоишь на углу Васильковской и Бней-Йегуда
и букетик сжимаешь подснежников или маков,
и до синего неба рукою подать, откуда
поощряюще машут Шагал и авину Иаков.

Когда почки там не раскрылись, а здесь цветущим
невозможно миндаль назвать ещё в полной мере,
настоящее медленно входит в контакт с грядущим,
и неверие нехотя путь уступает вере.

На Хермон взобраться не легче, чем на Говерлу,
но, о ноющей боли в коленных забыв суставах,
приближаешься потихонечку к откровенью,
из железных слов состоящему и картавых.

НАЧАЛО

Просёлка грубое рядно,
овраг, изогнутый дугою,
затона илистое дно
слегка пружинит под ногою.

Горяч песок береговой,
прозрачен полог небосвода,
грохочет молот паровой
судоремонтного завода.

Ряды заклёпок — стройный хор
или ухоженная грядка,
простой ритмический узор
как воплощение порядка.

Он растворяется в крови

альтернативой силам тёмным,

предощущением любви

к соединеньям неразъёмным.

*   *   *

Л.В.

Пальтишко в проймах тесное. Дыра
с торчащей ватой.
Пространство затрапезное двора.
Сортир дощатый.

Домишки скособоченные в ряд
стоят сутуло.
Здесь «проценты» и «чулка» говорят,
садясь на стуло.

Но, с куколкой тряпичною бродя
в пределах ада,
смеёшься ты и думаешь, дитя,
что так и надо.

В эпоху ту прорваться мне невмочь,
и что я значу,
коль даже не могу тебе помочь
решить задачу,

сводить на представленье в шапито
у велотрека.
Вот пожалеть надумал, да и то —
спустя полвека.

*   *   *

— Признайтесь-ка, старик,
листающий «а-Арец»,
вы — друг степей калмык
иль гор кунак — аварец?
Целинных брат земель?
Приятель влажной сельвы?
Явились вы — откель?
Что делали досель вы?

— Я кит нездешних вод
и плод воображенья,
и рифмы антипод
в саду стихосложенья,
и рыцарь Ланселот,
и автор текстов Танич,
но в высшем смысле тот,
кем ты с годами станешь.

ВЫБОРЫ

Между чем выбирать — экстремизмом жлобов,
сребролюбьем святош, равнодушьем рабов
иль снобистской покорностью садо—
мазохистов, сплотившихся в стадо?

Тель-Авив, я ещё не хочу выбирать,
но боюсь то, чего не нашёл, потерять,
но страшусь оказаться в ответе
за бардак на любимой планете.

И поэтому медленно, словно в бреду,
к избирательной урне я всё же бреду –
заложиться зарядом фугасным
между Просто Плохим и Ужасным.

ДРОБЬ

— Дятел, ты спятил? Неужто тебе
место на этом бетонном столбе?
Что же долбишь ты ни свет ни заря
твёрдый латунный колпак фонаря?

— Что-то меня заставляет долбить.
Знаю, что корму мне здесь не добыть.
В пору тотального краха знамён
мню достучаться до лучших времён.

— Милый! Повсюду разлад и разброд.
Стоит ли злить озверевший народ?
Он ведь к единственной дроби привык —
к той, что вмещает его дробовик…

Стоит вглядеться: искусства модель.
Спорные средства. Бредовая цель.
И невесомое, в духе Коро,
ветром несомое птичье перо…