Елена Макарова

НА ЛИНИИ ОГНЯ

I. КОС КАФЕ [1]

Сижу я как-то на автобусной остановке, жду автобус 22. Автобуса нет и нет, зато подходит ко мне нужный человек, Шломо Стернфельд. Директор израильского киноцентра. Вот у кого есть деньги на фильм!

Когда-то, лет десять тому назад, мы ходили к Шломо с поэтом Барсуковым. Хотели продать готовый сценарий. Не вчитываясь, Шломо насчитал три миллиона. По самым низким расценкам и при условии, что мы выкинем половину героев и съемочных дней. Если не выкинем — шесть миллионов, а то и больше. Мы с Барсуковым онемели. Вернее, онемела я, Барсуков же, гений за чертой бедности, в уме зарабатывал миллиарды. Русский поэт без гроша в кармане, прибыл в Израиль в разгар войны с Саддамом Хусейном. Зачем? А чтобы оказать моральную поддержку некой поэтессе, с которой он состоял в переписке. Израиль — благодатная почва для тех, кто склонен к героическим поступкам. Однако романтика войны с сиренами, противогазами и поэтессами ему быстро наскучила, и он решил искать поприще. И нашел. Я рассказала ему историю художницы Фридл, погибшей в Освенциме. Мы получим Оскара! — воскликнул Барсуков. Он переехал к нам. Мы писали вдохновенно. Это — фильм для Голливуда, — говорил Барсуков. Поверив Барсукову на слово, Шломо заказал перевод на английский. Он добился того, что орган культурной абсорбции репатриантов заплатил моему мужу за перевод. Полистав рукопись на английском, Шломо сказал: «Это европейско-американский фильм, Израиль сможет войти в кооперацию, но на более поздней стадии». Мы послали сценарий Шварцнеггеру и Барбаре Страйзанд. Барсуков прочил ее на роль главной героини. Не знаю, кого должен был играть Шварцнеггер. Ответа мы не получили. Барсуков вернулся в Москву. И вот уже 10 лет собирается в Голливуд, — на месте будет проще пристроить наш сценарий.

Все это быстро промелькнуло в памяти. Неизвестно, о чем думал Шломо в минуту моей задумчивости.

Он меня не узнал. Во-первых, без Барсукова. Во-вторых — прошло десять лет, в третьих, мне только что выдрали зуб, и отходила заморозка. Я представилась. Шломо моргал, морщил лоб, — где он меня видел? А, вспомнил, сценарий про какую-то художницу… Фридл, — подсказала я ему, и расхвасталась. Выставка путешествует по миру, каталоги на четырех языках… В Израиле хвастовство — не порок. Так что родину я выбрала правильно. Шломо поздравил меня с успехом. Пора переходить к делу. Мне нужна Шломина помощь. Нет проблем. Если он хоть чем-нибудь может быть полезен… Я рассказала ему про Бедю, девяностопятилетнего художника. Разумеется, гениального. Шломо скис. История про старого, никому не известного художника, кто даст на это деньги! Тем более, сегодня, когда все бюджеты срезаются.

Автобус 22 ходит с большими интервалами. Сюжет бединой жизни разворачивался и длился на остановке.

Дорогой беседа потеряла направление. Прозвучало имя Масарика. Бедя и президент Чехословакии Масарик родились в городе Ходонине. Козырнув примечательным фактом, я сбила Шломо с магистральной линии. Масарик, это тот, кого убили в 1934 году. Нет, Масарик умер своей смертью. Это его сына, Яна, гэбэшники выкинули из окна. Шломо сказал, что у Масарика не было сына. Ну, это уж слишком!

Народу на улицах Иерусалима мало, пробок нет, ехали мы быстро.

Если ты права, я приглашу тебя на кос кафе, — сказал Шломо и вышел из автобуса.

Вскоре он позвонил, признался в том, что спутал Масарика с Шушнигом, и предложил встретиться. В восемь вечера, на улице Шая Агнона, 8. Первый этаж, нажать на кнопку «Бар Шай». Бар Шай? Да, так зовут хозяина дома, который будет читать лекцию на тему Четвертой симфонии Чайковского. Он читает раз в месяц, на дому.

Окно во всю стену смотрело в ночной Иерусалим, залитый огнями. В центре гостиной, на низком журнальном столике, лежали книги про Чайковского и сухофрукты. Разряженные, припомаженные и припудренные европейские старики и старушки рассаживались по периметру. Судя по хохмам и репликам, они хорошо знали друг друга.

Старик Бар Шай, грузный, в запятнанной одежде, сидел рядом со стереосистемой. Мы со Шломо — на почетном месте, подле хозяина. Пока гости собирались, один из присутствующих, уловив ухом гул вертолета (то есть уловили все, но он был самым тревожным), попросил на секунду включить телевизор. Включили, что ввело Бар Шая в тихий, но вполне очевидный гнев, — к лекции о Чайковском вертолеты никакого отношения не имеют. Выключили телевизор. За окном бухнуло. Стреляли в Гило.

Бар Шай начал повествование. О предшественниках Чайковского, о Глинке, в общем, все очень интересно, популярно, и, как говорят, «им пильпель» (с перцем). Пильпелем особо была присыпана личная жизнь композитора, которому Бар Шай чисто по-человечески сочувствовал, однако, не будь Чайковский гомиком, что в его времена было «меод каше вэ-йотэр мэсукан» (очень тяжело и более опасно), не родилась бы Четвертая симфония. Доктор послал Чайковского, пребывавшего в депрессии, в Италию, и там он написал эту симфонию и оперу «Евгений Онегин».

Неподвижность лектора имела причину — его разбил инсульт, и единственное, что осталось в сохранности, — это память и интеллект. Шломо сказал (провожая меня после лекции до угла), что Бар Шай выиграл международный конкурс знатоков музыки, что он помнит наизусть все имена Сибелиуса, кроме первого, Ян, и знает все те части и мелкие частички мелодий, которые Хачатурян покрал у Малера.

Прибывающие с запозданием гости не мешали докладчику. Мешал гул вертолетов. Бар Шай велел закрыть окна. Закрыли. Дамы принялись обмахиваться проспектами с концертов Чайковского (у Бар Шая была огромная коллекция всего, что связано с музыкальными событиями), но гул вертолетов отвлекал и при закрытых окнах.

Сделали перерыв. С пирогами и кофе. Я так и не поняла, есть ли у Бар Шая жена, и есть ли деньги у директора киноцентра. Так почему бы не спросить прямо? Возраст у Шломо пенсионный, беседует со стариками о шахматах, ни слова о кино. Какие деньги! — воскликнул Шломо, — все на оборону, я директор без средств. Но мы попытаемся выйти на тех, у кого они есть. То есть снова к Шварцнеггеру и Барбаре Страйзанд?

Вторая часть программы состояла из прослушивания симфонии. Вылавливались мотивы и темы, партии отдельных инструментов.

Прибавляя громкость по просьбе подглуховатых гостей, Бар Шай не рассчитал, и «система» ухнула взрывом. Хорошо, что не ХАМАС, — сказал старичок в кипе, сидевший рядом со мной.

«Симан ло тов» (дурной знак), — вставила дама в черном, воспользовавшись паузой.

Бар Шай не отвлекался. Вальс аллегро. Трагизм первой части, где, как вы слышали, были отмечены главные темы душевного беспокойства…

Все как по команде повернули головы — за окном снова грохнуло.

Вследствие инсульта движения Бар Шая были заторможенными, в нем двигался лишь ум, отвлеченный от всяких побочных движений. И посему он продолжил:

— Вы услышите сейчас, — мы находимся в финале последней части, — как гений Чайковского разрешает симфонию — слышите, вступают тромбоны, возвращая нас к изначальному мотиву, но в иной тональности, из тьмы сомнений к свету прозрения…

Раздались аплодисменты, — мы слушали не студийную запись, а живую, из венской консерватории. С нашей стороны последовали хлипкие хлопки.

Бар Шай объявил тему следующей встречи — «Героическая» Бетховена.

Вертолеты перестали кружить над городом.

Мы с Шломо шли по безлюдной улице, осталось отдать ему каталог и напомнить про Бедю. Что он живет, вдыхая кислород из трубочки, курит наргилу, так он сказал, — и я хочу успеть с фильмом, пока Бедя жив…

Шломо же восхвалял Бар Шая, его феноменальную музыкальную память, — тело разбито параличом, а ум и душа бодрствуют. Он живет лекциями. Готовится к ним. Из месяца в месяц.

— А кто все эти люди?

— Родственники, в основном. Да, — согласился сам с собой Шломо, припоминая присутствующих. — И несколько бывших сослуживцев, они всегда приходят.

— Музыканты?

— Нет, бухгалтеры. Бар Шай был главным бухгалтером химкомбината.

— Химкомбината?

— Да. А кем был твой художник? Кем здесь все были?!

— Мой художник работал маляром, продавцом…

— Ну-у…— развел руками Шломо, — так чего удивляться!

Мы распрощались на углу. Ему вниз, по лестнице, носящей имя Сельмы Лагерлеф, мне вверх по улице Шауля Черниховского.

Сельма уводила Шломо во тьму, Шауль вел меня к свету.

— Кос кафе за мной! — раздался Шломин голос с лестницы.

Вдалеке грохнуло. Увы, это не было результатом неполадок «системы» Бар Шая. Минометный обстрел.

Я влетела домой и включила телевизор. По первой программе Перейа играл Моцарта, значит все нормально. При терактах все израильские каналы переходят на прямой эфир. Позвонила подруге из Гило. «Что там у вас делается?» «Стреляют по-черному… Ой, у нас собачка умерла…» — сказала она и расплакалась.

Ночной Иерусалим. Мерцающая чаша огней простреливается через долину, но из нашего окна этого не видно — мы по другую сторону холма.

Звонит Амина, моя приятельница, палестинская журналистка. Она училась в Москве и прекрасно говорит по-русски.

— Как ты там, Леночка?! — голос у Амины бархатный, а звонит она из Бейт-Джаллы, как раз откуда стреляют.

Рассказываю ей о том, как в поисках денег на фильм о старом художнике попала на лекцию старого бухгалтера, к тому же парализованного, к тому же про Чайковского, к тому же на иврите… Амина хохочет. Хохот вперемешку с выстрелами.

— Подожди, я закрою окно. Теперь лучше слышно? Знаешь, Леночка, не могу уснуть… Всю ночь смотрю на часы.

— Не смотри. Ты этим только замедляешь время. Бедя тоже считает минуты до рассвета.

— Это тот, про кого ты хочешь сделать фильм?

— Да.

— Ну ладно, попробую заснуть, — говорит Амина.

— Не выйдет — звони, я не сплю.

— А ты-то почему не спишь?

— Пишу сценарий… И ты пиши чего-нибудь… дневник, например…

— Представь, два наших дневника рядом. Арабский и русский. Твой муж переведет их на английский. Хорошо будет, Леночка! В трудные времена важно иметь увлекательное дело.

Мы распрощались, и я уткнулась в сценарий.

II. Я ПОСЛЕ ПОТОПА

Сценарий полнометражного документального фильма, 52 минуты.

1994 год. Израиль. Тесный кибуцный архив. На узком столе рисунки. Подлинники из концлагеря. Камера направлена на акварель — на ней изображен человек в яркой чалме и шароварах. Старушка, заведующая архивом, листает амбарную книгу.

Старушка: Это рисунок Лео Майера. Он родился в 1900 году, депортирован из Праги в Терезин, погиб в Освенциме. Она раздвигает железную «стену», достает копию «учетной карточки» Майера. Я откладываю рисунок в сторону.

1995 год. Осень. Стокгольм. Огромное здание культурного центра. Выставочный зал. Деревянные ящики — «бараки» — подвешены с потолка на кронштейнах. В «бараках» прорезаны окна, в каждом окне по рисунку.

Знакомая нам акварель — человек в яркой чалме и шароварах. Против него, на стене, — черная карточка из архива.

Четверо человек сидят в застекленном кафе. В окне — Стокгольм.

Через час начнется конференция. Ведущий, Йоран Розенберг, редактор литературно-общественного журнала «Модерна тидер», готовится к дискуссии. Ко мне подходит охранница в униформе. Отводит меня в сторону.

Охранница: Кто-то приехал из Лунда и требует немедленной встречи с вами.

Мы спускаемся в лифте на первый этаж. Лифт открывается. Пожилой человек обнимает меня. На его глазах слезы.

Лео Крамар. Сын Лео Майера.

Мы идем с ним в конференц-зал.

Лео Крамар рассказывает: Моя дочь ехала в поезде. Прочла в газете статью про выставку «Культура и варварство». Из статьи следовало, что куратор выставки — русская писательница. И родители ее — поэты. А моя дочь пишет работу о Цветаевой. Она отправилась на выставку искать писательницу. Писательницу не нашла, зато увидела акварель Лео Майера, родного деда. Позвонила мне. И я приехал.

Собирается народ. Мы с Лео в первом ряду. Он открывает увесистую папку. В ней — копии писем и фотографии.

Лео Майер, в профиль, с сигаретой. Пражский интеллектуал.

Мужчина в яркой чалме и шароварах — автопортрет. Одно лицо на акварели и на фотографии.

Лео Крамар: Я до последнего дня переправлял ему сигареты. Отец писал мне замечательные письма. Присылал списки книг, которые, по его мнению, необходимо прочесть подростку, писал мне по-английски, благодаря ему я стал учить язык…

Вторая фотография. Импозантный художник в шляпе перед мольбертом.

Лео Крамар: Это Бедя, Бедржих Майер, брат отца, мой дядя. Он сгинул в 1939 году. Так и не удалось его разыскать. Сегодня ему было бы девяносто лет.

Но ведь живут и после девяноста!

1996, февраль. Справка из Бейт-Терезина:

«Перец Бедя Майер, 1906 г. р., проживает в Герцлии, по адресу Анна Франк, 2».

1996, апрель. Комната Беди и Ханы Майеров в доме престарелых. За маленьким столом сидят хозяева, Лео Крамар с женой и мы с мужем.

Лицо Беди крупным планом. В глубоких морщинах, как в растрескавшейся земле, два озерца — два голубых глаза, в них искрится счастье. Огромный нос хребтом разделяет худое бугристое лицо. В профиль Бедя похож на кондора. В левом ухе с вытянутой мочкой — слуховой аппарат. Этим ухом Бедя слышит. Хана, пожилая статная красавица, ставит на стол пироги.

Бедя: Лео, я тебя по ушам узнал! Ты и в детстве был лопоухим…

Но как снимать то, что уже произошло! С другой стороны, у нас уже отснято множество часов, и какого материала… Бедя за мольбертом, Бедя играет в бридж, Бедя разглагольствует, Бедя собирается на свою выставку в Иерусалиме, Бедя произносит тронную речь… Отсняты рисунки и картины… Переведены с иврита на английский десятки страниц…

ФРАГМЕНТЫ

1. Этот жидёнок творит чудеса!

Родился я, как тебе известно, в Ходонине, в 1906 году. Да будет прославлен он в веках! Здесь появился на свет президент Чехословакии Томаш Масарик. Приезжая в родные края, он первым делом останавливался у нашего трактира. Весь город сбегался. Не столько на Масарика поглазеть, сколько на его машину. Это было диво!

Я на шесть лет младше брата Лео. Тот здорово рисовал. Помню, он написал маслом какое-то дерево, вставил его в отличную раму, и картину взяли на выставку. Отличная копия природы! Я до второго класса рисовал скверно. «Взял бы рисунок у брата, получил бы грамоту», — жалел меня учитель. Остальные-то отметки у меня были хорошие. В четвертом меня прорвало. Профессор Ливора посмотрел на мои рисунки и говорит: «Этот жидёнок творит чудеса!». Школа у нас была большая, на 700 учеников. Мы с Лео были единственными евреями среди 700 протестантов, лютеран и католиков. В 16-ом году, до переворота, нашей страной руководил Франц-Иосиф, и, из уважения к его сединам, нас, евреев, отдавали в немецкоязычные школы.

Ходонин — это южная Моравия, на границе со Словакией. И по сей день я нахожусь под неизгладимым впечатлением от ярких национальных костюмов.

В шестом классе мне пришлось прервать учебу. Отец умер, брат изучал архитектуру в Праге, сестра вышла замуж и уехала в Вену. Трактир достался моему отцу от маминого, — тот завел его еще в 60-х годах прошлого века. Три поколения знало дорогу к трактиру. Лошади автоматом останавливались, — если крестьянин из соседней деревни не знал, где трактир, лошадь доставляла его туда прямиком. У входа всегда стояла огромная кадка с ключевой водой, а в трактире ждало свежее пиво.

Я продолжал рисовать. Трактир жил своей жизнью, я своей. Я брал краски и уходил на пленэр, до обеда. Мама много с меня не спрашивала. Иной раз пошлет меня в лавку, а я встречу на дороге какую-нибудь девчонку и давай крутить амуры… Когда тебе восемнадцать, тебя занимают девушки, а не температура пива.

Я пошел к Ливоре и сказал: возьми меня к себе работать. Ливора согласился. Он меня многому научил. Потом меня забрали в армию, но только на год, поскольку я был единственным подспорьем в семье. После армии я продолжил учебу у Ливоры.

Лео нравились мои работы. И он повез их в Прагу, к профессору Тиле. Тот преподавал в пражской академии художеств. Профессор сказал Лео: «Если бы твой брат смог приехать в Прагу, я бы принял его на мастер-класс.»

Тиле был старомодным, когда он рисовал лес, так у него каждый лист на дереве имел светотень и оттенки. И при этом — горячо поддерживал новомодные увлечения своих студентов. Его задачей было обучить «грамматике». «Теперь, когда вы знаете грамматику, и у вас образовался необходимый словарный запас — я вам не нужен, пишите свои стихи сами».

Но как я мог уехать в Прагу? Матери шестьдесят лет, не оставить же ее одну, да еще и трактир… Нанять работника? Да и за обучение пришлось бы платить… У нас таких денег не было.

В войну трактир взорвали. Русские освобождали Ходонин. Взорвали бомбу на вокзале, прямо рядом с нашим домом. Сгорели все работы. С того времени, когда я был молодой и красивый, сохранилась лишь одна акварель.

Я подарил ее возлюбленной. Всем своим возлюбленным я дарил рисунки. Так что рисовал я много. Возлюбленная удачно вышла замуж, за богатого. И им удалось вывезти в Палестину контейнер с вещами, среди прочего — мою акварель и письма. Встретились мы случайно, в 46-ом. После стольких лет, да каких лет, целая эпоха — с 1938 по 1945! Они пригласили нас с Ханой в гости. И что мы видим — мой натюрморт с маской. Подумать, уже тогда у меня были маски! Картину я выпросил, в обмен на другую. Она предложила мне и письма забрать. Но я не согласился — мне негде их хранить. У нас была малюсенькая комната… Натюрморт — дело другое. Единственная вещь с тех времен!..

Да, вернусь в 30-е годы. Я работал графиком в издательстве Сынека, мы выпускали издания с офортами. Маленькие книжечки, библиографическая редкость, классика — Достоевский, Мериме, Золя… Нет, Золя не было. Бальзак. «Декамерона» иллюстрировал, но он так и не вышел, слишком фривольно. Теперь другой мир, а тогда… Декамерона читали тайком. Сынек знаменит тем, что впервые издал Швейка. С иллюстрациями Лады.

2. Амантус

У Лео было прозвище Амантус, согласно греческой мифологии, «любимец женщин». Лео был личностью артистической. Он был поглощен архитектурой, и строил всегда что-то из ряда вон выходящее. Например, виллу режиссера Авербуха на Баррандове. Помню черный линолеум — нечто футуристическое, лестницу из стекла… Под его началом было два инженера-строителя.

Авербух, еврейский малорослый толстячок, шикарно танцевал. При этом у Лео, как мне кажется, был роман с его женой. В 38-ом они уехали в Америку и оттуда выслали Лео приглашение. Но тот ни за что не хотел уезжать из Праги. Ни за что. «Я тут останусь последним евреем. Пусть меня возят в клетке и всем показывают — вот он, последний еврей Праги».

Иногда Лео навещал нас в Ходонине, — день-два, не больше. Характер у него был замечательный. Легкий. Обожал красивые шляпы. Я донашивал за ним, он же носил новомодные. Смотри! (Бедя показывает фотографию) На мне его шляпа! Ну, разве это не Амантус! Думаю, Лео угождал вкусу жен заказчиков, если, конечно, жены того стоили. У него было множество прекрасных дам.

Мать стокгольмского Лео была студенткой. Тихая, скромная девочка, чешка, он ее соблазнил. Наверное, она рада была поддаться соблазну. Если бы он на ней женился, то они с сыном последовали бы за Лео в Терезин. Выходит, это хорошо, что роман не был закреплен брачными узами.

Лео любил жизнь, женщины любили его…

Лео не вернулся. А мама выжила в Терезине, при этом было ей тогда 78 лет. Да, его убили, и я стал мизантропом…

3. Хана и Бедя

В 1940 году группа чешских евреев отправилась в Братиславу, чтобы оттуда по Дунаю добраться до Черного моря и уплыть в Палестину. В число отчаянных смельчаков входил и Бедя.

Хана: Мы познакомились в Братиславе. Я тогда была замужем за адвокатом. Собираясь в Палестину, он заявил, что работать там по профессии не будет, пойдет в йешиву, учиться. Такая перспектива меня не устраивала. И тут я увидела Бедю. В длинном кожаном пальто, на палубе. Красавец. Он не обратил на меня никакого внимания. Там было столько девушек! Я подошла к нему и сказала: если мне понадобится приятель, я к тебе обращусь.

После 8 месяцев безумного путешествия на кораблях под разными флагами, уцелевшие добрались до Хайфы. Но пока они плыли, коварные британцы разработали свой план. Отправить непотопляемых жидов на остров Маврикий, в эпицентр тайфунов, в британскую тюрьму.

В эпицентре тайфунов, как и в любом другом месте, надо есть и пить. Пока не снесет — надо как-то существовать. Так вот, на Маврикии прознали, что Бедржих хорошо рисует. Начальник тюрьмы снабдил Бедю масляными красками и заказал Беде «Мону Лизу», будет похоже — даст добавку к пайку. Начальника завораживала улыбка Моны Лизы. И не одного его, как известно. Бедя за свой труд получил не только хлеб, но и масло. Накормил молодую жену. После «Моны Лизы» он написал «Даму с горностаем», «Женщину с письмом у окна», — так они и выжили. Однажды их чуть не унес тайфун…

Бедя: На Маврикии я был молод, влюблен, бесстрашен. Да и чего бояться? Молодость знает — завтра будет лучше, есть время все исправить, переделать.

В 1945 году, после освобождения, Бедя с женой Ханой вернулись в Хайфу. С тех пор они живут в Израиле.

Хана: В пятьдесят шестом году мы открыли детский сад на дому. Большую комнату отдали детям, сами спали в маленькой. Дети из Тель-Авива. Тогда там не было такого изобилия продуктов. Мы завели хозяйство. Куры, яйца… У нас было восемьсот пятьдесят квадратных метров земли, посадили морковь, картофель… Дети хорошо питались. Бедя до четырех малярничал, а после работы уходил с детьми на море. И так из года в год.

Недавно мы были у врача, он нас узнал! Был у нас ребенком, помнит сказки, которые я рассказывала. Бедя во дворе построил качели, дом для индейцев и театр. Сцену со ступеньками для публики — соседских детей. Бедя делал кукол, сколько их было — все выбросили…

У меня были скромные мечты — дом на природе и трое детей. Своих детей не было. Зато детский сад! Некоторые дети жили у нас круглый год. Мы пристроили комнату. Бедя был уже немолод, за сорок. Это уже не возраст мечтаний.

Бедя: Сорок с чем-то! Это цуцик! Я и сейчас мечтаю.

Хана: Мечтают в двадцать — двадцать пять лет. Твоей мечтой было приехать в Израиль. И рисовать.

Бедя: Видимо, я не очень старался. Рисовал для себя. Я — человек веселый, так, по крайней мере, меня воспринимают. Умею рассказывать анекдоты. Но это маска. В дурном настроении я рассказываю анекдоты ангелу смерти.

Хана: В дурном настроении ты отправляешься рисовать.

Бедя: Ха-ха, поэтому мои картины никому не нужны. Разве что такому же мизантропу, как я сам. Художник, который думает о покупателе, вынужден работать с оглядкой…

Хана: Но тебе многое удалось!

Бедя: Удалось! Удалось дожить до старости.

Хана: У тебя покупали картины, даже из Южной Африки! Конечно, ты вынужден был работать…

Бедя: Начал с игрушек. Этим, помнится, я увлекался на Маврикии. Из дерева, ящиков. Столяр выделил мне угол и инструменты. Но тот, кто занимался сбытом товара, обанкротился, и все пошло прахом. Потом решил расписывать тарелки. Создать, ха-ха, не галутный, но израильский фольклор. Рисовать ивритскими буквами… Я сделал столько набросков… столько тарелок… И оставил эту идею.

Хана: При этом ты с раннего утра думал о том, что нарисуешь вечером. Днем рисовать не получалось.

Бедя: И вот, наконец, я свободен! Беру кисть, роняю краску. Да еще на этом коне с кальяном в зубах! Но, если подвести итог — приятная жизнь, без проблем. Много не требовал, много не получил.

Хана: Жизнь, в общем, удачная…

4. Бедя философствует

Бедя рисует то, что снится и мнится, театр, в котором лишь маски имеют лица.

Бедя: Мы актеры. Мы думаем, что что-то делаем, на самом деле — играем роль. Мне досталась второстепенная роль, да и ту я не сумел сыграть как следует. В моем возрасте уже не делают карьеру. Даже если придет успех — на что он мне? Хвастать пред ангелом смерти? Чтобы преуспеть, надо стараться. Талант — это шестьдесят, ну пятьдесят процентов работы. А я — лентяй. Шут в маске.

Личность есть, но ее не видно. И у кошки есть личность. Она женщина. А мужчина — собака. Я люблю кошек. Завижу красотку, башка так и завертится. … Хоть каждую ночь разговариваю с… Но слышат ли там меня… Я — безбожник. При этом многие мои сюжеты из Танаха. Есть у меня и картины Ада, это связано с Лео и с Шоа[2]. Но есть и картины Рая… Там красота…

Я люблю краски, люблю дышать ими, прикасаться к ним. …Меня же эти воинственные амазонки не любят. Они заняты собой. Но стоит взять не тот цвет, они тут как тут — кричат: это сюда не подходит! Я люблю битву красок. И готов вмешаться в драку. Ультрамарин врезает по лимонной желтой, алая его защищает… К ультрамарину у меня особое чувство. Художник не может жить без красок — это его кровь.

Графика — дело другое. Я сделал порядком литографий… В Праге. Рисовал картинки для юмористического журнала. Здесь с этим не вышло.

Мне снятся яркие сны. В моем возрасте спят немного. Час-другой. Остальное время я думаю. Мысли — по всему небу. С ночи до утра я расписываю небо в разные цвета, ловлю сачком облака. Я все еще ощущаю себя ребенком… Ребенком, который ловит сачком облака. Розовые облака, фиолетовые облака… Сейчас, когда я стою пред вратами рая, я ощущаю полное удовлетворение, сродни эротическому…

Хана: Ты устал.

Бедя: Нет! Забыл сказать про кукол. Куклы… На триптихе Шоа — куклы-ангелы, у них крылья. Хотел подарить триптих музею Танаха, послал им фотку. Не приняли. То, что я рисую, публика не принимает. Нужен знаток, понимающий в искусстве. А что, если и на самом деле открыть здесь выставку, на неделю. Да некого пригласить. Может, позвонить в союз художников? Выставку для тех, кто понимает, не для тех, кто скажет — йофи-йофи[3]. Это будет последняя моя выставка. Потом — в галерее «Эль Парадизо»!

5. Эль-Парадизо

В 1999 году, выступая на открытии выставки в Иерусалимском Театре, Бедя произнес речь: «Я думал устроить свое последнее шоу в галерее «Эль-Парадизо», то бишь в раю. Но появилась Лена и сказала: перед тем, как ты выставишься в Эль-Парадизо, мы покажем твои работы в Иерусалимском Театре. Что ж, сказал я, спрошу у шутов, готовы ли они покинуть свое убежище, выйти, вылезти на свет … Шуты согласились. И вот мы здесь!»

Девяностопятилетний художник подъезжает к мольберту на коляске.

Одна из его последних картин называется «Адамa — Адам — Дам», что в переводе — «Земля — Человек — Кровь». На красной земле в белом ореоле фигура мужчины, вверху полоса света и светило. Человек и земля открыты нам, вечность — замаскирована.

«Человек непознаваем, мы ничего не знаем о себе, все наши знания — это миф, мираж, сон. Мы играем роли и носим маски. Мне выпала второстепенная роль… Но зато удалось поймать несколько прекрасных облаков в свой сачок, и я вполне удовлетворен добычей».

III. ЛОВЦЫ ОБЛАКОВ

У Беди нет денег на краски и холсты, у нас с Фимой — на камеру и кассеты. При этом Бедя продолжает рисовать, а мы — снимать.

В очередной раз, уезжая от Беди и Ханы, мы думаем — а будет ли следующий.

— Нужна вторая камера, — говорит Фима. — Чтобы снять Бедю в тот момент, когда он смотрит в монитор на себя и свои картины. Какое лицо!

— А ты не хочешь купить сачок?

— Беде? Отлично, он будет доволен.

— Почему Беде, а не тебе?

— Нет, себе я куплю маленькую комнату на огромной крыше. У моря. На 20 этаже. Проснулся на восходе, быстро в лифт и бултых в волны, — море удовольствия…

— А что насчет особняка в Праге?

— Это я вчера хотел.

Заходит солнце. Мы выруливаем на приморское шоссе, останавливаемся у киоска с мороженым. Фима угощает — пломбир в вафельных стаканчиках.

— Красиво живем, — говорит он, — А уж как купим по сачку… На троих…

И верно, мы живем красиво. Снимаем все, чему потом цены не будет. Мы — маги, и боремся с временем. Не будь нас с Фимой, время мгновенно превратило бы настоящее в прошлое.

— Мы заговорщики, — ухмыляется Фима. Он везет меня на автовокзал. Мне пора домой, ему — в монтажную. — Наш заговор — против времени, — заключает Фима и поворачивает ручку приемника. Взрыв на автовокзале в Хадере.

— Может, не поедешь в Иерусалим?

— При чем тут Иерусалим?

Звоним по очереди: его семье, моей семье. В порядке. Хадера далеко, да мало ли.

Когда все это кончится…

IV. СТРАНИЦА НА ИВРИТЕ

Чтобы получить деньги на фильм, надо написать страницу на иврите. Всего одну, сказал Шломо. Мы встретились с ним на остановке 22 автобуса, перешли дорогу и оказались в обшарпанном министерстве индустрии. В подвале было кафе, без кондиционера. О «кос кафе» не могло быть и речи. От сладостей, предложенных Шломо, я тоже отказалась. Тогда не будем терять времени, — сказал Шломо.

Мы поднялись на второй этаж — да, именно сюда мы приходили с Барсуковым. Большой кабинет, секретарша…

— Теперь я сижу в соседнем здании. Но там нет видео.

Шломо бродил по коридорам в поисках девушки, которая умеет обращаться со здешним видео. Вот так директор израильского кино! Девушка нашлась, но видео оказалось дефективным. Показывает то в черно-белом, то в цвете, как вздумается. Зато со звуком в порядке, не пропадает. Кондиционер не работал. Потея, мы пялились в экран, где Бедя учил стариков рисовать, писал картины, говорил, что живет прошлым, выжимает его на палитру, как сок из лимона… Да, именно сюда мы приходили с Барсуковым. Но тогда речь шла об игровом фильме, с миллионным бюджетом, а сейчас — о чепуховой сумме, собственно, оплате монтажной и монтажера, то есть Фимы. У него из-за никчемных моих идей огромный минус в банке.

— Иди к продюсерше Нив, — велел Шломо, — прямо сейчас. Сделай с ней одну страницу на иврите и отдай мне.

Значит, пронял его Бедя. Да нисколько. В Израиле про каждого старика можно делать фильм. Только это никому не нужно.

— Тогда зачем страница на иврите?!

— Пусть будет, — сказал Шломо, — в худшем случае не помешает, в лучшем — поможет.

По раскаленному городу я плелась к новой автостанции. Прошла мимо базара, с его запахами, фруктами, зеленью, шумной толкотней. Сумасшедшие люди! Неужели им не страшно находиться в толпе, ведь в любую минуту…

Нив, загорелая красотка в белой майке, сжалилась надо мной и села за компьютер. На что я надеюсь? Фильм про старика… Старушка, на фильм о которой она уже три года не может получить денег, между прочим, играет в бридж. Как Бедя. А что если подать на серию короткометражных фильмов… Четверо стариков играют в бридж, и разворачиваются истории…

— Нив, давай сделаем страницу.

Написали первый абзац.

И тут началось… Все гудит, несутся полицейские машины… Мы бросились в соседнюю комнату, к телевизору. Взрыв в центре Иерусалима. Перекресток Яффо и Кинг-Джорж. Я только что оттуда! В телевизоре подъезжают машины скорой помощи, одна за другой, окровавленных людей кладут на носилки. По скорости оказания первой медицинской помощи мы бесспорно на первом месте в мире. Прошло несколько минут — и уже поступают сообщения — 40 раненых, 50, 60… Убитых считают в последнюю очередь. После того, как вывезут всех раненых.

Звоню сыну, он как раз собирался в центр. Не отвечает. Звоню в театр. Слава Богу, там. Сережа и Маня в Тель-Авиве. Сын Нив дома, он один и боится. Нив велела ему пойти к соседям и ждать ее там, пока не откроют дорогу. Как только откроют, она примчится. Звоню Фиме и тете, сказать, что мы все живы.

Нив садится за компьютер.

Тот ли сценарий мы пишем?

Возвращаюсь домой на такси, с готовой страницей на иврите.

На остановке, неподалеку от нашего дома стоит молодой человек в кипе, ждет 22-й. Я говорю ему — автобусы не ходят.

— Безобразие, — ворчит он, — перекрыли весь центр, это делается специально, для нагнетания паники. И в угоду врагам. Им того и надо, их главная цель — посеять панику.

— Да, — говорю я, — когда-нибудь все это кончится.

— И известно когда, — говорит он, словно получил донесение от секретных служб.

— Когда?

— Когда евреи одумаются.

— И когда это произойдет?

— Когда придет Машиах.

Пожалуй, этому тоже нужно подарить сачок.

  1. «кос кафе» (иврит) — чашка кофе.

  2. «шоа» (иврит) — Холокост

  3. «йофи-йофи» (иврит) — красиво-красиво.