«Никто не любит читать про евреев, никто не хочет смотреть про евреев, никто не хочет думать о евреях… Даже сами евреи», – вот такой крик души доктора медицины, приехавшего в Израиль, в еврейское государство – (да?) и пишущего исключительно по-русски, слышавшего о болезнях евреев – на каком? – и пытающегося поймать серебристую и скользкую, как длинное тело форели, совсем не общечеловеческую еврейскую тему. «Да нет же! Нет! Еврейская – это там, в галуте, – объясняла ему Ша, заглядывая в голубые эллинские его глаза. – Нет! Еврейская – это там, в галуте, в рассеянии, в растерянности и потерянности, временной и пространственной ассимиляции, где еще вспоминались бабушкины картофельные оладьи – латкес – на метельно зимний праздник ханука, идишские бормотания дедушки, сгинувшего впоследствии в Бабьем Яру, пасхальное свечение электричества через решето мацы. А здесь, в этой равноудаленной от всех окраинных точек древнего мира, а значит, находящейся в центре его стране, маленьком лоскутке разорванной плоти современной Земли, здесь никто не хочет читать, смотреть и думать о евреях. Тут живут израильтяне – свободный, восточный, афро-азиатский народ, сворачивающий себе, от напряженности смотрящих на Запад глаз, шею. Но свободный, живущий одним сегодняшним днем и часом. Кто знает, что будет завтра? Русским советским евреям этого было не понять». «Да и как могло быть, чтобы им было дано это понимание?» – крутил баранку микроавтобуса доктор.
«Советские люди, – продолжал он, – привыкли жить в глыбах времени, в мраморных и незыблемых, отполированных лозунгами, фразами, понятиями и грохочущих в праздничные дни над Красной площадью и из каждого телевизора и радиоприемника густыми призывами победно-коммунистического, устремленного в будущее голосового тембра твоего мужа, Ша».
– Мне не хотелось бы о нем вспоминать – раздраженно пропела Ша. Эллинские глаза посмотрели на нее с иронией. – И… остановите здесь… пожалуйста… я хочу пройтись.
Машина, резко тормознув, встала. Ша соскочила с высокого сидения на усыпанную розовыми цветами олеандра мостовую. А может быть, это была усыпанная желтыми цветами мимозы мостовая? Ведь все зависит от времени года. Зима – олеандры, весна – мимозы. И все-таки лето. Желтая высохшая трава, пыльные листья мимоз и олеандра, сухо шуршащие острые лезвия пальм. – За вами заехать? – спросил доктор, уже отъезжая. – Нет. Я доберусь сама.
Ша шла по усыпанной гравием дорожке, потом по асфальтовой, за плечами рюкзак, под ногами потрескивали разбитые плафоны фонарей, и впереди выплескивалось горячее древнеримское, потому что за акведуком, за его останками, за уже почти ушедшим в песок остовом, скелетом, еще не сожранным временем и не поглощенным пространством, море. А может быть, акведук строили турки? Нет, нет, все-таки римляне. И Понтий Пилат смотрел отсюда на море после казни. Отдыхал после той казни. Здесь. «Голосового тембра твоего мужа», – повторила Ша, вытаскивая и расстилая среди пустынного утреннего пляжа большое бархатное полотенце. «А кто же знал тогда, что ее муж, ее Женечка, диссидент?» По крайней мере, не он! Проверенный, перепроверенный КГБ, собственной тещей и отделом кадров самого большого театра страны, привыкший не стыдиться своей короткой, но такой однозначной фамилии Кац, не стыдиться именно из-за призывов из репродукторов, хотя ведь никто не объявлял, что призывы коммунистической партии и правительства читает Евгений Кац. И черт его понес, или воспоминания о фаршированной треске далекого ташкентского детства, в восточную, бедную, захламленную по углам, но сладчайшую и прекраснейшую, овеваемую хамсинами и бризами страну Израиль. Но ведь поехал! Поехал! Поддавшись испуганному нашептыванию своей русской жены Даши… Аши… Ши. «Я еду в метро, – говорила она, – и думаю, кто из этих бритоголовых, длинноволосых, немытых, ухоженных, тупых, высокоразвитых, умных, мерзких, мерзких, мерзких, мерзких… будут бить меня сапогом в лицо». – А тебя-то за что? – насмешливо спрашивал Женя переливающимся, как горная вода в ледяном ручье, голосом. – Тебя-то за что? По тебе за километр видно, что ты русская.
– А за то, – отвечала Даша, Аша, Ша голосом тихим, но твердым, особенно на шипящих. – За то! Что расу попортила, родив от тебя Ленку. Кстати, тебя уже к тому времени повесят на ближайшем столбе.
И заканчивала эту длинную и мучительную для нее фразу: «Поедем в Израиль! Поедем! Ты будешь работать на Коль Исраэль. И весь мир услышит твой великолепный голос». – Его и так слышит весь мир, – возражал, увертывался Женя. – Но тогда, – убеждала его Ша, – ты будешь не безымянным солдатом, а Евгением Кацем.
– А арабы? – нудил он. – Там же арабы…
– Что арабы? – наступала, наскакивала на него Ша. – Там евреи! Лучшие, умнейшие, талантливейшие люди на Земле. Избранные Богом…
«Никто не хочет читать про евреев», – думала Ша, лежа на берегу древнеримской Кесарии, и вода с шипением подкатывала взбитый мусс нагретой средиземноморской пены к ее ногам. Песчинки, в которые превратились колонны и портики, шуршали по белым листам истрепанного исследования о евреях, про евреев, про них, про них… о которых не хочет слышать даже Бог.
Пустынный пляж буднично млел под утренним солнцем. Большие песчаные пауки перебегали от одной только что вырытой норки к другой. Их лохматые тела все ближе и ближе подползали к полотенцу и лежащей на нем Ша. Шорох песка насторожил ее, она села, открыла глаза и в ужасе, отвращении, удивлении, да просто содрогаясь от страха, увидела сотни, тысячи, да кто их считал, огромных почти величиной с кулак, заросших рыжей гладкой шерстью пауков. От ее движения, короткой качнувшейся тени ее головы они разом, конвульсивно вздрогнув, исчезли в круглых, как от древков знамен, норках. Ша вскочила на ноги, подобрала свои вещи, полотенце, сандалии, сумку, бутылку с теплой водой и быстро, стараясь случайно не наступить на неосторожного паука, пошла к воде и к будке спасателей. Те сидели около маленького костра, сложенного из мусора, который выбросило море, и жарили на большой сковороде золотящуюся под солнцем рыбу. Спасатели, черные от солнца и от происхождения, не то евреи, не то арабы, или марокканцы, нубийцы, зелоты – не все ли равно – просто израильтяне, закричали Даше, замахали руками, показывая на сковороду, зазывая к себе, к рыбе, к завтраку и покою. – Нет, спасибо, – замотала головой Ша и медленно стала входить в воду. Тотчас же один из парней перестал есть, взбежал по лестнице на вышку, чтобы смотреть за Дашей и, если надо, спасти ее. Даша поплыла в теплой, растворяющей, обтекающей, ну, какой еще? ах да, умиротворяющей воде. Даша нырнула и долго плыла под водой, рассматривая песчаное, усеянное мелкими камнями и раковинами дно. Вынырнула она чуть в стороне от вышки, а за ее спиной качался ограждающий безопасную зону канат с красными флажками. Тотчас закричал в мегафон спасатель: – Госпожа, госпожа, – кричал он. – Не плавай туда! Вернись! Вернись! Там опасно! Там развалины города крестоносцев! Там опасно!
Ша вернулась и долго ныряла на мелководье и прыгала на волне, которая, перекатившись через затопленный город, накрывала и ее с головой, с головой, с головой… Потом она лежала на волне, та качала ее, и пусто было в груди, так же пусто, как в выброшенной на берег раковине, из которой куда-то уползла улитка.
Она выходила из воды, чувствуя, как тяжелеет тело, как ноги, разгребая волны, становятся весомыми и земными. Да что там ноги! Душа, душа, сердце или что там ноет чуть выше живота? Чуть ниже шеи. Вот… опять… Даша легла на горячее полотенце… лицом к солнцу… носом в небо… А ноющей душой в песок.
Ошибка была в главном – в предназначении. И думала, и думала… чуть ли не с пеленок – сразу о смысле жизни. Да и окружающие заставляли думать, все время спрашивая: «А для чего ты явилась в этот мир? Для чего?! Отгадай! Угадай!»
Она ждала намека на причину своего появления на свет. Из тьмы. Опять-таки, какой тьмы? Тьмы того света? Сумерек богов? Звездных озарений? Или бесконечно-нудного сидения на лавке под засиженной мухами иконой в нечистой и старой избе. Так? Так, господин Достоевский? Дано ей было предназначение, предписание, или, точнее, некое командировочное удостоверение, на котором в графе – «цель прибытия» – было что-то начертано… предначертано… только вот стерлись буковки, исчезли слова, да и смысл их тоже растворился по дороге. Ребус. И по горизонтали и по вертикали заполняла Даша всю свою жизнь клеточки своими ошибками и удачами, которые потом оказывались опять-таки ошибками… И высвечивались иногда примитивные в чем-то понятия. Этакие философские категории, по которым бы и надо жить, да не получается. Хотя жить по понятиям – это, верно, и есть истина жизни? И ребус был разгадан неправильно. Ну, где-то так: «Смысл жизни – это сама жизнь. Будь хорошей женой и хорошей матерью, построй дом, посади дерево, роди ребенка… не делай другому того, чего не хочешь, чтобы делали тебе… живи по понятиям». Ан нет! Нет! Дети выросли и охамели, муж нашел помоложе, дом продали, а деревья? Ну, вот, если только дерево.… А зла, сознательного зла Даша никому не делала. Жизнь приближалась к зениту. И Некто целился уже в эту верхнюю фазу дашиной жизни из некой зенитки. И все-таки, жизнь была прекрасна. Особенно здесь и теперь. В Кесарии, на берегу Средиземного моря в летнее утро. И пусть чужие слова заполнили душу, как заполняют русло свежевырытого канала мутные струи водохранилища, которое само не река и не море, а просто водохранилище собранных по миру безымянных капель. Пусть! Даша повернулась на живот, надела темные очки и посмотрела на море. Оно казалось вечным и прекрасным, таким же прекрасным, как небо и песок. В сумке запиликал мобильник. Даша вынула его, вытащила антенну, прижала к уху: – Да. – Ша… Ша… Ша… – зашипел, зарокотал доктор. – Как вам там, Ша? – Прекрасно, – ответила Даша. – Чудесно! Море, такое… я купалась… – И еще я звоню вам… – Да, и вы звоните… – И вам от этого хорошо? – Хорошо, – засмеялась Ша. – Я делаю все, чтобы вам было хорошо, шо… ша… Моя душа-а… – Вы прочитали? – Только пока одну, – виновато завздыхала Ша. – Какую? – «Болезни ашкеназийских евреев». – Интересно? – Интересно? Скорее странно… Никогда не думала, что у евреев, да еще ашкеназийских, бывают отличные от других людей болезни.
– Именно, что отличные… отличные… – доктор засмеялся. – Я поеду обратно часа через три… Выходите на мостик… Идет?
– Идет… – ответила Даша, выключила телефон, положила его в сумку, заодно взглянула на валяющиеся в сумке часы. Двенадцать. Полдень. «Я иду дорогой знойной в мой безрадостный Коктебель…» Ну, почему Коктебель? Почему? А так. Вспомнилось. Впрочем, и Даше пора было прогуляться. Сначала искупаться, потом прогуляться… И искупалась… и смыла соленые брызги под душем… и шляпу на голову… темные очки на лицо, мобильник за резинку купальных трусиков и направо вдоль моря, по щиколотку в воде… А параллельно Даше идет какой-то красивый, тонкий юноша и легкий морской ветер играет его рассыпавшимися по плечам шелковистыми темными волосами. Даша по воде, он по песку и все посматривает на нее, все посматривает. А потом берег сузился, и они пошли рядом. Молча. Молча.
– Надо делать жизнь, – вдруг произнес молодой человек на чистом иврите.
Даша взглянула на него и, не улыбаясь… не давая повода… не давая повода! не дай Бог, дать повод! ответила: – Ну, и делай!
– Я хочу ее делать вместе с тобой! – мальчик засмеялся, снял очки и посмотрел на Дашу черными прекрасными глазами.
– Тебе сколько лет? – строго спросила Даша.
– Я знаю, что ты, как моя мама… Но я хочу свою маму…
– Я хочу гулять одна! Понял? Одна!
– Понял! Жаль! Гуляй! – молодой человек остановился и долго глядел вслед Даше, пока она не скрылась в жарком струящемся воздухе. Потом он вернулся на пляж, взял свое полотенце, сумку и перетащил их под тот грибок, под которым лежали дашины вещи, а сам лег на песок рядом.
Даша шла по кромке воды, и волны мелкой пеной омывали ее пальцы. Вот ведь нравилась она этим молодым израильтянам, которые то ли не умели распознать ее возраст, то ли не хотели замечать его. Или просто не обращали на него внимания. «Надо делать жизнь», странное это выражение, бывшее у них в ходу. «Я и так ее делаю», – думала Даша, улыбаясь и вспоминая доктора. Чужая душа потемки, а его тем более. «Болезни ашкеназийских евреев» – какое буйство фантазии, и какая, в общем-то, безошибочная игра на этом вечном чувстве превосходства. Сначала комплекс унижения – «отмените пятый пункт», а потом гордость переизбыточная. А Женька? Женька? Муж, певец и незаменимый чтец призывов ко всем краснознаменным праздникам. Здесь он вдруг заговорил с ней, с Дашей, как барин со своей крепостной. «Израиль только для евреев! Ты недостойна дышать нашим воздухом. Я никогда не считал Россию своей страной». Да ладно! Ладно. Вот я иду по берегу древней Кесарии, поднимаю камушки, которые, может быть, были архитравом дорической колонны, и пытаюсь разглядеть в них взгляд цезаря или тяжелую каплю, упавшую из Грааля. Этот мир мой. Так же как и Иерусалим. И тяжелый пейзаж Мертвого моря. И Бог – он тоже мой. Кстати, твой Бог, Женечка. И Тору на иврите по субботам читала тебе я. Я.
Ветер усилился, волны стали чуть выше и шумнее. «Да! Этот мир мой, – говорила Даша уже на иврите. Она остановилась и, глядя в ярко-голубое небо, в необъятный простор плотного зеленого моря, уже кричала куда-то вверх, благо, что слышать было некому: «Господи! Господи! Сделай так, чтобы я никогда не старела! Господи! Ты слышишь меня? Пусть я останусь молодой и красивой до конца моих дней! Господи!» Она замолчала, подумав о том, что, конечно, Бог даст ей какой-нибудь знак, что Он с ней, что Он ее слышит. «Наверное, под ногами лежит какой-нибудь камешек с дырочкой… Вот же он…» Даша нагнулась, подняла мокрый причудливый камень размером с грецкий орех и в этот момент услышала сильный гул. Казалось, что летит сотня самолетов. Даша посмотрела на небо, обернувшись вокруг себя. Небо было свободное и по-прежнему синее, а гул, еще более усилившийся, несся со всех сторон. Даша не могла понять, откуда он исходит, и вдруг подумала: «Да ведь это Бог дал мне знак. Он меня слышит. Он меня слышит!» Даша – вдруг – ощутила себя на огромной теплой отцовской руке Бога. Она поцеловала еще мокрый соленый камень, лежащий на ее ладони и заговорила в волны, в ветер, в песок. «Спасибо тебе, Господи! Слава тебе, Господи!» Звуки ее слов ударялись об акведук и уносились к солнцу. Гул внезапно прекратился. Даша увидела себя стоящей на коленях, лицом к морю. Она встала, отряхнула мокрый песок и пошла к пляжу. Зазвонил телефон. – Да, – произнесла Даша чуть охрипшим голосом. – Ша! – зашелестел в трубке голос доктора.
– Ша! Что у Вас с голосом? Перекупались?
– Послушайте, доктор! Со мной здесь такое случилось! Вы не знаете, здесь есть какие-нибудь аэродромы? Или что-то, что может очень сильно гудеть, или реветь? Со всех сторон? А?
– Нет, Ша, нет. Там в Кесарии ничего нет. Только море… А ну-ка расскажите… Ну! Что там с Вами случилось?
И Даша рассказала ему. Ему можно было рассказать, потому что он поймет.
– Знаете, Ша, – ответил доктор после некоторой паузы. – Здесь, в Израиле, много чего бывает с людьми… много бывает необычного… только люди не верят… думают, совпадение.
– Я верю, – ответила Даша. – Верю.
– Ладно, я Вас жду через час на мостике. Идет?
– Идет.
– Будьте осторожнее, – зачем-то прибавил он. – Не купайтесь больше. Пока.
Даша подошла к своему зонтику. Спасатели уже поели и играли в какую-то игру, подбрасывая вверх камушки. Красивый мальчик лежал недалеко и смотрел, как Даша собирает свои вещи. Потом он встал и ушел за акведук. Даша оделась и пошла также за акведук. Там была дорога и меньше песка. Она шагала по дороге. Рюкзачок за спиной. Она услышала звук приближающейся машины. Великолепный «рольс-ройс» поравнялся с ней, из открытого окна выглянул тот мальчик. Ветер развивал его длинные блестящие волосы.
– Нужен тремп? – спросил он улыбаясь.
– Нет, спасибо, – улыбнулась Даша в ответ.
– Я подвезу. Садись!
– Не нужно. Я люблю ходить пешком, – ответила Даша и остановилась, чтобы вытрясти из сандалии набившийся туда песок. Машина тоже остановилась. Молодой человек вышел из нее и встал перед Дашей.
– Ты еврейка? – спросил он.
– Да, – ответила Даша. Ответ ни к чему ее не обязывал.
– Откуда ты? – он стоял, засунув руки в карманы джинсов, и солнце отражалось в его черных агатовых глазах.
– Из Москвы, – ответила Даша, застегивая сандалию.
– Ты знаешь, кто я? – вопрос прозвучал немного агрессивно, и Даша невольно посмотрела вдоль акведука. Они были одни.
– Мне это не интересно, – ответила Даша и шагнула вперед. Он схватил ее за руку: – Меня зовут Ишмаэль. Я сын Агари. Даша посмотрела на него, не понимая, что ему надо.
– Какой Агари? – машинально спросила она, пытаясь освободить свою руку. Но он держал ее достаточно цепко: – Той Агари, которую прогнал Авраам. Ты читала Тору?
Даша молчала, но ей сделалось страшно. «Он маньяк», – подумала Даша.
– Я Ишмаэль. Ваш двоюродный брат… От которого пошли все арабы.
– Ты просто сумасшедший, – произнесла Даша, и голос ее прозвучал хрипло и испуганно.
– Нет! Это вы сумасшедшие! Вы, которые едете сюда со всего мира! Что? Хочется построить Третий храм? Да? На месте нашей мечети? Собираетесь! Да?
Даша увидела, как он вынул руку из кармана джинсов и что-то подбросил на ладони, какой-то черный продолговатый предмет. Потом Ишмаэль дернул пальцем, и длинное узкое лезвие ножа сверкнуло чем-то голубым.
– Не бойся, – произнес Ишмаэль и по-детски облизал обветренные губы. – Не бойся! Я убью тебя быстро, и ты не почувствуешь боли. А потом тебя возьмет море… Как и всех вас… Всех евреев я сброшу в море… И когда вы будете тонуть, вы вспомните Ишмаэля, сына Агари и Авраама. Поступок за поступок!
– Не убивай меня, Ишмаэль, – попросила Даша. – Пожалуйста.
– Но ведь ты еврейка? Еврейка? – и лезвие ножа еще раз блеснуло в его руке.
– Еврейка, – почему-то с гордостью ответила Даша.
– И как твое имя?
– Меня зовут Сара, – почему-то улыбнулась Даша и подумала: «Это какой-то бред… Но, кажется, он меня убьет». Ей не было страшно, ей было интересно.
– Прости, Сара. Но зато ты никогда не будешь старой и некрасивой.
Он взмахнул ножом, и Даша удивленно увидела, как песок и дорога стали подниматься ей навстречу, потом они ударили ее в лицо, и их жар затопил ее сознание.
Прождав Дашу на условленном месте, доктор, забеспокоившись, поехал по дороге к пляжу. Он проехал вдоль акведука и в тени полуразрушенной арки увидел Дашу, она лежала, подогнув под себя ноги, и алое пятно уже высохло на ее белой блузке. Доктор вышел из машины. Он бежал к Даше, и большие рыжие пауки испуганно прятались в песчаные норки от звука его шагов.