В марте нынешнего года Илье Бокштейну исполнилось бы 65 лет. Не юбилей, конечно, но все же повод вспомнить замечательного поэта, стихи которого, по большей части, так и не стали востребованными широким кругом читателей.
Впрочем, его стихи представлены в самых значительных западных антологиях авангарда. В 1986 году в издательстве «Мория» вышла книга стихов Бокштейна «Блики волны». Это факсимильное издание, напечатанное тиражом… 160 экземпляров, – единственная прижизненная книга поэта. В 1993 году несколько его стихотворений составили подборку в «Иерусалимском поэтическом альманахе» и впервые стали доступными так называемому массовому читателю. А в 95-м стихи Бокштейна под заголовком «Не соразмерен я своей природе» составили часть «Поэтической тетради» российско-израильского литературного альманаха «Перекресток – Цомет», выходившего в Москве. Это была, кажется, первая публикация поэта в посткоммунистической России.
В начале 90-х Людмила Поликовская, работая над книгой «Мы предчувствие… предтеча…» (М.: «Звенья», 1997), взяла интервью у Ильи Бокштейна. Это, по-видимому, единственные опубликованные подробные свидетельства о жизни поэта.
«Никакой биографии у меня нет, в Советской России я никогда не жил и проблемами Северной Кореи не интересовался» – любил повторять Илья Бокштейн. Понимать это следовало так: «все события моей жизни происходили только внутри меня, а все, что случалось в действительности, было лишь случайными и незначительными их следствиями». А что было на самом деле?
Бокштейн рассказывал, что принадлежит к роду коэнов. Дед Ильи был резником в московской синагоге… В три с половиной года Илья заболел спондилитом, был закован в гипс и провел почти семь лет в детском туберкулезном санатории. Во время войны санаторий был эвакуирован на Алтай. В обычную школу он пошел уже в четвертый класс. Ему предстоял мучительный и долгий период адаптации к окружающей действительности, к реальной жизни, в гуще которой он вдруг оказался.
«Школа оставила у меня самые мрачные впечатления, – вспоминал Бокштейн. – Сугубо атеистическая среда. Полное отсутствие даже понятия о духовности – после нас ничего не существует. Я сам, маленький, необразованный, не мог преодолеть атеистическое воспитание, и это делало меня беспомощным. Но и быть, как все другие школьники, я тоже не мог. Поэтому я неизбежно должен был стать белой вороной…»
Попытка поступить на филфак университета закончилась неудачей. Илью устроили «по блату» в техникум связи, учеба в котором нисколько не интересовала будущего поэта. Ему ничего не оставалось, как проложить собственный путь к сокровищам мировой культуры: через московские библиотеки – «Ленинку» и «Историчку». Для начала он погрузился в энциклопедию Брокзауза и Эфрона. А там все было не так, как учили в школе…
Бокштейн начал с Платона и Аристотеля. Потом прочитал что-то из Декарта, Спинозы и Лейбница. Затем настала очередь Ларошфуко и энциклопедистов. Далее – классическая немецкая философия, которая его потрясла. И наконец, Эдуард Гартман, Шпенглер, что-то удалось найти даже из Хайдеггера и Ницше…
Поэзию он в ту пору не признавал. «Я считал поэзию чем-то низшим по сравнению с музыкой и живописью. Мне казалось, что слово еще не доразвилось до нюансировки сознания, что поэзия зависит от преходящих вещей: от краткосрочных названий предметов, которые сейчас такие, завтра – другие. Поэт волей-неволей должен быть мембраной, ловящей современную терминологию – это мне претило».
Именно в Исторической библиотеке Бокштейн познакомился со Львом Барашковым – одним из участников сообщества интеллектуалов конца 50-х, называвших себя «Замоскворецкие сократы» или просто «замоскворцы», как говорил Бокштейн. Затем знакомство с другим «замоскворцом» Игорем Моделем и, наконец, с писателем Юрием Мамлеевым, у которого в ту пору собиралась нонконформистская интеллигенция. Собственно, «замоскворцы» и стали той питательной средой, где формировались личность и творческая индивидуальность поэта.
В техникуме Бокштейн отучился положенные четыре года, но дипломной работы писать не стал. Поступил на заочное отделение библиографического факультета Московского института культуры. Толком нигде не работал, устраивался в одно учреждение, в другое, а чаще – просто где-то «числился». Он любил бродить по Москве, посвящая этим прогулкам многие часы. Вот так однажды и забрел на площадь Маяковского. День, который изменил всю его жизнь, он помнил всегда: 24 июля 1961 года…
Впоследствии Бокштейн уверял, что «на нары» он отправился сознательно и даже с охотой: понадобилось переломить ситуацию, захотелось, по его словам, узнать максимум из того, что можно было узнать в Советском Союзе. В качестве своего «оправдания» он выдвигал весьма размашистый тезис: «Подлинный интеллигент, живущий в тоталитарной стране, должен находиться только в тюрьме – иначе грош цена его интеллигентности. Ведь все равно я, как и все 230 миллионов, – за колючей проволокой».
На постамент памятника певцу революции он поднялся с отчаянной готовностью и прочитал двухчасовой доклад «Сорок четыре года кровавого пути к коммунизму», который начинался примерно так: «С первого дня захвата власти банда Ленина-Троцкого, вооруженная теорией классового геноцида и насильственно насаждаемого безбожия, захватила власть… Судьба заставила Россию пройти низшую точку падения сознания, падения духовности. Она привела к власти банду люмпенов, которая сразу же начала дикие убийства по всей стране…»
Нечего и говорить, что смельчака взяли на заметку «компетентные органы». Бокштейн стал популярен и в московских «диссидентских кругах»: его стали приглашать на квартиры, где всякий раз он повторял тезисы своего выступления на площади. Ему было невдомек, что одно лишь присутствие на таких собраниях квалифицировалось органами как принадлежность к антисоветской группе, а выступление – не менее чем членство в ЦК подпольной организации. На «нехороших квартирах» он познакомился со своими будущими подельниками, впоследствии получившими громкую известность, – нынешним лидером праворадикальной организации «Христианское возрождение» Владимиром Осиповым и видным израильским журналистом Эдуардом Кузнецовым.
На площади Маяковского Бокштейн выступал трижды, в последний раз совсем недолго – около получаса. И, естественно, был арестован. Лубянка, Институт Сербского, следствие, суд, Мордовия, Дубровлаг № 17… После пяти лет заключения и последующих мытарств, связанных с восстановлением московской прописки и катастрофическим ухудшением здоровья, он в 1972 году уехал в Израиль…
Я познакомился с ним в начале девяностых в тель-авивском Доме писателей «Бейт-Черниховски». Маленький, долгоносый, взлохмаченный, в непомерно больших ботинках на босу ногу, он напоминал едва оклемавшегося воробья. Бокштейн занимал крошечную квартирку в Яффо, заваленную книгами по философии, искусству, религии и, конечно, поэзии. Не заставленную, а именно заваленную: книги грудами лежали повсюду – на полу, на столе, на диване, на холодильнике, всегда отключенном за ненадобностью. Было совершенно непонятно, где же помещается хозяин, на чем спит, где и что ест…
Писал стихи, примостившись на краешке стула в Доме писателей или пристроившись на уличной скамейке. Доставал растрепанную тетрадку, клал на колени и отрешенно выводил свои письмена. Поэзия была формой, способом и содержанием его жизни. Но он отнюдь не был затворником – частенько появлялся на писательских тусовках со стихами в полиэтиленовом пакете, всегда готовый читать свои «тэксты» (так он говорил) на сцене ли большого зала или где-нибудь в уголке, едва ли не на ухо собеседнику. Он всегда был один, сам по себе; окружающие интересовали его лишь в той мере, в какой были слушателями или читателями его стихов. Ни о чем другом говорить он не умел.
Одной из ниточек, связывавшей его с окружающей средой, был Эфраим Баух, при чьем содействии увидела свет книга «Блики волны». Илья говорил, что Баух был «единственным человеком, до конца понявшим логотворческую систему», изобретенную поэтом как модель нового поэтического языка.
Свое «логотворчество» Бокштейн излагал в форме лекций, весьма туманных, но завораживающих обособленностью от общепринятых норм. Кроме «Бликов волны» и разрозненных публикаций в антологиях и альманахах, наследие поэта составляют тетради и отдельные листы, исписанные поэтическими текстами. Бокштейн никогда не печатал стихов на машинке и тем более не набирал на компьютере. Он как бы рисовал слова от руки, используя печатный шрифт и графические изображения каких-то никому неведомых существ и сакральных знаков…
А что если следы его биографии следует искать в искаженном масштабе этой запредельности?..