ОТЕЦ ПРИЕХАЛ…
Мы с мамой его долго ждали в аэропорту “Бен-Гурион”. Фонтанчик посреди зала ровно шумел. Люди выходили, везли чемоданы. Мгновение — и в чуть великоватом костюме появляется лысый, напряжённый человек с удивительно родными чертами лица. Одна рука кулаком засунута в карман пиджака и оттого выдаётся оттуда через тонкую ткань, в другой дипломатик крепко зажат. И так, как бы прогулочным шагом, он идёт, особо даже не осматриваясь. Что-то подкатило к горлу, и тут мать толкает меня и смеётся:
— Свободный, как муха!
Мы бежим.
Встреча. Он останавливается, мать переходит на шаг, я тоже.
— Здравствуй, — говорит она.
— Здравствуй, — говорит он.
Она, чуть поколебавшись, целует его в щёку, а отец нерешительно её обнимает. Потом смотрит на меня:
— Ну, сын, здравствуй!
— Здравствуй, папа.
Слово “папа” даётся мне с трудом.
— Какой ты…
— Похожий на тебя, — улыбаюсь.
Я действительно очень похож. И лысина такая же. Хотя, когда мы с мамой уезжали, её ещё не было.
Мы выходим из аэропорта, и я показываю ему нашу машину. Это чуть помятая чешская “Шкода” тёмно-красного цвета.
— Вот, — говорю, — машина.
Он не удивляется и садится рядом со мной, водителем. Мать молча сзади.
— Хорошо ведёшь, — говорит чуть позже. — А чинить умеешь? Вдруг сломается?
Отрицательно качаю головой.
— Но ведёшь хорошо, — повторяет.
С любопытством оглядывается. Я начинаю объяснять: в ту сторону — Ашкелон, юг; за плечами — Тель-Авив, сейчас въедем в Иерусалимский коридор.
Квартирка наша в 54 метра сильного впечатления, конечно, не производит. Вот только вещи, думаю, напомнили о себе — два ковра, красный и зелёный, да сервант двадцатипятилетней стойкости. И тут мне торжественно вручаются мужские подарки: одеколон “Офицер”, пара тёмных носков и маечка.
Что ж, я не против.
За столом на вопросы отец отвечает односложно:
— Как на Украине?
— Нормально.
— Пенсии хватает?
— Да.
— Мы слышали, — говорю, — военным пытались её сократить?
Немедленно срывается:
— Пусть только попробуют!
Включаю телевизор: одна русская программа, другая, третья.
— У вас, на Украине, такого нет?
Пренебрежительно машет рукой:
— На кой бес мне нужен стресс.
На следующий день, утром, мы уходим на работу: мне отпуска не дали, а мама сидит с ребёнком. Отец будет один.
В семейном альбоме больше всего люблю одну фотографию: молодой лейтенант с чубом, его жена, моя мать, русоволосая учительница, и я, маленький. Конечно, там есть и другие фотографии — тот же лейтенант, страшно довольный, держит руками большущую рыбину перед камерой; майор с залысинами произносит энергичную речь в обклеенной лозунгами комнате; напряжённый, измученный человек в неудобном гражданском отставил левую ногу, подчёркивая свою как бы свободную позу. Альбом мы, когда отправлялись в путь, забрали с собой. А нового почти не нафотографировали. Все десять лет уместились в пять-восемь снимков, яркостью извиняющих скудость бытия.
Перед приездом отец спрашивал, сколько здесь стоит день проживания. Я ответил — два доллара. Два доллара умножить на двадцать дней получается сорок. Он успокоился и приехал.
Итак, я выхожу из дома и отправляюсь на фабрику. Когда возвращаюсь, отец стоит и рассматривает картину, подарок мне местного художника.
— Что за мазня? — ехидничает. — Хочешь, закрашу?
Я дёргаюсь, и он смеётся, как ребёнок:
— Поддел? Заделал тебе козью ногу?
Гордо рассказывает: оказывается, в последнее время он стал активно рисовать, и все-все его очень хвалят. Что ж, я приношу с работы небольшие картонки и покупаю кисточки и краски.
В ближайшие выходные мы отправляемся в Старый город. Религиозные святыни спрятаны в укромных закоулках базара, от пестроты рябит, и мой растерявшийся спутник начинает ошалело вертеть головой по сторонам.
— Русски, русски, сюда иди! — кричат ему арабы.
Зло выпрямляется и шипит на них:
— Скотобаза…
Чёрной кляксой мелькает ортодокс, отец хватается за старенький “Зоркий”, поднимает его к глазам, нажимает куда-то не туда пальцем, растерянно опускает и рассматривает:
— Что-то я без очков рубильник не найду, — говорит беспомощно.
Я показываю нужную кнопку. В это время появляется и опять быстро теряется в толпе очередной человек в чёрном, и отец, было потянувшись за ним, обречено машет рукой:
— А, ч-чёрт, пропускаю! — для него они экзотика.
— Можешь не волноваться, — улыбаюсь, — ещё встретишь.
Доходим до Храма гроба Господня, он забегал, приседает:
— Крупно, крупно надо взять, — бормочет, — захватить.
И неожиданно разворачивается:
— Какая девка пошла! — делает из ладони козырёк над глазами и, провожая, восхищённо качает головой. — Царица! — В мимолётном на меня взгляде чувствую снисходительность.
Мы очень плохо уезжали. Деревянные ящики в сразу ставшей похожей на сарай квартире и напряжённое молчание. Разрыв был полный. Когда-то прильнувших друг к другу людей разбросало, словно электрическим разрядом. Я не в счёт: долго жил один, приехал только перед отъездом. А теперь мы с мамой условились: ни о чём серьёзном не спрашиваем. Захочет остаться — милости просим. Захочет уехать — уедет.
Отправляем его в трёхдневную поездку на Мёртвое море.
— Знаешь, — делится мать, — он ведёт себя, будто ничего не случилось. Фотографирует, обнимает, даже ревнует, — лукаво улыбается. — Ты это понять можешь?
Пожимаю плечами.
— Я позвонила тогда, помнишь? Очень обрадовался. А когда попросила развод — бросил трубку.
— Мама, я помню и другое.
Она вздыхает:
— К сожалению.
Через три дня отец приезжает с Мёртвого моря совершенно больной. Укладывается в большой комнате с тряпкой на голове и охает.
Выясняется, что, оставшись без присмотра, папаня немедленно решил тряхнуть стариной: купил бутылку водки и геройски распил её на двоих. А теперь последствия: давление, глаза, ещё кое-что. Свалился. Мать, сдерживая смех, за ним ухаживает. Она за прошедшие годы отвыкла от таких фокусов, а теперь потихоньку привыкает обратно.
Но вот отец снимает тряпку со лба, переходит из лежачего положения в сидячее, и немедленно выясняются интересные подробности. Оказывается, мужик, с которым он пил, проявил себя “некачественно”, оказался “кусочником” и “скотобазой”, за что получил по заслугам. Короче, подрались. Показывая свою силу, толкает меня в грудь и приходит в очень хорошее настроение. Кричит:
— Молодец! — и через паузу совершенно счастливо добавляет: — Твой отец.
Ну, это, как и “свободный, как муха” я с детства помню…
Немедленно решает нас запечатлеть. Командует:
— Встаньте так, и встаньте так. Повернитесь. — Пускается в объяснения. — Света, понимаешь, у тебя шея обвисла, а я хочу, чтобы её не было видно.
Мать краснеет:
— Ты облезлый старый павиан, а моя шея всем нравится! — уходит в другую комнату.
Отец медленно опускает фотоаппарат, на лице ожесточение.
Проходит ещё неделя.
— Он молчит, — шепчет мать, — а если он молчит, зачем он приехал? Он что, турист?
— Не знаю.
— Так может, спросим? Чего мы боимся?
— И что ты получишь в ответ?
Она пожимает плечами и, как-то враз устав, тяжело поднимается и идёт к плите.
Неожиданный звонок. Девичий голос важно объявляет:
— С воскресенья милуим.
— А почему вы мне заранее ничего не прислали? — возмущаюсь.
Девушка признаётся:
— Наш офицер забыл.
— Тогда не поеду!
И она запальчиво заявляет:
— Это некрасиво!
Отец в спортивных штанах фланирует рядом. Навострил уши и спрашивает:
— Ну что?
— Да вот, — говорю с досадой, — армия.
— А вот если бы я был помоложе, — заявляет, — точно пошёл бы служить. Ведь таких, как я, в Прикарпатском военном округе никого не было! Уж быстро бы заделал арабам козью ногу! — мрачнеет.
— Может, всё-таки отложишь отъезд? — под руку спрашивает мать. — Ну, кто приезжает в Израиль на двадцать дней?
— Вам же накладно, — мнётся.
Когда я возвращаюсь из милуима, в воздухе чувствуется напряжение.
— Ты спрашивала?
Мать резко кивает и отворачивается.
В последнее время отец целыми днями рисует на принесённых картонках пейзажи, весь краской заляпался. Закончит миниатюру, вешает на стену и немедленно — за следующую. Видимо, расплачивается. Два доллара умножить на двадцать дней — сорок долларов.
Но вот упакованные сумки подтаскиваются ближе к двери, ночью звенит будильник, мы встаём и одеваемся.
— Давайте посидим на дорожку, — предлагает мать.
Сели, помолчали, и с богом. По пока безлюдному шоссе в аэропорт.
А в аэропорту уже регистрация полным ходом, и человек в форме, подозрительно косясь на набитые сумки, спрашивает:
— Вы провожающие? Вы его знаете?
Отец краснеет. Я смеюсь и объясняю:
— Обычная процедура.
После регистрации ему надо подниматься на второй этаж, нам же с мамкой туда хода нет, и мы останавливаемся. Отец — будто делая последнюю фотографию — напротив.
— До свидания, — выговаривает с усилием.
— До свидания, — послушно повторяем.
Мать бодро говорит:
— Учти, если будет война, придётся тебе нас принять.
— Да нет, — отвечает, — вас всех в Америку заберут.
Он отходит и, чуть спотыкаясь, шагает на эскалатор, медленно съедающий его силуэт. А мы, оторопев, стоим и смотрим, как бесконечно поднимаются и поднимаются пустые ступени.
октябрь 2000
ХОЗЯИН
Люди вообще очень отличаются друг от друга. Возьмём, например, Менаше. Оказывается, наш кудрявый, смуглый Менаше не может складывать маленькие коробочки. Но зато очень хорошо складывает большие. Они вроде и тяжёлые, и неудобные, а вот, поди же — Менаше с ними как песню поёт.
Или Сильвия, завязывающая узлом волосы на затылке — она через месяц идёт на пенсию, и в то время как тот же Менаше работает в поте, скажем, лица, постоянно волынит время.
В самом запале производственного процесса, ни к кому конкретно не обращаясь, вдруг спрашивает:
— Это почему у нас так жарко? Опять кондиционер не работает? Пойду проверю.
И больше её нет. А появившись, ёжится и, зримо страдая, опять спрашивает:
— Интересно, а почему так холодно? Менаше?
— Ну?
— Менаше?
— А?
— Пойду надену носки.
Ещё есть Борис. Он чуть сутулится, но ходит быстро и ловко, так быстро и ловко, что каждый раз успевает первым отбить свою карточку об уходе. Борису всё равно, что складывать, но и у него есть особенность — неожиданно застыть посреди цеха и тяжело вздохнуть: “Ой, мама дорогая…”
Четвёртый наш человек, Адина, медленно ходит в бесформенном платье.
— Что-то меня тошнит, — говорит Адина. Открывает рот и тяжело дышит.
— А у моего младшенького, — живо отзывается её подруга Мирьям, — понос. Вчера были на бар-мицве, и вот теперь… понос!
Ольга, ещё одна сотрудница, обращается к Адине:
— Вы не можете ближе поставить клей?
— У нас рабов нет, — отвечает Адина, — встань и поставь, — кривится.
— Понос, зелёненький такой, — уточняет Мирьям.
И тут неожиданно очень сильно волнуется Менаше:
— Где премия? Я спрашиваю, где премия? Мы ж всё выполнили? Опять не дали! А ведь начальник производства, он же… он же… как отец родной должен нам быть! А премии нет.
Женщины переглядываются.
— А ты скажи, скажи ему! — елейно тянет Адина.
— И скажу!
— Да побоишься!
— Скажу! Скажу! — синеет Менаше и от расстройства роняет коробку на ногу рядом работающей Ольге. Та охает, от боли у неё на глазах появляются слёзы. Менаше совсем растерялся и, чтоб как-то загладить вину, идёт к приёмнику и ставит Ольгину кассету с давно не играемой музыкой Чайковского.
— Что это ты выдумал? — резким голосом спрашивает Адина.
— Ну, немножко музыки, Адина… — примиряюще говорит Менаше, — немножко культуры ведь не помешает?
Адина обращается к Мирьям:
— Ты представляешь, они нас культуре будут учить!
Мирьям поднимается, идёт выключать приёмник. И тут слышит чёткий, натянутый струной, голос Ольги:
— Не смей!
Воцаряется напряжённая тишина, в эту тишину входит Сильвия и, подбоченясь, вызывающе объявляет:
— Ну, вышла на пятнадцать минут, ну и что?
На следующий день, в отличие от обычного, рты женщин плотно закрыты — рядом дети начальников.
— Я считаю, лучшее образование дают в Европе, а не в Америке, — громко заявляет один из них, светловолосый, — и папа мой так считает.
— А я уже решил, где буду учиться, — чёрненький подросток хмыкает, разглядывая заполненную коробочку, и отодвигает её подальше.
— Надеюсь, не в Бар-Илане?
Смех:
— Вот ещё!
— Эх, сейчас бы в Париж, там одно место есть на Монмартре, — светловолосый потягивается на стуле, — ресторанчик… Был?
— На ступеньках?
— Да.
— Конечно, был, а кто ж там не был… Устрицы кайфовые…
— Ой, мама дорогая! — неожиданно вздыхает Борис.
Светловолосый мельком оглядывается:
— У нас такого нет.
— А что у нас вообще есть? Провинция, скука… Одни крики: “Не отдавать, не отдавать!” Фашисты! Хочешь, вступай к нам в региональное отделение. Завтра совместная демонстрация на КПП.
— Да я уже.
— Странно, что не встречались.
— Я недавно. Слушай, а на кого ты учиться хочешь?
— Экономика, управление, а ты?
— Юридический. Больше привлекает. Папа советует международными делами заняться — там столько тонкостей…
В отдел заглядывает крепкий, холёный мужчина:
— Ну, Майкл, как ты?
— Нормально, па, — отвечает светловолосый и щелчком отбрасывает картонную коробочку к Менаше. Менаше багровеет.
— Давай, давай, как раз интернет оплатишь… — смеётся отец.
Конец дня. Ольга идёт домой. По пути заскочить в магазин, что-то купить — для рынка уже сил нет. Открывает дверь, заходит, квартира не своя — зябко. Сын, нескладный, высокий, как всегда, у компьютера — экран светится. Вот он повернул голову, улыбнулся. Глаза усталые.
— Как дела, мама? У неё подкатило к сердцу, но она сдержалась.
— Серёжа, — сказала, — Серёжа… — и с трудом выговорила, — я сегодня видела твоего хозяина.
май 1999
СОБИРАТЕЛЬ САМОЛЁТОВ
Видел сюжет по российскому телевидению: отставной милиционер построил самолёт и летает. Моторчик в самолёте слабенький, и отставник делает только пару кругов над родной деревней. Но обещает долететь до райцентра. Ещё знаю человека по фамилии Самолётов, он не строит — собирает марки, и не с самолётами, а с кораблями. Много людей собирают марки, но этот — член международного клуба по маркам кораблей. Престижно. Вообще, важно в любом деле соблюдать традиции. Прадед, например, Самолётова занимал большую должность и сфотографирован в мундире с орденами, горизонтально торчат изумительной красоты и густоты чернющие усы. Так вот, он собирал картины передвижников. Дед, человек искусства, не очень знаменитый, но удачливый, продолжал собирать картины и построил дачу в Гурзуфе: небольшой домик, веранда закрыта виноградом, апельсиновые деревья, в бочке с проржавевшими обручами накапливается дождевая вода и плавают в ней лёгкими лодочками упавшие листья. Забор в забор рядом — Лев Павлович, Константин Абрамович, а потом даже Захар Петрович. Утром выбегаешь во двор, послали укропчик с грядки сорвать, и слышишь характерный, знакомый всей стране голос:
— Здравствуй, Коленька, а где дедушка?
— Дед ещё успел сделать фильм “Дни хирурга Шишкина” — попытался прославить сына. Я фильм не смотрел, но многие смотрели, хотя уже не могут вспомнить сюжет. Шишкин коллекционировал трубки — больные привозили. Теперь отпрыск славной семьи показывает мне и марки, и трубки, а картины прячет. И на дачу в Гурзуфе не пригласил: пропала дача в перестройку и переделку. Вообще, непонятно, что русский Самолётов делает в Израиле. В России сейчас март, ветер, на обочинах тротуаров лежит истончившийся потемневший снег, а у нас апрель и высокое бездонное небо над жёсткой сухо-красной землёй. Единственное сходство — приклеенные над головами, как фетровые шляпы разных фасонов, надменные недотроги-облака. Мучается Самолётов, не показывать марки, а излить душу пригласил он: в Израиле у него семья, в Питере — любовь. В Израиле апрель, в Питере март, самое начало весны, и горит сусальным золотом торжественный шпиль Адмиралтейства, любимая живёт на Фонтанке, и под её окнами, звеня, ходят трамваи. Это вам не поспешно собранный одинаковыми кубиками Арад. В таком городе, как известно, тайн не бывает: пустынно, открыто, цветочки на площади, местный культурный центр, оттуда баян, центральная клумба выложена цветными кирпичиками. Ни тебе мансард, Медного всадника, закрытых карет, императорского дворца, только накатывают с Мёртвого моря неистовые закаты, окрашивающие кровью кипящий молоком воздух. Я был на свадьбе в этом Араде. Раввин в тишине прочитал необходимое, запинаясь, повторила слова пара, раввин облегчённо подмигнул, хлопнул жениха по плечу, и тот с удовольствием стал целовать невесту. Заиграла музыка, гости бросились танцевать, и вдруг среди белотелых больших женщин я увидел эфиопа. Маленький, растянув губы в улыбке так, что на остатках щёк образовались жёсткие вертикальные полосы, показывая крупные зубы, он счастливо дёргался в такт ближайшей жаркой изнемогающей в тесном бюстгальтере груди, и на ушах его блестел шоколадный свет. “Пушкин”, — подумал я. И все кругом зашелестели: Пушкин, Пушкин, Пушкин!
— Потом я долго уезжал из Арада, нет, меня ничего не держало. Просто машина, у меня ещё тогда была машина, упрямо возвращалась к Мёртвому морю. И мы с девушкой, у меня ещё тогда была девушка, она закончила школу медсестёр и устроила с моей помощью каникулы, груди её от жары и солнца были солёные, мы постоянно попадали в место, где европейские бомжи, прижавшись друг к другу, спали в палатке. Рассветы сменялись закатами, и было непонятно, пока не попробовали, как можно спать в такой жаре. Нам удалось уехать через три дня, я был счастлив, все три дня мы ели только мороженое. А теперь я сижу с Самолётовым в его большой квартире, где для носков отдельный шкаф в стене.
— Ты меня уважаешь? — спрашивает пьяный Самолётов и плачет. — Я ничего не могу решить. И жена молчит, хоть бы крикнула! После этого ты меня уважаешь?
— Когда-то я подрабатывал на выборах, обходил русские квартиры в районе, где на въезде стоит железная красная корова с разлетающимися ушами и открывается панорама на насупленный Cтарый город в перекрученных в тугие яростные жгуты молитвах. Странное было дело, заходишь в квартиру: стены, диваны, дверь в кухню открыта, женщина в ситцевом халатике, и сразу чувствуешь, мир тут или надлом. Без слов.
— Ты сложный человек, — сказал я Самолётову, — в эмиграции тебе не хватает чувства ностальгии, а дома чувства причастности. В собственном столе ты не можешь найти чайную ложечку, чтобы помешать кофе.
— Автобус через дорогу, — ответил Самолётов.
— Я шёл к автобусу, новенький тротуар, создавая видимость обжитости, снисходительно стелился к подъездам таких же новеньких домов, сияла жёлтым флагом остановка и кругом алели, спускаясь с нетронутых холмов, такие эфемерные и такие вечные маки. Я подумал: любовь — странное чувство. Одновременно ностальгия и причастность. Было время, я познакомился с охранником Борей. Его только перевели стоять с коротким чёрным автоматом, защищаясь ладонью от солнца, все торопились, и вдруг он меня задержал.
— Был в отпуске.
— Я промолчал.
— Женился.
— На следующий день опять:
— Был в отпуске.
— Потрогал нос.
— Женился.
— Поздравляю.
— Я отошёл и, не выдержав, обернулся: охранник, закрыв глаза, блаженно улыбался. А через месяц вдруг выпалил:
— Женщины такие примитивные!
— Я сочувственно развёл руками, я тогда его поддерживал.
— К Боре приходил сменщик, пожилой Яков Абрамыч. Боря обклеивал будку фотографиями женщин, Яков Абрамыч — машинами. Они поссорились, каждый начинал рабочий день с того, что сдирал со стен не нравящиеся репродукции. Наконец Боря налепил картинки снаружи и победил. Так вот у Якова Абрамыча был родственник-банкир, и Яков Абрамыч, как бы силясь понять, каждый раз риторически спрашивал:
— Как же так, ведь он торговал презервативами, откуда банк?
— Я пожимал плечами.
— Он мне до сих пор четвертак должен, а теперь звоню, и мне отвечают: его нет дома. А я ведь только на квартиру занять, — на розовом лице бывшего советского инженера явственно прорисовывалась обида, — я бы вернул, — повторял неуверенно.
— Да, Самолётов, что ты теперь? Ни презервативов, ни нефти, ни дачи в Гурзуфе. А ведь и Лев Павлович, и Константин Абрамович и Захар Петрович вывернулись. Сохранили и дачи и квартиры. Не хватает деда, ох как не хватает, отец подкачал, а внук тем более: мотается по делам хозяина на синеньком “фиате-уно”, чтобы сесть на заднее сиденье, надо поднять переднее. Единственное, усы как у прадеда, только вниз. Я его опять встретил:
— Одна девушка, — сказал с тоской Самолётов, — поскользнулась в ресторане, сломала ногу, подала в суд и выиграла двадцать тысяч. Почему поскользнулась? Выплеснула воду в лицо бой-френду и собралась уходить. Другая вылезала из окна уборной, упала и сломала два зуба. Получила четырнадцать тысяч. Зачем вылезала? — Убегала из бара, не хотела платить. Третьего укусила собака соседа — тридцать тысяч. Почему укусила — он постреливал в неё из пневматического ружья.
— Вздохнул:
— Везёт же людям.
— А как же Питер?
— Безразлично бросил:
— Всё.
— Да, Самолётов, что ты теперь? А ведь мог плакать. У него ещё тогда вырвалось:
— Я вдруг понял, насколько я счастлив с этой женщиной, мы прожили два месяца, я никогда так не жил, мне ничего кроме неё не нужно. Начать бы жить сначала.
— Хитрец. Как просто: начать жить сначала — в синем небе набирает высоту самолёт. Остается внизу золотой гордый Санкт-Петербург со ставшими публичными императорскими дворцами, тонет в гармошечной мелодии и наплывающих с Мёртвого моря мрачно-торжественных закатах Арад, стоит на площади Восстания банк богатого родственника, спешат к нему чёрные длинные машины, то ли “мерседесы”, то ли катафалки, выше — растерянно оглядываются, изумлённо качая известными всей стране головами, Лев Павлович и Захар Петрович, воздуха уже не хватает: читает письмо в маленькой квартирке у Фонтанки женщина, жестокий город Иерусалим возносит молитвы. Ещё выше! В сплошной весёлой синеве нет ничего, фетровые шляпы облаков где-то совсем внизу истончаются и рвутся, самолёт радостно покачивает крыльями, этот лётчик похож на Икара.
— Меня преследует одно и тоже чувство: я бегу по беговой дорожке в спортзале, дорожка движется всё быстрей, быстрей, я не успеваю, начинаю отставать, дорожка делает неожиданный рывок, я падаю и врезаюсь спиной в сзади стоящую стеклянную дверь, сыплется стекло, крики, я открываю глаза — жизнь начинается снова. Отставной милиционер строит самолёт.
июнь 2002
ТРИДЦАТЬ ТРИ ШЕКЕЛЯ
— Я люблю, когда в городе темнеет. Дома, дорожные фонари, машины, колючая проволока над бетонным ограждением у рынка “Махане Иеуда” приобретают более отчётливые очертания, и сами разноцветные люди: с одной стороны, приглушены проявившейся в воздухе дымкой, с другой, — ярче звучит их смех, голоса, обособленная жизнь. Как раз в это — вбирающее свет и не отпускающее на волю темноту — время я зашёл в книжный, где у входа на деревянной подставке красуются искристые журналы с глянцевыми актёрами.
— Свет проливался неправильной окружностью на выщербленные плиты перед дверью.
— Полная женщина сидела за широким столом, а рядом с ней — седой бородатый человек.
— Юра, ну что вы прячете журнал с женщинами в сумку, — смеялась продавщица, — зачем вам, вы же их не любите?
— Ничего и не прячу, — защищался старик, — просто в руки взял.
— За последнее время книги испортились — плохая бумага, торопливые серые буквы, странное оформление: на томе Стейнбека девушка подмигивает, на стихотворениях Мандельштама Юдифь с головой Олоферна. Но важно — в спокойном свете еле колеблемая атмосфера остановившегося времени, лихорадочный наружный мир исчезает. Из глубины магазина знакомый человек идёт здороваться:
— Вижу, вижу, привет, купишь что-нибудь моё? — обвёл загорелой рукой репродукции на стенах. — Хотя это, конечно, не сами картины. Всего сто долларов. Но могу скинуть. Немножко. А если нет денег, купи альбом Иоселиани. Волшебник Иоселиани! Смотри! — чиркнул указательным пальцем по картинке — ноготь отполирован. И обратился к продавщице. — Тут человек интересуется, Иоселиани сколько стоит? Восемьдесят? А скинуть? Семьдесят пять? Человек интересуется.
— Человек ушёл в сторону, — я отодвинулся.
— Я действительно уверен: книги могут остановить время. Они останавливают, а ты стоишь, читаешь. Маленький шаг, опять читаешь. Среди ярких горделивых ламинаций — книжечка карманного формата. Название на жёлтом поле мягкой обложки еле видно. Внутри: “…человек, живущий одновременно в двух мирах — материальном и духовном, является единственным существом, которому дана возможность духовно подняться над самим собой”. Перевернул страницу: “…борьба души за достижение поставленной перед ней цели является в то же время и борьбой всего мира за своё спасение”. Мне стало не по себе. Невозможно дочитать и жить как жил: “Миры”, “Божественное проявление”, “Душа человека”, “В поисках самого себя”, “Заповеди”… Понять мироустройство — и что, отложить в сторону? Хотя, спокойнее, я всё-таки преувеличиваю — ведь хожу в своём Иерусалиме по улице Пророков? И ничего. Надо просто купить как обычную книгу. Она старая — восемьдесят девятый год, издательство “Шамир”, типография “Искра революции”, своеобразное сочетание. Что особенного, кто-то прочитал, сдал на комиссию, сейчас выручит двадцать шекелей. Хотя несправедливо — двадцать шекелей. Блестящие с твёрдыми обложками книги стоят ненамного дороже. Нет, свинство — двадцать шекелей. Вот сбросят, куплю, а так, пусть подавятся. Хоть шекель выторговать. Подошёл к столу.
— Одному приятелю давали пробовать разные салаты, — рассказывал старик, — приятель поливал кетчупом и всё хвалил.
— Продавщица шмыгала носом.
— А Новая Зеландия, представляете, приглашает на место жительства.
— Продавщица шмыгала носом.
— И в Японии я жил.
— Продавщица чихнула.
— Вы что, простудились?
— Да вроде нет, аллергия.
— Обратила внимание на меня:
— Хотите купить?
— Почему она стоит двадцать шекелей?
— Ну, стоит.
— Скиньте.
— Ладно, — опять чихнула, — девятнадцать.
— Старик скосил любопытный глаз, брови кустистые, неожиданно чёрные:
— Каббалой интересуетесь?
— Нет, — я внезапно разозлился.
— Положил книжку и вышел. Уже стемнело, журналы на деревянной подставке жалобно просились внутрь, я обернулся: по-прежнему уютно сидели старик и женщина, круг света, так бестолково лежащий на мостовой у входа, светился ярче, и в нём появились тени. Вот подниму и уйду, подбрасывая на ладони. Этот свет вряд ли обжигает, ну греет, в лучшем случае. Потоком навстречу люди, продавец нумизматики и старых часов, всегда сидящий чуть ниже, медленно складывал не покупаемый товар. Я, кстати, заметил, он каждый раз забывает какие-то монеты. В этот раз оставил греческие. Я их рассмотрел в русском магазине у прилавка с колбасой и направился на рынок. Приткнувшись к пиццерии, стояла военная машина, и без отсветов мерно вращался её синий предупреждающий свет, маленькая светловолосая девушка с птичьим худеньким лицом задорно подпрыгивала вместе с автоматом, пытаясь показать таким же военным, как и она, подружкам супермодный танец.
— Скидка, какая скидка! — орали со всех сторон. — Ай-я-яй, скидка!
— Я нащупал в кармане полтинник, купил помидоры, кабачки, синенькие, немного лука, картошку, капусту, зелень. На всё про всё тридцать три шекеля. Если бы цапнул книжку, точно бы не хватило. Не надо быть математиком. Позвонил домой и добавил десять булочек за пять шекелей. Это уже не тридцать три, а тридцать восемь. Перехватил сумку и через дорогу. А на автобусной остановке женщина мается, лицо полное, круглое, подошла ближе:
— Мужчина, не вы мне советовали купить самокат?
— Нет.
— Вы понимаете, если купить велосипед, то ведь можно с него упасть, правда? А самокат — оттолкнулся и ножкой, ножкой. У вас часы есть?
— Есть.
— А у меня нет. Интересно, сколько времени?
— Не знаю.
— А восемнадцатый будет?
— Будет.
— Восемнадцатый появился. У шофёра улыбка такая, будто зла в мире нет. Убил бы.
июнь 2002
МОЙ БУДДА
— Я уезжал, а на следующий день начинался фестиваль. Только вчера тайская девочка с тугим сильным телом делала мне, ошарашенному красной полумглой, скользящий мыльный массаж, и я осторожно дотрагивался подушечками пальцев до её лица-маски мадонны с узкими глазами, как бы оставляя свой рисунок-паутину на гладкой коже её нерезко очерченных скул или чуть припухших потрескавшихся губ. Она улыбалась, не меняя выражения занавешенных глаз, потом поднялась, и надо было смывать с тела мыло, но тут мне стало неожиданно очень холодно под презрительным взглядом могучего стражника этой комнаты — кондиционера, сквозь решётки нагнетавшего ледяное дыхание всей силой фреоновых лёгких. Видимо, ей тоже нечто не понравилось в его поведении, и, плавно переступая маленькими ногами, приблизившись, как истинная повелительница, она легким нажатием равнодушно отключила и его взгляд, и его лёгкие. Повернулась ко мне сосками торчащих в стороны полных грудей, и я обрёл уверенность в наплывающем вытягивающем чувстве. Потом она терпела моё тело, удивлённо вздыхая и показывая уже не сонными глазами, что не ожидала таких атак, а когда всё кончилось, села, скрестив ноги, и негромко рассмеялась. Включила настоящий свет, осветивший стенные углы и край ванны, видный с моего места, и надо было одеваться, закрывать враз ослабевшее существо нижним бельём, рубашкой, брюками, носками, сандалиями, часы на руку, чтоб зачем-то знать очень точно время, разбить эти стрелки… Мадонна в наброшенном халатике повернула ручку, открыла дверь, и мы пошли по коридору, устланному ковровым покрытием, к лифту, а в лифте она, неожиданно потянувшись, чмокнула меня в губы, просто прося немножко денег, ну, может, купить контурный карандаш, подвести свои занавешенные глаза, или лучше — алый лак для ноготков на руках и ножках, или…. Но я не дал ей денег. Она, ещё надеясь, робко, обиженно взглянула, но вдруг дёрнулась и, разом занавесив глаза, шагнула в сторону. Нет, я действительно не знаю, почему я не дал ей денег. Счастья, по крайней мере, такое их количество мне не принесёт, а ей было бы спокойно, что всё на свете правильно и после хорошей работы следует достойное вознаграждение. Но жизнь, мне представляется, всё-таки штука сложная и неправильная, хотя я в ней ещё до конца не разобрался.
— Я уезжал. Я стоял с чемоданами в холле гостиницы, собираясь вернуться в прерванную на две недели реальность сухих точечных дней, в которой, заняв у банка сто тысяч долларов, купил маленькую квартирку с проржавевшей канализацией, и где мои одинокие отношения с окружающим миром вроде бы утряслись. Смешно: вроде бы утряслись.
— Отправляясь в отпуск, я не хотел ни с кем видеться. Узбекская авиакомпания на свежекупленном Боинге перенесла меня с группой соотечественников сначала в город Ташкент, но в город нас не выпустили, и шесть часов пришлось сидеть в транзитном зале, где, напоминая о былом, на мраморных лестницах лежали величественные ковры, но в туалете из сломанных кранов безостановочно текла вода, и, дополняя картину, холодный мартовский ветер дул из полуоткрытых зарешеченных форточек. Нас пригласили в помещение под громким названием “Ресторан”, дали на бесцветных тарелочках еле тёплые макароны с варёной котлетой худших брежневских времён и распределили на четыре человека по две бутылки “Кока-колы” без стаканов, так что один из израильтян с кудрявой головой и весёлым носом, одетый в широченные шорты и тесную жёлтую майку с надписью “Офаким”, имел все основания заявить, что окружающий мир прост и примитивен. Бангкок же встретил мощным ударом насыщенной духоты, и водитель такси с глубоко запавшими глазами повёз меня в отель “Азия”, где окна моего номера выходили прямо на поднятые над восьмимиллионным городом пролетающие один за другим поезда метро. Но тут — стоп: я не буду рассказывать о крылатом, устремившемся в небо Бангкоке, крепко держащем в зубастой пасти вечно пылающий факел для освещения своих Будд. Нет — его горделивым небоскрёбам, изматывающим дорогам, зелёной речной воде, куда по колени шагнули сваями дощатые дома жителей, плавучим рынкам, чайна-тауну, в глубине которого спрятан на удивление прохладный храм, воздух которого одет в красное. Опять красное. Два старых китайца населяли этот храм, храня тишину в складках морщин, и, смущённо попятившись, я увёл себя назад.
— Я бежал из Бангкока на третий день. В Эраванском святилище золотой Брахма спокойно принял купленные дурманящие цветы, я, как бы уже имея право, сложил руки ладонями вместе, поднял их выше себя, встал на колени и неожиданно задохнулся. Ручеёк пота сбежал за ухом, солнце взорвалось, руки разошлись, и влажный воздух недоумённо прошёл между пальцами. Странное чувство: к красному цвету примешивалось жёлтое. Я неловко поднялся, звучала негромкая музыка, чего-то мне не хватало, монах с тележкой собирал и собрал чадящие палочки, я не находил себе места, девушки в национальных костюмах начали танцевать, я согнулся в приступе какого-то странного пароксизма, пожилой таец положил впереди бешеной яркости овальные плоды, тут неожиданно блеснуло, я, освободившись, рванулся, чуть не упав, к выходу, крикнул такси, забился в нём на заднее сиденье, и последнее, что видел: текущий с золотыми пылинками воздух за окном. Через два часа я уже ехал в Патайю на рейсовом автобусе с тщательно задёрнутыми от солнца занавесками.
— Ленивая, вялая Патайя. Ты опять спишь, или нежишься у моря, чтобы, как всегда, встрепенуться ночью, а я, вернувшись, украшаю себя витиеватыми воспоминаниями, будто слащавыми виньетками на старой фотографии.
— На знаменитом шоу в предательском белом тоненький, чуть ли не в ладонь талия, накачанный гормонами трансвестит под восторженный визг китайцев ломал медленную музыку их эпоса иноходью диско. В неожиданном переключении ломко и восторженно забились летающие руки, и его утончённая фигура с бледным бумажно-напудренным лицом сладострастно ввинтилась в победный негритянский ритм. Прощай, Радищев. Твои записки — сор на дороге. Твоё чудище кусает свой хвост. Хватит, лучше заплати деньги, купи билет и смотри, как играет, танцует и искусно держит застывшую улыбку на необходимом месте эта сосущая непонятная тварь во всём белом.
— После шоу я, как оглушённый, шёл под громадой чужого неба мимо открытых баров с их мигающими разноцветными лампочками и гремящей музыкой.
— Стой!
— Я остановился как вкопанный: девушка с подсинёнными искрящимися глазами и чувственным ртом, улыбающимся нежно-розовой помадой, чуть подалась вперёд, ко мне, на сложенные по школьному на стойку бара смуглые руки.
— Ты куда идёшь, парень?
— Ну, — признался, — просто иду. Прямо.
— Смех.
— Может, хочешь пить?
— Я пожал плечами:
— Да, наверное.
— Сел на высокий стульчик.
— Кола?
— Отлично.
— И сам предложил:
— А тебе?
— Если платишь, — прищурилась.
— Плачу.
— Спасибо. Ты откуда?
— Израиль.
— Тень недоумения в глазах.
— Маленькая страна, — объяснил, — совсем маленькая, всего пять миллионов.
— В Бангкоке восемь, — и пожаловалась: — мой английский очень плох.
— Мой тоже.
— Девушка рассмеялась и протянула руку:
— Нет.
— Что, что?
— Меня зовут Нет. Смотри! — написала на счете за напитки: “Inter-Net” — А как зовут тебя?
— Непросто: Алексей.
— А-лек-сей, — повторила по слогам, — действительно, непросто.
— Мимо сплошным потоком двигалось нескончаемое желтоглазое стадо машин; с набережной ни ветерка, чуть подальше, в глубине, между стойками были видны канаты высоко поднятой площадки ринга, где двое худых, жилистых, одетых в широченные трусы резко били друг друга ногами. Я посмотрел на время: стрелка перескочила за час ночи, и решился.
— Нет, ты можешь пойти со мной?
— Конечно.
— Спрыгнула со своего стула и вышла за перегородку. Стоя, она мне доставала до плеча.
— Я маленькая леди, — посмотрела тревожно.
— Мне нравятся маленькие леди.
— Мы доехали до гостиницы, в номере Нет сразу пошла в душ, а выйдя, закутанная в синее гостиничное полотенце, как-то странно доверчиво прижалась. Я растерялся и погладил сверху мокрые блестящие волосы. Нет подняла лицо:
— У тебя есть жена?
— Подруга, но мы с ней разругались.
— Бэби?
— Покачал головой и осторожно развернул полотенце: у маленькой леди были большие для её роста груди с поразительно длинными тёмными сосками. Нет лукаво посмотрела и отобрала полотенце:
— Холодно!
— На той израильской девушке, о которой только что сказал, я хотел было жениться.
— На восьмой праздничный день робкой весны мы встретились, и я подарил ей гордые, как лебеди, готические колюче-красные нежные розы. Она, ахнув, вдохнула аромат, застыла, и я клянусь: неплохое вышло сочетание бледного лица с полузакрытыми на мгновение восторга глазами, пухлых капризных губ и яркого царапающего пламени цветов. Я и сам неожиданно получил подарок: тесно завёрнутый в коричневую бумагу дезодорант в чёрном флаконе. Тоже сочетание: смешно и немного стыдно.
— Этот запах меня возбуждает, — проговорила она, протягивая подарок.
— Понял, — я понял.
— Э-эй! Ты куда пропал?
— Нет, сидя на кровати, покачивала руками свои заканчивающиеся морщинистыми дразнящими солдатиками груди и улыбалась.
— Действительно, какая разница: розовые соски, тёмные соски, когда реакции одни и те же?
— Я разделся, дотронулся до Нет и мгновенно забыл обо всём.
— Через час она изумлённо сказала:
— Ну, ты даёшь! — и заснула сразу и беззвучно, забыв откинутую руку у меня на подушке.
— Я же ворочался, ворочался, наконец, не выдержал и включил телевизор: в Бангкоке какой-то человек бил себя палкой по ногам, спине, на одежде всё сильней проступала кровь. Но вот он отбросил палку, выхватил нож, воткнул себе в живот, упал, и фотографы приблизились вплотную. Через мгновение сцену повторили, плюс крупный план кровяных потёков у лежащего тела.
— Если хочешь, я уйду; если хочешь, я останусь, — сказала Нет на следующий день.
— Останься.
— Ура! Тогда пойдём есть. Я знаю место, где дёшево и вкусно.
— Мы вышли, как пара детей, держась за руки: коренастый лысоватый очкастый израильтянин в шортах и майке и стройная смуглая девушка в красненькой кофточке и джинсах. Идём себе мимо “Herman House”, где умный немец вкусно читает утреннюю газету, мимо заведения “Кабакъ” с пинающим стулья тонкогубым злодеем, мимо пустого “Irish Pub” — трубач, теперь он спит, сомкнув усталые губы, ночью выдул все звуки и забыл свою беззаботную трубу сверкать горячим жёлтым на солнце, и, наконец, увидели: на горизонте, сам себе тень и тело, тонкий китаец в высоченном поварском колпаке пляшет у жаровни.
— Вот он, — повернула счастливое лицо Нет, — мастер! Мы будем есть “том йам гунг”!
— Мы устроились за покарябанный, наскоро протёртый тряпкой столик рядом с вентилятором, и он, разгоняя, разбивал горячий влажный воздух о наши спины. Важная круглолицая девушка в красном фартуке выслушала, кивая головой, подробные указания, ушла к своему мастеру, и я спросил, я всегда лезу, куда мне не нужно:
— Нет, у тебя есть парень?
— Отрицательно покачала головой.
— Был муж, но мы разошлись, так что я одна, правда, у меня есть брат, но он далеко и он монах. Восемь лет, целую жизнь, я продавала рис, наконец, год назад оставила ребёнка с дядей, приехала сюда и все деньги, что я зарабатываю, я посылаю к ним. Моему мальчику десять лет, он учится в престижной школе, и ему надо полторы-две тысячи бат в неделю.
— Но это же страшно много! Сколько ты получаешь в баре?
— Две в месяц.
— А платишь за квартиру?
— Семьсот.
— Как же ты справляешься?
— Мне помогает мой Будда.
— Круглолицая девушка принесла дымящийся суп и к нему белый-белый рис, я попробовал и оторопел от удовольствия.
— Скажи, здорово? — Нет сияла.
— Знаешь, я бы могла остаться с тобой, — вдруг храбро решила, справившись со своей порцией, — у тебя и снизу, и сверху всё нормально. Жаль, что ты на десять дней.
— Что у меня сверху, я ещё и сам не разобрался.
— Нет хихикнула:
— Так разберись. Или пойди к Будде.
— Зазвенел звонок, она схватилась за сумку, вытащила телефон:
— Алло, алло! Ой! Ты где? Да? Ну и как?
— Неожиданно сунула его мне:
— Поговори с ней, Алексей!
— Алло?
— Привет, — смеющийся голос, — что вы делаете?
— Завтракаем.
— В два часа?
— Так получилось.
— Очень даже интересно у вас получается.
— Нет отобрала телефон и перешла на тайский.
— Это моя подруга, — сообщила потом, — она очень добрая. Я, приехав, была как слепой котёнок, не знала куда приткнуться, а Ой, встретив меня, поверила. Когда мне нечего есть, я иду к Ой, когда мне плохо, я иду к Ой, когда хорошо, я тоже иду к Ой.
— Ой красивая?
— Да. Если меня берут два раза в неделю, её берут каждый день. Но сейчас у Ой бэби, и она почти не работает.
— Я расплатился, и мы встали.
— Тут рядом “Биг-Си”, пойдём туда, погуляем?
— А что это такое?
— Такой центр. — Давай, конечно.
— Несмотря на то, что мы съели суп и к нему рис, а к рису рыбу с приправами, нас по-прежнему окликали продавцы съестного в шляпах-зонтиках, несущие на коромыслах огромные корзины с кальмарами, мясом, устрицами, креветками и ещё чем-то, чему я не знаю названия, и каждый их шаг сопровождался звоном колокольчиков; нам призывно махали руками продавцы кокосовых орехов, а продавцы сладостей бодро катили навстречу светящиеся разноцветными лампочками тележки.
— “Success”, — прочитала Нет название ресторана, у массивной двери которого был выставлен весёлый деревянный человек с открытым ртом, — что такое “success”?
— Ну, это как бы… Ну, например, — я нашёлся, — если бы ты была занята на следующей неделе не два дня, а все семь.
— Вход в центр охраняли два маленьких бесстрастных солдата в коричневой форме, высоких сапогах и с пистолетами на поясе. Появился офицер, они, отдавая честь, синхронно взметнули руки к фуражкам и, подпрыгнув, ловко щёлкнули сапогами: вблизи будто лопнул воздушный шарик.
— Вперёд, наверх! — Нет не терпелось.
— Мы вошли, забрались на последний этаж, попав в полукруглый сумрак кинотеатра, я машинально поднял глаза и ахнул: стремительный высокий потолок, раскрашенный синим и белым, вырываясь, создавал далёкое и прекрасное небо.
— Я ведь сюда часто прихожу, — сказала Нет с неожиданной грустью, — просто смотрю, больше ничего. А про “Success” неправильно, — вдруг добавила, запинаясь, — я не знаю, но совсем неправильно.
— Мои нежные розы для черноволосой израильской девушки, моя ломкая гордость. Девушка, ахнув, прижала к лепесткам лицо, но тут зазвонил телефон и она, встрепенувшись, взяла его со стола:
— Ой, это ты, Лена!
— Она начала расспрашивать о знакомых, жаловаться на усталость, смеяться новостям, записывать рецепт торта, я же будто ждал очереди у телефонной будки, около которой проходят с шумом трамваи, и пронизывающий холод налетает ветром с набережной Фонтанки.
— Я к тебе хорошо отношусь, — часто повторяла эта девушка, а я только теперь понимаю, уйти надо было именно тогда, пока выпархивающие из любопытного рта мотыльки слов так мило кружились у передающей мембраны телефона.
— Не хотел тебя обидеть, — я виновато обнял Нет, — действительно, не хотел. Может, купим что-то? Хочешь мороженое?
— Но она не хотела мороженого. Попросила:
— Пойдём домой.
— Два дня мы любили друг друга, дышали в унисон, завтракали, обедали, ужинали, гуляли по набережной, смотрели телевизор, сначала CNN, и я возмущался и кричал:
— Это моя страна! Эти бомбы, эти трупы — это всё моя страна!
— А потом переключались на тайские новости, показы мод, тайские фильмы.
— Но на третий день я почувствовал — душно, я устал от близости чужого дыхания. В конце концов, я больше не хочу…
— Вечером, когда хор слаженно пел славу их королю, я сказал:
— Нет, я завтра уезжаю в Бангкок.
— Я могу с тобой, — она не поняла.
— Я надолго.
— Нет порывисто соскочила и начала одеваться: тоненькие чёрные трусики, лифчик, джинсы…
— Ты куда?
— Бросилась ничком в кровать.
— Нет, ну пожалуйста, ну куда ты пойдёшь так поздно?
— Медленно повернулась на спину. Сказала срывающимся голосом:
— У тебя отпуск, а я женщина для употребления. Мотобайк для поездок, женщина для употребления. Спи, Алексей, я уйду завтра, как ты хочешь.
— Я заснул и во сне, как пытался вспомнить утром, кому-то что-то страстно доказывал, о чём-то просил, незапоминающиеся образы, смешиваясь, налетали один на другой, и при этом постоянно чувствовал, как рядом дышит и ворочается Нет. Но утром, решив не отступать, выложил деньги на столик рядом с зеркалом. Хотя она их долго как бы не замечала, мылась, потом красилась, наклоняясь очень близко к зеркальной поверхности, надела свою старенькую кофточку, особо медленно застегнув пуговички, тщательно пригладила её руками на себе, наконец, взяла, пересчитала, и ахнула:
— Алексей, это очень много, ты не ошибся?
— Бери, Нет.
— Знаешь, тогда что! — она решительно тряхнула волосами. — Мы пойдём к Ой и устроим праздник!
— Против этого, предчувствуя освобождение, я ничего не имел.
— Но для начала Нет надо было переодеться: её комната с высоким потолком и облупленными стенами оказалась сплошь обклеенной оставшимися от прошлых жильцов плакатными целующимися парочками и полураздетыми женщинами, основной предмет обстановки — огромная тахта, у изголовья портреты: короля-мальчика с гордо поджатыми губами, короля-юноши с невестой-принцессой, и сегодняшнего короля, чуть усталого, с теми же жёсткими губами и в очках — за что они его так любят? У противоположной стены вешалка с несколькими сиротливыми платьицами, но мне не дали рассмотреть имущество до конца — опрокинули на основной предмет, раздели и использовали, двигаясь определённым образом, целуя и прижимаясь упругой тяжестью к груди, пока я, вскрикнув и выгнувшись, не отдал то, что от меня хотели.
— Наконец, разъединившись, мы остывали, уже полубезразличные, вбитые в простыни, и смотрели, как вверху вентилятор безрезультатно размешивает плотную влагу воздуха; Нет опёрлась на локоть, потянулась к тумбочке, на торчащий сбоку острием гвоздь были наколоты счета, взяла тёмную шкатулку, нажала на выступ, крышка открылась, внутри защебетала механическая птичка: “Сью-сью-сью, сью-сью-сью!
— Смотри, смотри, какое чудо! — сказала Нет с восхищением. — Тебе, правда, нравится? Я возвращаюсь домой, открываю и мне становится легче.
— Я взял шкатулку из её рук: маленькая зелёная птичка, раз за разом издавая звук, резкими движениями поднимала крылышки и голову. Круглая вешалка с тремя платьицами, портреты короля, поломанный вентилятор, жалкие удобства с тазиком и шлангом, изо всех сил старающаяся маленькая птичка: “Сью-сью-сью, сью-сью-сью”.
— Мне подкатило к горлу.
— Ну, хватит, — Нет осторожно закрыла шкатулку, — надо идти. Какое платье надеть, как ты думаешь?
— Мы вышли и направились на рынок. Я уже за эти два дня увидел, что Нет умеет устанавливать дружественные отношения с самыми разными людьми, вот и сейчас, легко продвигаясь по рынку, как-то доверчиво советуясь, заразительно смеясь, важно расплачиваясь (от моей в этом помощи она возмущённо отказалась), Нет создавала вокруг себя ауру обаяния. Я же сзади ответственно тащил всевозможные пакеты. Наконец, мы закончили с покупками и приехали к Ой, высокой, выше меня на голову, девушке в мини, с яркой улыбкой и с хвостиком чёрных волос, небрежно перехваченных резинкой. На кровати лежал голый улыбающийся коричневый младенец.
— Это я с тобой разговаривала? — весело спросила Ой.
— Да.
— Комната Ой была светлая, прохладная от кондиционера, на небольшой балкон смотрела стеклянная дверь.
— Нет вдруг шепнула: — Я сейчас вернусь, — и убежала.
— На работающем без звука телевизоре стояла фотография в рамке, я всмотрелся.
— Интересно? Это мой муж. Он итальянец. Мы разошлись, но он до сих пор ко мне приходит.
— Зачем?
— А ты как думаешь?
— Ой взяла продукты и, напевая, стала возиться с ними на балконе, где на небольшой подставке стояла электрическая плитка, а резиновый шланг смывал с плиточного пола грязную воду в специальный сток.
— Судя по фотографии, итальянец был гораздо старше Ой, лет, может, на двадцать; в его отяжелевшем лице читалось беспокойство, они стояли около каких-то коттеджей, и итальянец держал на руках девочку.
— Всё ему было не то, — сказала Ой, — всё меня ругал. А теперь приходит.
— Она явно видела, что нравится мне, и относилась к этому с весёлым и необидным равнодушием.
— Скажи, Нет — сексуальная? — подмигнула.
— Тем холодным мартовским вечером, кроме цветов, я ещё принёс моей возбуждающейся от дезодоранта израильской девушке стреляющий фильм “Матрица”, мне почему-то очень хотелось его показать.
— Вот увидишь, он тебе понравится, — сказал я с восторгом.
— Ладно, — согласилась она, — будешь кофе?
— Буду.
— А конфеты?
— Пожалуй, не надо.
— Ну, я на всякий случай поставлю.
— Включили телевизор и почти-почти досмотрели фильм: опять телефон.
— Алло? — вскочила и, ловко обогнув меня, пошла в кухню.
— Мерцал телевизор, притушённые, стояли цветы, местный житель — рыжий скверный кот бродил кругами, то попадал в свет, проливавшийся через полуоткрытую дверь из кухни, то исчезал — уныло нанизывал на хвост минуты. И во мне стал сворачиваться и разворачиваться осьминог. Девушка вернулась, в глазах некое напряжение, полуулыбка. Взглянула на часы и вдруг зевнула:
— Что-то я устала, такой день тяжёлый.
— Ожидающе посмотрела. На журнальном столике чашка, из неё я так и не допил кофе. Жалко. Я было дёрнулся допить, но застыдился, встал, она торопливо меня чмокнула.
— О, как сладко чувство унижения! Не смешивающееся ни с чем, чистое в своей незамутнённости, какие тоненькие струнки…. Но шутки в сторону, тут полумерами не обойтись, если ты способен что-то испытать, надо добрать до конца. Поэтому я не ушёл, и в приблудной компании двух подмигивающих, забавляющихся под ногами кошек ждал, пока она не вышла и не села в машину. Но этого мне показалось мало, и я почти дрожащими руками стал набирать её номер, — а вдруг найдётся объяснение? Но телефон молчал. Со мной она ни при каких обстоятельствах не выключала его, а тут — закрыла. И тогда мне пришла в голову замечательная мысль, хотя вы, конечно, скажете, детство? Может быть, но я вскрикнул от восторга, и мои бедные сопровождающие кошки, забыв друг о дружке, рванули в стороны. Нет, я не сотворил ничего страшного, просто зашёл обратно в дом, вытащил дезодорант, ах, какой запах! И, сильно и долго нажав, выпустил весь газ на знакомую дверь: мне не жалко, пусть наслаждается. Аккуратно поставил пустенький на коврик: ку-ку, и, будто во сне, с телом легче наилегчайшего пуха, полетел домой. Вот теперь я её прощаю. Только так и надо поступать: тебя ударили, а ты прости, да не просто прости, а доставь удовольствие, облагородь ударившего. И тогда никаких войн, пожаров, дезертирства, а ты, уединившись, потихоньку потираешь другую щёку, чтобы она приобрела тот же цвет, что и битая.
— Скажи, она сексуальная? — повторила Ой.
— Сексуальная.
— Длинная её прядь волос, каким-то образом выбившаяся из резиночки сзади, всё падала на глаза и явно ей мешала, но руки были заняты картошкой, Ой дула вверх, поправляла плечом, но это мало помогало. Я встал и, подойдя, убрал чёлку. Глаза Ой сузились, и, уже специально дёрнув головой, она упрямо уронила прядь. Но тут ворвалась счастливая Нет, сзади внесли большой ящик.
— Я купила телевизор, я купила телевизор!
— Мы сидели на ковре около кровати, младенец заснул и не мешал, Ой обняла маленькую Нет, которая, внезапно погрустнев, совсем не ела, а сзади итальянец мрачно смотрел на их спины. Мне даже показалось, что его нервное лицо чуть повернулось для лучшего обзора.
— Немного погодя, присоединилась ещё женщина, возрастом старше всех, очень медленная, с величавыми, плавными движениями:
— У меня был друг из Греции. Я думаю, Израиль рядом?
— Рядом, — я подтвердил.
— Так ты действительно оставляешь Нет? — неожиданно спросила Ой.
— Ой, зачем! — Нет дёрнулась, — я же тебе объяснила: моя работа с Алексеем кончилась.
— Вечер пожирал звёзды одна за другой, но мне было всё равно, свободный, я шёл по ночному городу, и девка-реклама, светясь, зазывала меня в свои притоны.
— Перед расставанием Нет, накрасив заново губы, подала мне по-мужски руку и, готовясь с побледневшим лицом, как к бою, к ночной работе, куда-то в пустое пространство сказала:
— Я точно знаю, мой Будда меня сегодня не оставит, я подцеплю американца.
— Цепляй, цепляй, мне-то что? Игра в любовь для меня вышла дороже, чем обычные встречи. Я ещё раз взглянул на рекламу и застыл: всё вокруг стало жёлтым. Потекли жёлтыми пятнами здания, вспух жёлтыми пузырями асфальт, и жёлтое рассохшееся небо просыпалось ржавчиной на голову. И в этой сухой жаркой желтизне показалась тоненькая фигурка с детским личиком, в беленьких обтягивающих джинсах и беленькой рубашечке. Милая… Моё разовое чудо… Что? Мне махнули рукой? Вся безумная тяжесть спустилась вниз и сосредоточилась в одном месте, мир сузился до колеблющейся приглашающей узкой фигуры, я двинулся за ней, как сомнамбула.
— Но чудо, как всякое чудо, продолжалось недолго: из комнаты в жуткой дощатой гостинице выскочил худой мужик в юбке, показав на мгновение старое лицо под чёрными спутанными волосами, и я понял. Комок подкатил к горлу, желтизна подёрнулась рябью и рассосалась, оставив привкус прогорклости в горле.
— Мужчина, что-то не то?
— Меня замутило.
— Не то, — я собрался с силами, — но это уже не имеет значения.
— “Мой Будда, а мне, значит, ты это приготовил? — мелькнуло, — ты так хочешь? — Ладно, я в твоей стране”.
— Фигурка разделась, обнажила чуть припухшие соски, ломкое, коричневое тело, руки тростинками, более широкие на локтевых сгибах, на бёдрах осталось полотенце. Да даже если бы я хотел уйти, уже не смог бы — ноги не повиновались.
— От существа несло не женским и не мужским духом, некая смесь табака и духов, я прикасался и одновременно отталкивал его.
— Мужчина, а деньги?
— Всё тебе деньги, — и я, ахнув, шарахнулся в сторону.
— Андрогинное тело на моих глазах стало изменяться, становилось усядистым, грузным, полез вперёд живот, оплыло лицо, на меня смотрел я сам.
— Мужчина, а деньги?
— Мой Будда, каждый раз я трахаю себя сам.
— Потный и грязный, я поплёлся обратно, совершенно обычный вечер (и откуда я взял желтизну?) к тому времени уже пожрал все звёзды и повесил пелену ещё большей духоты. А я думал, что всё-таки я дурак: ну зачем мне надо было следить тогда? Ведь мне нравилась эта девушка, и я догадывался об её фокусах. Ну, поспал бы дома, поулыбался, будто ничего не случилось, месяца через два женился, и потихоньку бы приручил. Я обязан силой приучить, вдолбить себе, написать на лбу: хочешь быть рядом с человеком — прощай ему!
— Но не всё так легко заканчивается, в этот вечер я ещё раз встретил Нет. В дискоклубе “Бомбей” девочка с узкими глазами и ниспадающей чёлкой, пританцовывая на эстраде в огромных сандалетных платформах, запела тайскую зажигательную песенку, все повскакали с мест, и я вдруг увидел рядом с полупьяным, голым по пояс, длинным парнем Нет. Маленькая, ловкая, со своей поразительной грудью, повязав голову его рубашкой расцветки американского флага, она вся отдалась танцу, при этом не упуская момент прижаться точно так же доверчиво, как прежде ко мне, к остолбеневшему, еле передвигающему ногами, партнёру. Я растерялся — может, уйти? Но вместо этого упрямо сел около танцплощадки и взял кофе. Нет с парнем ещё потанцевали, парень заказал пиво, Нет хохотала, дурачилась, рисовала что-то ему на листочке бумаги, подмигивала, наконец, повела к выходу, бережно придерживая за талию. Но, проходя мимо, вдруг бросила на мой столик записку. На обратной стороне счёта за напитки были написаны всего четыре слова: “How are you, Alexei?”
— Ну что я могу рассказать?
— Сью-сью, прощай, маленькая птичка.
июнь 2001