Пустые это хлопоты – писать о собственных стишках, но в Йом-Кипур минувшего года мне Господь подкинул странный подарок. В нём явно был какой-то знак, его понять я не могу, а потому и рассказать хочу об этом. Вдруг по ходу изложения и осенит меня какая-никакая, но идея.
Началось с того, что мне в Иерусалим позвонил некий московский денежный мешок. Он приглашал меня принять участие в заведомо пышных торжествах по случаю его дня рождения. Сначала, собственно, он излагал, чем управляет и владеет, и кого он знает из хозяев нынешней российской жизни. Первым назван был премьер-министр, а потом пошли различные олигархи. Я газеты не читаю, телевизор не смотрю, но даже мне две-три фамилии, им названных, были знакомы. Для моего уха это перечисление было настолько странно, что я не слишком вежливо перебил его, сказав, что чем дольше он называет эти владетельные имена, тем он становится мне менее симпатичен, лучше перейти к проблеме, побудившей его мне позвонить. Вот тут-то и означился юбилей, в котором мне предлагали принять участие, щедро оплатив мой балагурный труд. Тем более, мои сотрудники, сказал молодой олигарх, уже выяснили, что всё равно как раз вы будете в Москве в эти дни. Этих дней не смолкнет слава, захотел я начать прежде времени свой будущий конферанс, но догадался промолчать. Будет человек сто, продолжал олигарх, а на следующий день будет только человек десять – все из правительства, и нету никакой проблемы продлить вам визу и сменить билет. Он даже дату моего отъезда знал. Я сразу отклонил лестное предложение о следующем дне, а покривляться на юбилее с удовольствием согласился. У меня для этой роли, тем более, был уже небольшой давний опыт. Лет двенадцать назад, когда мы ещё только приехали и, естественно, бедствовали, мне позвонила незнакомая молодая женщина из маленького израильского городка. Её отцу исполнялось шестьдесят лет, он очень любил мои стишки, читавшиеся им ещё в самиздате, и теперь сын с дочерью хотели порадовать отца подарком в виде живого автора. И чтобы я гостям что-нибудь, конечно, почитал. На деньги, мне предложенные, можно было бы прожить безбедно дня три (сильно меньше, если честно), я мгновенно согласился. Волновалась только жена Тата – нет, не то, чтобы она стыдилась, что меня наняли в застольные шуты, но по привычке боялась, что я наболтаю глупостей, словно сижу в своей компании. Впрочем, она не слишком волновалась, надеясь на своё благотворно тормозящее присутствие. Я тоже на него надеялся. Как написал мне один старый друг: «Не оставляй себя без присмотра!». Всё обошлось тогда на редкость хорошо: юбиляр оказался очень симпатичным человеком, а количество его любимых анекдотов было таково, что я спустя час громогласно предложил ему разделить с ним мой гонорар.
А на теперешний обещанный мне гонорар можно было бы прожить с полгода – но ведь и я за это время вырос, подумал я самодовольно. Сперва молодой олигарх пытался сбить оплату моего заведомо тяжёлого труда до обычной стоимости выступления, но я категорически и сухо объяснил ему, что концерт в большом людном зале – дело благородное и приятное, а мне предстоит чистое позорище, и потому цена его должна быть выше. Он меня, похоже, понял – сам, должно быть, полагал это позорищем. Мы договорились созвониться по приезде, и ещё с месяц я всем хвастал, что опять я нанялся в подблюдные шуты.
Хвастал я по вечерам, на пьянках, а все дни подряд были забиты какой-то мелочной житейской суетой. Я на старости лет превратился в настоящего работника умственного труда: самое плёвое дело требует от меня умственных усилий. Поэтому любимое своё занятие – безделье с вялыми мыслишками – я почти забыл в тот месяц. Впрочем, был один оазис, и я до сих пор вспоминаю этот день с благодарностью. Я тогда с утра начитался всяческих ругательных статей о глобализации сегодняшнего мира, о стремительно нарастающей похожести человеческих жизней на всех континентах, и о том, как люди гневно реагируют на американизацию всей планеты. А начитавшись и улёгшись покурить, я тяжело задумался, в чём тут еврейская вина. Поскольку ясно с давних пор, что во всякой крупной пагубе виновны евреи, а здесь была как-то не очень явственна наша зловредная причастность. Но, выпив рюмку, я сообразил, и счастье непреложной истины окутало меня. Ведь первым шагом к мерзости глобализации было придуманное нами некогда единобожие! Так что, в общем, я не зря прожил этот месяц.
А к отъезду ближе (вспомнила, конечно, Тата) мы сообразили, что балагурство моё приходится на Йом-Кипур, а к Судному дню отношусь серьёзно даже я. В субботу я спокойно езжу на машине, но в Судный день Иерусалим так пуст, как будто все машины разом отказали своим владельцам, а хамсин, почти всегда приходящий в этот день, усиливает мрачную торжественность, повисающую в атмосфере города. Толпящиеся возле синагог евреи в праздничных одеждах в этот день особенно заметны. Нет, я не пощусь, как положено, а вот художник Окунь ничего не ест. Он только где-то разыскал толкование, что евреи, слабые здоровьем, могут пить, и с самого утра облегчает себя крепкими напитками. Словом, серьёзный это день – Йом-Кипур, но я мгновенно посчитал, что закончатся запреты часов в пять, а я приступлю к моим греховным обязанностям сильно позже. И на этом полностью иссякли все мои благочестивые опасения.
В Москве мы перезвонились, молодой олигарх позвал меня куда-нибудь пообедать, но я себе живо представил эту часовую тягомотину и вежливо уклонился. Но повидаться надо бы, сказал я, хотя бы мельком глянуть друг на друга. У меня за два дня до вашего юбилея концерт в Еврейском культурном центре – приходите, предложил я, вы заодно присмотрите репертуар для чтения у вас. Начало в семь, вы приходите в полседьмого, мы как раз потрепемся немножко. И на том мы сговорились.
Мы с женою в этот день выехали в шесть, езды было минут пятнадцать, но немыслимые нынешние пробки в Москве мы не учли. Уже с дороги я позвонил устроительницам, что мы запаздываем, но что настолько, я предположить не мог. Мы приехали в четверть восьмого. Уже и на улице никто не курил. Только маячила чуть в стороне от входа одинокая плечистая фигура, в которой любой глаз, намётанный на российских сериалах, мог с лёгкостью опознать телохранителя. Я жарко извинялся, встретившие меня устроительницы сказали, что ничего страшного, зал уже весь сидит, пошли начинать, и я занервничал немедленно, ибо трясусь, как заячий хвост, пока не ухвачусь за микрофон. И тут довольно молодой мужчина в замшевом, естественно, пиджаке откуда-то сбоку сказал мне на ухо, что вот он я. И мы приветливо обменялись рукопожатием. Из уха у него торчал кривой пластмассовый рог, плавно изгибающийся в сторону рта. С помощью этого устройства (я такого даже и в боевиках не видел) он непрерывно соучаствовал в кипящей где-то деловой суете. За время нашего полуминутного разговора ему звонили трижды, он пообещал всем трём перезвонить немедленно.
– Так вы на выступление не идёте? – глупо спросил я. Он досадливо поморщился:
– Какое выступление? Я занят с утра до ночи. Давайте на пять минут куда-нибудь отойдём и чуть поговорим.
– Извините, ради Бога, вы же видите, так получилось, люди уже ждут, я не могу…
– А я привёз аванс, – тихо и внушительно сказал олигарх.
– Да мне не нужен ваш аванс! – я нервно засмеялся. Так не следовало делать, аванс – дело святое, но уж очень это было не вовремя.
– Я вам привёз аванс, – повторил он, очевидно из-за рога не веря своим ушам. Такого он не мог даже помыслить – и был прав, конечно: нет на свете человека, чтобы отказался от аванса, я и сам так полагаю. Всего час спустя, в антракте, я уже горько сожалел о своей поспешности: сидел бы сейчас в кресле, курил и считал денежки. Гордыня дурака заела. Кофе, кстати, тоже был жидкий донельзя, на явно выдохшемся порошке.
– Извините, – твёрдо сказал я. – Пробки есть пробки. А люди ждут. Давайте завтра перезвонимся.
И я почти бегом заторопился в зал.
Наутро я перезвонил, ещё раз извинился перед автоответчиком и ему же сообщил, что я готов и жду. А на душе моей уже висела к тому времени некая печаль: мы выяснили накануне, что в Москве нынче очень поздно заканчивается Судный день, и мне вынужденно предстоит неминуемый грех его нарушения. Ни капли нет во мне обрядовой религиозности, а тут я почему-то закручинился. Я ведь не знал, что Провидение уже решило позаботиться обо мне. Иного объяснения дальнейшему я не нашёл и не ищу. Ведь олигарх – наверняка не глупый человек, а затаить обиду на дорожные пробки и моё наплевательское отношение к святому (я имею в виду аванс) – мог только очень недалёкий человек. А значит и ему, заботясь обо мне, вышеназванное Провидение затмило ясный разум. Ибо он мне не ответил на звонок. До юбилея, впрочем, оставалось ещё два дня.
А параллельно тут ещё одна текла история. А в ней – таким я буду выглядеть скотом неблагодарным, что начну-ка я потщательнее подбирать слова, чтобы себя хоть капельку обелить.
Есть у меня давний друг, которого я знаю чуть не сорок лет. Однажды познакомившись случайно, с каждым годом мы сближались всё теснее, и за многое я чувствовал себя пожизненно обязанным ему. Он редкостной талантливости врач, точней сказать – он сделан из того еврейского теста, из которого веками вылеплялись знаменитые врачи при дворах царей, султанов, королей и всяких прочих императоров. И на моих глазах росла его известность, соответственно – и занятость, но когда стала умирать моя мать, Володя навещал её почти что ежедневно. Позже было то же самое с отцом. Дух дружеской надёжности исходил от него, такое редко мне встречалось в людях. Когда меня посадили, он немедленно стал помогать моей семье, в буквальном смысле слова лишившейся кормильца. Даже когда я уже вышел из лагеря, жил в ссылке и, естественно, работал, Тата в каждый свой приезд в Москву привозила от него деньги. Вернувшись из Сибири, я на следующий день пошёл к нему в институт. Во дворике, куда мы вышли, гуляли больные, да ему и на приём было пора – мы потрепались коротко и закадычно. А когда я стал уходить – мы обнялись, такая радость вдруг нахлынула, что снова рядом, – мне Володя вдруг сказал:
– Знаешь, ты сейчас под колпаком, конечно, ты ходи со мной видаться в институт, домой пока не надо, ладно?
Он очень буднично сказал мне это, и я столь же понимающе кивнул, только на улице я осознал услышанное от близкого друга. Я шёл к метро, и что-то странное происходило с моим сознанием: я ничего вокруг не видел. Не то чтобы ослеп, но весь я был внутри себя, где ощутимо рушились все мои жизненные опоры. В каком-нибудь чувствительном романе прошлого века это непременно называлось бы душевным смятением. Такое я переживал впервые. И это не обида была, нет, скорее это была дикая тоска. Ну, словом, выразить я это не могу, важней дальнейшее. Переходя Садовое Кольцо, уже ступил я на дорогу, когда вдруг услышал – а скорей почувствовал – надрывные звуки тормозящего автомобиля и в неосознанном порыве прыгнул почему-то вверх. Это меня, собственно, и спасло. Я лежал на капоте машины, которая ещё немного и проехала вместе со мной. Выскочивший водитель даже не обматерил меня. Он только молча раскачивал головой из стороны в сторону, как будто восхищался моим чисто каскадёрским мастерством. Я неловко слез с капота, виновато улыбнулся ему и побрёл к метро через уже пустую дорогу. Кажется, он что-то вслед мне прокричал, опомнившись, но что – могу догадываться только.
А потом загадочная вылезла во мне психическая травма: я не мог себя заставить позвонить Володе. Он обо мне спрашивал, прислал мне как-то бутылку коньяка как бессловесное приветствие и приглашение – коньяк я выпил, но звонить не стал. А время побежало с дикой скоростью, спустя четыре года мы уехали, потом я начал приезжать в Россию выступать – и не звонил, хотя всё время помнил и о нём, и обо всём случившемся. И хамскую свою неблагодарность полностью осознавал, и всё никак не мог себя заставить.
А в этот свой приезд в Москву я от кого-то стороной узнал, что у Володи умерла жена. Она очень много значила в его жизни. Тут я никак не мог не позвонить и сделал это с удивившей меня лёгкостью. Мы разговаривали так, словно между общением нашим не лежал провал длиною в восемнадцать лет. Я пригласил его в Еврейский центр, он приехал ко второму отделению, а после мы весь вечер выпивали, как ни в чём не бывало, в доме тёщи, и лишь мелочи выдавали нашу взволнованность: он сидел недолго, сославшись на усталость и дела, а я – стремительно и тяжело напился.
Очень хотелось повидаться снова и поговорить, уже ничуть не нервничая, обо всём, что было за утекшие годы, только времени не оставалось. А олигарх мне не отзванивал – и у него, похоже, приключилась некая психологическая травма. Вот бедняга, думал я, но с планом заработать денежки не расставался. Накануне условленного дня (последнего в Москве) я вежливо сообщил автоответчику, что жду до середины завтрашнего дня, после чего распоряжаюсь своим временем. И мне никто не позвонил. Богатые тоже плачут, снисходительно подумал я. Виноватым я себя не ощущал, а чувства были двойственными: профессиональная жалость о неслучившемся гонораре сочеталась с радостью от неучастия в малосимпатичном лицедействе. Жена Тата, мыслящая в категориях высоких, изгоняла мою грусть соображением о праведности возлияния в семейном кругу на исходе безгрешно проведенного Судного Дня, усматривая в этом руку Провидения. А что так оно и было, убедился я поближе к вечеру. Ибо Господь меня не только упас, но и решил утешить неожиданным подарком. Я пригласил семью друзей и позвонил Володе – он не занят был, по счастью, и тоже обрадовался, ибо уж очень мы немолоды, а следующий мой приезд пока не намечался даже.
– Чуть не забыл, – сказал Володя, – у меня ведь сумка целая хранится твоего архива. С той ещё поры. Захватить её или уже неинтересно?
– Захвати, – охотно согласился я, хотя никаких радостей от старых самиздатских бумаг не ожидал.
А теперь немного о стишках. В конце семидесятых у меня была недолгая пора душевной слабости: я относился к сочинительству серьёзно. Повинуясь этому распространённому недугу, я собрал тысячи две своих четверостиший, и кипа мятых, чудом найденных бумажек превратилась в три пачки аккуратно пронумерованных стишков. Что ли к ранней смерти я готовился тогда? Уже не помню.
Этих машинописных экземпляров было три или четыре («Эрика берёт четыре копии» – у Александра Галича я очень люблю эти слова, в них поместилась целая эпоха). За три дня обыска после ареста у меня вымели из дома всё, и я спустя пять лет вернулся из Сибири в полностью очищенную от антисоветской скверны квартиру. О понесенных потерях я ничуть не сожалел, была прекрасна и самодостаточна освежённая тюрьмой жизнь на свободе. Но за год до отъезда из России (или за два – я ещё и проживал-то нелегально в собственной семье, меня в Москве не прописывали) у кого-то из приятелей вдруг обнаружилась копия того собрания, и наскоро слепил я из неё «Гарики на каждый день». А после эта копия исчезла в сумятице тех лет – как появилась, так и растаяла – никто сейчас не помнит, ни откуда взялись эти листочки, ни куда они ушли. А «Гарики на каждый день» я нелегально переправил за границу, и спустя несколько лет они стали книгой. А четверостиший – столько же, если не больше, сгинуло с той копией, и я о них забыл с годами. Как-то у меня мелькнуло слабое поползновение с Лубянки мой архив востребовать обратно, всё-таки иные наступили времена, однако же, брезгливость оказалась много сильнее любопытства, и вступать с ними в отношения я не стал.
Заведомо сообразительный читатель уже всё, конечно, понял: да, в принесенной мне сумке оказались все черновики того собрания, которое я тщательно и упоённо пронумеровал. Мне оставалось только выбрать те стишки, которые не умерли после крушения империи, хотя и сохранили запах того страшного и привлекательного времени. А я ещё не удержался и оставил несколько из тех четверостиший, что печатали почти четверть века тому назад мои друзья в Израиле, сохраняя в тайне мою фамилию. Кто бы, в самом деле, мог догадаться о моём авторстве, если на обложках двух сборников стоял такой непроницаемый псевдоним: Игорь Гарик?
* * *
Течёт зима. Близ моря пусто.
Но вновь тепло придёт в сады,
и миллионы нижних бюстов
повысят уровень воды.
* * *
Тонул в игре, эпикурействе,
любовях, книгах и труде,
но утопить себя в еврействе
решусь не раньше, чем в воде.
* * *
Годы, будущим сокрытые,
вижу пламенем объятыми;
волки, даже очень сытые,
не становятся ягнятами
* * *
Когда средь общей тишины
ты монолог сопишь учёный,
услышь себя со стороны –
и поумнеешь, огорчённый.
* * *
Война ли, голод – пьёт богема,
убийства, грязь – богема пьёт,
но есть холсты, но есть поэмы,
но чьи-то песни мир поёт.
* * *
Конечно, веру не измеришь,
поскольку мера – для материи,
но лучше веровать, что веришь,
чем быть уверенным в неверии.
* * *
Другим народам в назидание
Россия избрана и призвана
явить покой и процветание,
скрестив бутылку с телевизором.
* * *
Растёт познанье. Но при этом
душе ни легче, ни просторней:
чем выше ветви дышат светом,
тем глубже тьма питает корни.
* * *
Нам непонятность ненавистна
в рулетке радостей и бед,
мы даже в смерти ищем смысла,
хотя его и в жизни нет.
* * *
Себя раздумьем я не мучаю
и воле свыше не перечу:
когда идёшь навстречу случаю,
судьба сама идёт навстречу.
* * *
Я в поездах души надлом
лечу с привычным постоянством:
лоб охлаждается стеклом,
а боль – мелькающим пространством.
* * *
Сколь гибко наше существо
к занятий резкой перемене:
солист поёт про божество,
а в животе кишат пельмени.
* * *
Живи игрой, в игру играя,
сменяй игру другой игрой,
бывает молодость вторая,
но нету зрелости второй.
* * *
Покуда есть вино и хлеб,
и дети льнут к отцу,
неблагодарен и нелеп
любой упрёк Творцу.
* * *
Сколь явно дедушек уроки
заметны в опыте внучат:
сегодня все вокруг – пророки,
но прозревают и молчат.
* * *
Певцы несхоже вырастают
и разно строят свой уют:
одни тайком поют, что знают,
другие – знают, что поют
* * *
Кто свой талант на провиант
не медлит разменять,
скорее всё же не талант,
а одарённый блядь.
* * *
Что за весной приходит лето –
спасибо даже и за это.
На всём запрет. И куртизанки
дают тайком, как партизанки.
* * *
Мы по домам, в своей берлоге,
держали, веку вопреки,
базары, церкви, синагоги,
читальни, клубы, бардаки.
* * *
Любой талант, любой мудрец –
по двум ветвям растут:
кто жиже, делается жрец,
а кто покруче – шут.
* * *
Жизнь полна шипами и укусами,
болями и минусами грустными,
но, когда у жизни только плюсы,
вид её становится приплюснутым.
* * *
Лишённый корысти на зависть врагам,
я просто корыстно уверен:
отсутствие денег – примета к деньгам,
а лишние деньги – к потерям.
* * *
Поскольку мир – сплошной бардак,
в нём бабы ценятся везде:
искусство бабы – это как,
а ум – кому, когда и где.
* * *
Судьба, фортуна, провидение –
конечно, факт, а не химера,
но в целом жизнь – произведение
ума, характера и хера.
* * *
Больней всего свыкаться с тем,
что чудный возраст не воротится,
когда могли любой гарем
легко спасти от безработицы.
* * *
Струю вина мы дымом сушим
и начинаем чушь молоть,
чтоб утолить душою душу,
как утоляют плотью плоть.
* * *
В природе есть похожести опасные,
где стоит, спохватясь, остановиться:
великое – похоже на прекрасное,
но пропасти змеятся на границе.
* * *
Все хаосы, броженья и анархии,
бунты и сокрушения основ
кончаются устройством иерархии
с иным распределением чинов.
* * *
Мир полон жалости, соплей
и филантропии унылой,
но нету зла на свете злей
добра, внедряемого силой.
* * *
Я три услады в жизни знал,
предавшись трём любовям:
перу я с бабой изменял,
а с выпивкой – обоим.
* * *
Мне выпал путь простей простого:
не жрец, не тенор, не герой…
Зато в пирах гурманов слова
бывал я поваром порой.
* * *
Уже мне ветер парус потрепал,
рули не держат заданного галса,
простите мне, с кем я не переспал,
особенно – кого не домогался.
* * *
Когда, глотая кровь и зубы,
мне доведётся покачнуться,
я вас прошу, глаза и губы,
не подвести и улыбнуться.
* * *
Надеюсь, что правду, едва лишь умру,
узнаю при личном свидании.
Пока же – мы с Богом играем в игру,
что будто Он есть в мироздании.
* * *
Есть годы, когда время воспаляется
страстями мятежей и революций,
и только мудрецы живут, как яйца:
присутствуют, но глубже не суются.
* * *
Боюсь, что еврея постигнет в тепле
разжиженность духа и крови:
еврейское семя на мёрзлой земле
взрастает гораздо махровей.
* * *
Известно всем теперь отныне
из наших опытов крутых:
союз мерзавцев со святыми
опасен только для святых.
* * *
Застенчив и самонадеян,
всегда с людьми, везде один,
меж русских был я иудеем,
а меж евреев – славянин.
* * *
Мы за вождями дружной гущей
готовы лезть в огонь и воду.
Властям опасен лишь непьющий,
но он враждебен и народу.
* * *
За то, что жизнь провёл в пирах,
пускай земля мне будет пухом
и, в ней покоясь, тленный прах
благоухает винным духом.
* * *
Я свой век почти уже прошёл
и о многом знаю непревратно:
правда – это очень хорошо,
но неправда – лучше многократно.
* * *
Нет, человек принадлежит
не государству и не службе,
а только тем, с кем он лежит
и рюмкой делится по дружбе.
* * *
Прекрасен мир, где всякий час
любой при деле понемногу:
прогресс к обрыву катит нас,
а мы – мостим ему дорогу.
* * *
Открытием сконфузятся потомки,
начала наши взвесив и концы:
выкармливали мерзость не подонки,
а честные, святые и слепцы.
* * *
Не стоит жизнь у жизни красть,
игра ума – сестра безделья,
а лень – единственная страсть,
после которой нет похмелья.
* * *
Сижу, работая упорно,
и грустно вижу с возмужанием:
пока идея ищет форму,
она скудеет содержанием.
* * *
Всеведущий, следит за нами Бог,
но думаю, вокруг едва взгляну,
что всё-таки и Он, конечно, мог
забыть одну отдельную страну.
* * *
У разума, печального провидца,
характер на решения скупой,
история поэтому творится
убийцами, святыми и толпой.
* * *
Фигура выкажет сама
себя под кофтой и халатом,
и при наличии ума
разумно быть мудаковатым.